Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
Она задохнулась. Слезы широким потоком заливали ее лицо. Она не отирала их. Люди плакали вместе с ней в трясущейся повозке, везомые за колючую проволоку, в бараки.
– … участь…
Шины шуршали о наледь дороги. Завывали сирены. Гудели гудки.
Ксеньина горячая молитва сошла на шепот, на бормотанье, на вздох, на нет, растворилась в молчанье, всхлипах, чуть слышных причитаньях, сонных детских постанываньях и чмоках.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ МУЧЕНИКОВ НАРОДА ЕЯ
Я ненавидела колючую проволоку. Я хотела разорвать ее руками, зубами. Меня бросили в одичалый барак; стены ночью покрывались инеем, дети вопили как резаные. Старики курили махорку, матерились. У матерей перегорало в груди молоко. Солдаты с собаками окружали бараки утром и вечером, перекликали нас, выводили гулять. Днем, в обед, зашвыривали в барак котел баланды. «Рассчитайсь!.. Кого недостает!.. Жрите, свиньи, разносолов тута нету!..» И это были люди; и мы тоже были людьми. С разных сторон незримой проволоки колючей стояли люди; они и мы. И мы были едины, у нас, как и у них, бились сердца; у нас, как и у них, текла кровь в жилах. «Дяденька, я по-маленькому хочу…» – «Вон ведро, параша!.. Ха, ха!..» Нас было много, а ведро одно. Я брала в руки пахнущее Адом ведро и обходила с ним больных и немощных, тех, кто не мог подняться и выйти в снег, в метель. Ко мне протягивали руки: помоги. Я прятала недоеденный мною хлеб на груди, в мешочке. Дети звали меня по имени: «Ксюша, Ксаночка, подойди, хлебушка дай… горячо… жар…» Многие метались в жару. Я выбегала из барака, мочила в снегу тряпку, возвращалась, прикладывала холодную тряпицу ко лбу страдальца. Слабая улыбка на больных губах. Моя награда. Мое упование. Они хватали меня за подол. «Какое счастье, что у нас тут сестра милосердия… знать, из больницы взяли…» – «Нет, это… должно быть… монашка из Марфо-Мариинской обители, они там все такие… славные…нежные… ручки как лепестки…» – «Какие лепестки, гляди, вместо плеч у ней мослы торчат… небось, рыночная торговка, тетка, туши на плечах таскала…» – «А лицо у нее, как у святой…» – «Нет, че ты врешь, и не краснеешь, слишком красивое, как у девки ресторанной…» – «Она актриса, прямо со съемок в мешке взяли…» – «Или из желтого дома…» – «Ксеничка!.. Ксеничка!.. Родненькая… Не поднимусь я, хребет болит, ножки отнялись… принесла бы водички мне, снежок растопила… вот и кружка тебе…» Я приносила в кружке растопленный снег, ставила спиртовку, кипятила, бросала в кипяток пучки целебной травы, сиротливо засохшей среди зимы у оплетенного колючей проволокой столба. Подносила дымящееся питье ко рту лежащей навзничь. «Спасибо тебе… Божья душа…»
В заботах о страдающих людях я забывала свою муку. Я находилась в Армагеддоне, я знала это. За колючей проволокой стояло невесть сколько бараков. Я не считала. Они ползли по белой зиме, как черные черепахи. Внутри черепах жили, копошились, плакали и умирали люди. Каждый день из бараков выносили трупы. Солдаты-могильщики трудились, не покладая рук. В их бледных губах торчали дрожащие цигарки, пилотки были сдвинуты на затылки. Мороз ел им красные уши. Умные собаки стояли рядом с могильными ямами, подняв хвосты, глядели сердитыми желтыми глазами, как люди хоронят в земле людей. Собака. Вот та, черная с подпалинами. Овчарка. Науськанная, наученная. Живая тварь. И у нее такая же кровь, как и у меня. Ей так же больно, холодно, тоскливо. Ей так же счастливо, когда счастье есть. Вот кто поможет мне. Фью!.. Погляди на меня!.. Она поглядела. Мы глянули друг другу в глаза.
Я смотрела на собаку, она смотрела на меня, наши глаза пометались по морозу, по снегу, по черным формам скалящихся, травящих похабные истории солдат, по заиндевелым крышам бараков и сошлись. Схлестнулись.
В злобных красных радужках зажегся свет. Любопытство. Грусть. Опасение. Сочувствие. Мои черные зрачки, широко раскрываясь, вбирали всю собаку – ее нос с острым нюхом, ее чуткие уши, ее сильные лапы, ее внимательные глаза, ее дыбом вставшую и шелком опавшую шерсть, ее душу. Я обняла глазами собачью душу и впустила ее в свою. Тепло ли тебе тут?.. Хорошо ли?.. Собака села на снег, высунула язык и уже не отрывала взгляда от меня.
Я выпустила из своих глаз любовь, и любовь пошла по снегу к собаке, ковыляя, припадая на слабые лапы, поводя носом по ветру, чуть подскуливая, шла и шла, подходила все ближе и ближе, все горячей становился зимний воздух вокруг любви. Вот она подошла. Уткнулась в собачью шерсть, в подгрудье. Завизжала щенком. Облизала ей морду, нос, глаза. Положила тяжелую голову ей на шею.
И собака, вместе с моей любовью, ринулась ко мне, оборвав поводок, обнюхала меня, встала на задние лапы, передние положила мне на плечи, разрывая когтями мешковину, и поцеловала розовым языком мое лицо, щеки, нос, губы, волосы, все, что могла достать, радуясь и метя снег хвостом.
Ее оттащили солдаты за шкирку, чертыхаясь, грозя мне кулаком, обещая расстрелять меня прилюдно, на виду у всей резервации. Я убежала в барак. «Что за собачьи визги?..» – «Да натравливают, учат, чтобы нас загрызли, если что, если мы попытаемся…» В углу барака, на скученной соломе, умирала старуха. «Доченька… и иконки у меня нету, чтобы перед смертью помолиться…» Я сделала ей икону: раздобыла у старика иголку, воткнутую им на всякий случай в портянку, выдернула из головы сначала золотой, затем седой волос, в иглу вдела, вырвала из своего мешка клок, вышила своими волосами на тряпице лик Спаса – золотой, серебряный. Натянула ткань на обломок доски. Прибила двумя гвоздями, выдернутыми из бревен барачной стены. Перекрестила: освятила. «Вот тебе, бабушка, икона. Спас с тобой. Помолись. Возьми в путь». Я положила иконку ей на грудь, всунула в дрожащие изморщенные руки. Из старухиных глаз покатились крупные слезы. «Дай тебе Бог, доченька, выбраться отсюда».
Ночью я услышала за стеной глухое, тихое повизгиванье. Переступая через спящие тела, добралась до двери, открыла. На пороге стояла моя собака. Ее черная густая шерсть была припорошена мелкой снежной крупкой. Я села на корточки, обняла зверя. Погрузилась лицом в теплую родную шерсть. Как хорошо, что ты пришла. Ты любишь меня. Я люблю тебя. Выведи меня. Спаси меня отсюда. Я должна быть в Армагеддоне на свободе. Я должна быть свободной, любящей и смело сражаться. До тех пор, пока…
Собака ткнулась носом мне в руку, безмолвно сказав: «Идем».
Мы пошли. Мы осторожно прошли мимо чернеющих головешками на снегу бараков. Мимо спящего поста, освещенного тусклым пыльным фонарем. Мимо вышки, на которой спал, выпив водки из запретной бутылки, молоденький солдат с черной повязкой на рукаве, уткнув разгоряченное лицо в воротник бушлата. Дошли до ворот. Они были закрыты. Обвиты тернием проволоки изнутри и снаружи. Моя собака носом сказала мне: «Наплюй. Присядь на корточки. Увидишь кое-что». Легла на брюхо, положила морду на снег, поползла. Я легла на живот, поползла вслед за ней. Под воротами в снегу собачьими лапами был вырыт лаз. Умница. Для зверя широк, для человека узок. Лезь ты первая. Она скользнула, мелькнул черный хвост. Я сжала плечи, выдохнула воздух, чтоб вышел из ребер до капельки, вытянулась длинной щукой, полезла головой вперед, тараня слежалый сугроб, снег набивался мне в ноздри, в рот. Ободралась. Исцарапалась. Воля. Вот она, воля.
Мы бежали с моей собакой к чернеющей спутанной шерстью лесной гряде. Нас далеко было видно на белом снегу. Расстреливай – не хочу.
Но спал на дозорной вышке солдат, напившись водки, и горели над лесом синие и серебряные звезды, как собачьи глаза, и преданно, любовно смотрела на меня моя собака, радуясь, что я на свободе, что свободна наша любовь, что она сейчас пойдет со мной, визжа и скуля, до того края, где обрывается вой и только снег, снег идет, не тая на открытых в небо глазах.
И вот я в сердце твоем, Армагеддон. Собака идет рядом со мной, поднявши уши. Слушает время. Какие старые дома в тебе, Армагеддон! Какая роскошная лепнина, резные наличники, крыши с чугунными коньками, фронтоны в цветных изразцах… Красный кирпич стен, изгрызенных выстрелами. Вывески вертикально висят. Читаю: «РЕСТОРАЦIЯ», «БУФЕТЪ», «БАНКЪ», «НОВАЯ АМЕРИКА»… Есть хочу! Накормите человека и зверя! Пытаюсь прорваться в заштатный ресторанишко. Мне и собаке нужен кусок хлеба. Ах, это не ресторан, а старый вокзальный буфет, только вокзал сейчас, в Зимнюю Войну, не принимает поездов, рельсы разрушены, билетерши в кассах поумирали, лишь один «БУФЕТЪ» остался… ну, хоть булку сухую дайте, хоть холодное вареное яйцо, куриную ногу, всю в пупырках!.. Иди, иди отсюда. Топай, бродяжка. А собака породистая. Дрессированная. Валяй, езжай домой, железных повозок уже нет, все повзрывали, остались только конки, так лошади вагонетки по старинке и тянут… Буфетчик, дай переночевать!.. Тут тепло… Пахнет чаем, кофием… «Ступай отсюда. Есть гостиницы, девушка. Ночлежки. Дома для странников. Там и спи. И собаке чего отломится». Побредем, собака, дальше по снегу, сирота казанская!.. А на улицах, невзирая на выстрелы и канонаду, безумные синематографисты снимают первую фильму – и стрекочут допотопные камеры, и жеманится перед объективом кокотка в кружевах, и ползают вокруг неуклюжих машин люди – черные букашки, малые козявки, посягающие на создание необыкновенного, на владение миром, на владычество друг над другом… О сиротство мое. Великое одиночество мое. Ты со мной. И нет тебе конца.
И услышала я голос с неба, говорящий:
«НЕ БОЙСЯ СИРОТСТВА. ОНО ДАНО ТЕБЕ, КАК НАГРАДА».
За что, кричу я, подняв голову к падающему снегу, за что?!.. Чем я заслужила?!.. Чем провинилась?!..
Вывески… афиши… резкий, режущий огонь реклам… мыло, товары, рубахи, пули, пистолеты… покупаю, продаю… Ищу вывеску, где было бы написано: здесь… ЭТО ЗДЕСЬ… СЧАСТЬЕ – ЭТО ЗДЕСЬ… ищу и не нахожу. Собака время от времени поднимает голову и воет, глядя на фонари, на прохожих, на звезды. Вздрагивает от свиста пуль над головой. Вот «БАНКЪ», там деньги, забавные цветные бумажки, они не пахнут, собака, и их нельзя съесть. Кто же нам подаст кусок?.. вот еще ресторанчик, авось, здесь люди милостивей… Впадаем в нутро харчевни: запахи вина, мяса, зелени гуляют, сшибаются, дразнят. Куда, шваль подзаборная?!.. В тюрьму захотела?!.. Зачем мараться, свистни солдат с улицы, они пристрелят ее на месте, ее и пса… Не зови. У меня есть револьвер. Я сам ее прикончу. Она и пикнуть не успеет.
На меня двигался человек с револьвером. Дуло глядело мне в глаза. А может, в грудь. Дуло, как сетчатый глаз стрекозы, оглядывало меня – с ног до головы и изнутри. Шаг. Еще шаг. Еще шаг. Какое у него было лицо, у человека? Белое пятно моталось передо мной. Я видела только дуло. Неужели вот она, моя настоящая смерть. Так она будет послана. Бог сжалился надо мной. Бог берет меня к себе. Но жизнь. Но жить хочу превыше всего. В жерле поганой Войны. В месиве ужаса и смертей. В кровавой каше лжи и предательства. Жить!
Дуло вблизи. Мимо меня несут крабов на подносе. Собака взвизгивает и подпрыгивает и хватает убийцу зубами за кисть руки, держащей револьвер. Стреляют из жрущего и пьющего зала: собака падает, клацнув зубами, в боку ее зияет рана, и алая кровь течет по черной шерсти, густея, разливаясь по мраморному полу. Моя собака. Прощай. Я так и знала, что за добро твое воздастся тебе.
Дуло поднимается и целит мне в лоб. Ну, скорее. Что медлишь. Промедление смерти подобно. Чьей?!
Он стреляет. Он опускает курок. Но выстрела не слышу. Тень или живое тело метнулось впереди меня, упреждая пулю?!
Откуда Ты вывернулся, Исса?! Как Ты успел… почему…
Он хватает меня за руку. Крепко, железной хваткой. Тянет к выходу. Буква «ЯТЬ». Буква «ФИТА». Загуляла, напилась старой императорской водки старуха Зимняя Война. Исса, какой Ты исхудалый. Исса, как Тебе тяжело жить. Как Ты выследил меня, Исса?! Исса, как я люблю…
– Бежим!
С натугой подается изукрашенная фальшивым золотом дубовая дверь. Мы на черной ночной улице. Мы бежим, увязая по колени в снегу, Исса вцепился мне в руку, тащит за собой, смеется. Он весь в крови. По хитону Его, рубищу, подобному моему, изобильно течет кровь, пропитывая полы и складки. Он ранен в плечо. Чепуха. Рана пустяковая, Ксения. Забудь, не заботься. До свадьбы заживет.
А когда наша свадьба, Исса?..
Терпельница ты Моя. Еще напляшешься. Еще наплачешься. Еще наспишься под свисты пуль под заборами, бок о бок с чужими мужиками. Еще будешь вонзать зубы в отравленный пирог. Еще поборешься ночью с чудовищами. Еще станцуешь с черным медведем, под звонкий бубен, на Красной, прекрасной площади, возлюбленной не меньше Моего тобою.
«Страждет смертный человек,
но Ты больше любого смертного страдал, Господи.
Каюсь, Господи, в слезах перед Тобою,
что не всем умирающим поднесла я к губам Святую Икону Твою».
Покаянная молитва св. Ксении Юродивой
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. РАССТРЕЛ
«Богородица, счастье мое, нежная Защитница всех живущих!
Пусть расстреляют тело мое, как слуги Диавола расстреляли Царей моих;
упаси живую душу мою от гибели,
дай живой душе моей проклятого Сатану одолеть.
Не отними любви Своей от меня,
простри надо мной благодатный Покров Свой».
Хвалебная песнь Богородице св. Ксении Юродивой Христа ради
(РИСУНОК К ДВЕНАДЦАТОЙ ГЛАВЕ: ПЕТУХ – СИМВОЛ ВОСКРЕСЕНИЯ)
Этот великий сумасшедший город, изукрашенный с ног до головы щедрой и злобной Зимней Войной, был непохож сам на себя.
Времена смешались. Ксения, смело путай сон и явь: они одинаковы, словно близнецы. Вот кони по рельсам тяжело тащат сцепленные вагоны. А вот мальчишки-газетчики волокут под мышками пачки испятнанной мелким свинцовым шрифтом бумаги. Читайте, люди! Скоро последнее сражение! Решающая битва!.. А после битвы что?.. Отдохнуть бы хоть немного… Пожить… Бабы плывут через снега в роскошных, расшитых яхонтами нагрудниках и киках, в серебристо блестящих горностаевых, норковых шубах. Бедные зверьки. Как они хотели жить. Кто отстреливал их?.. Уж не воины ли Войны?.. Нет, они руки не будут марать. Они только в людей целят. На человека натасканы. Сколько стариков торчит на перекрестках с протянутой рукой!.. Не тебе, Ксения, нынче милостыню просить – тебе им подавать, от себя последнее отрывать. Проси у богатых и им отдавай, беднякам. Так не порвется нить жизни. А лошади!.. Какие лошади гарцуют по Армагеддону, с какими всадниками на спине!.. И серые в яблоках, и гнедые, и вороные, иссиня-черные, с бархатными переливчатыми крупами, с косящими глазами-сливинами, – резвые, откормленные, гладкие, очень дорого на лошадином рынке стоит такой конь, – а на них восседают, их понужают офицеры в забытых погонах и незапамятных эполетах, с ледяными глазами и соломенными усами, казаки в оранжевых шапках с меховой оторочкой, с нагайками в кулаках, грудь увешана медалями, табачный плевок сквозь зубы, гиканье да свист… Кони не боятся выстрелов. Танцуют. Ржут. Всадники поднимают их на дыбы, ежели пуля взвихривает снег под копытами. Со всех армагеддонских колоколен, от всех застылых в инее, на морозе храмов, горяче-медовых и текущих расплавленным воском внутри, несется, плывет звон: церкви ожили в годину бедствия, церкви звонят и рокочут, и всюду в Армагеддоне, куда бы ни отправился ты, настигает тебя мерный и скорбный колокольный глас: донн-донн, донн-донн, изо всех времен звонят колокола, донн-донн, донн-донн, жизнь еще не вся прошла…
Ксения, беги от опасности!.. Там, за углом, тебя ждет… Она улыбалась и шла вперед, грудью – на опасность, на костер, на выстрел, на кроваво-красный свет. Исса, выдернув ее из-под черного дула, исчез, кинув ее опять одну посреди сугробов. Она стояла, озираясь, растерянно оглядываясь: где Ты?!.. где Ты?!.. – а из киосков и ларьков высовывались хохочущие лица торговцев, зубы блестели в темноте, пальцы указывали на нее: «Блаженненькая!.. Гони ее, Петруха, а то она – только ты зазеваешься – у тебя из-под носа, с прилавка, апельсины и заколки для волос стибрит!.. Они же, дуры, сороки, на блестящее падки… им все яркое подавай…» Она встала на колени, коснулась рукой сложенной из красных пятен дороги, ведущей вдаль по изгвазданному шинами и людскими башмаками снегу. Ушел. Куда?.. На время?.. Навсегда?.. Она не знала.
Солдат, бегущий тяжко, задыхаясь, по улице, весь обвешанный оружием большим и малым, ножами в чехлах, кинжалами, портупеями и перевязями обмотанный, наскочил на лотошницу, продающую из коробки, висящей на груди, леденцы в виде красных петушков и курочек. Торжница ахнула и осела в сугроб, петушки посыпались из короба. Солдат пхнул ногой бабу.
– Война идет, а они тут!.. с леденчиками… все им нипочем, горе не беда… лишь бы денежки в карман катились… сами яду да краски намешивают, варя свой сахар в грязных котлах, да наши дети еще эту гадость и грызут, травятся, а думают, что праздник… Ты, торговка!.. – Солдат озверел мгновенно. – Встать! Руки за голову! К стенке!
Несчастная баба, трясясь, закусив лиловую на морозе толстую губу, ничего не понимая, с трудом забросила за голову похожие на бревна ручищи. Пустой короб мотался на оттопыренном животе, над карманом исчерченного жиром фартука, набитым разношерстной деньгой.
– К стене лицом, говорю!
Солдат, темнея лицом, взвел курок. Ксения подошла и встала рядом с торговкой. Наклонилась, подняла с земли красного петушка на палочке. Повертела перед носом. Пососала. Улыбаясь, протянула целящемуся в торговку солдату.
– На, попробуй, мальчик, – ласково сказала. – Сладко ведь. Ух, вкуснота! На меду сварено. На малиновом варенье. Мальчик, ты маленький. Ты научился стрелять, но еще не умеешь попадать. Ручка у тебя дрожит. Но это поправимо. Ручонку можно приучить. А вот душонку… душонку-то как?.. Если будешь стрелять, давай и меня вместе с ней.
И снова засунула в рот леденцового петушка.
Солдат обалдело глядел то на Ксению, то на торговку, застывшую с нелепо закинутыми руками у кирпичной, с белыми изразцами, стены. Оружие в его руках содрогалось.
– Вы что… сговорились?!.. Вы это… спектакль мне тут представлять?!..
Ксения медленно, как бы нехотя, подошла к солдату и ткнула ему в зубы сладкого петушка. Палочка-насадка торчала из его рта. Глаза его округлились. Он ударил Ксению прикладом, оттолкнул от себя и остервенело выплюнул петушка на снег.
– Дуры!.. – заорал надсадно. – Проваливайте!.. Где увижу вас на улицах, на площадях – прощайтесь с белым светом!.. Петухи!.. Куры!.. Леденцы!.. Сволочи!.. Не хочу!.. Не хо-чу-у-у-у!..
Солдат забился в истерике; Ксения оттащила торговку за угол красно-кирпичной стены, подобрала с дороги рассыпанных петушков, ссыпала в порожний короб.
Баба, утирая ладонью лицо, шмыгая носом, причитая, низко кланялась Ксении, безостановочно крестясь, бормоча восхваления, жалобы, благословения.
– Бог да будет с тобой, девонька!.. От смерти ведь спасла!.. От верной смерти!.. Бог, а не Дьявол, да будет с тобой!.. Время тяжелое, дикое… смутное… Дьявол ходит рядом, тут он, тута, вот вместе с нами сейчас был…
– Это еще не Дьявол, – сказала Ксения, улыбаясь и сося красного петушка, – это просто солдатик наш, глупый, бедный. И мы бедные, и он бедный. А Дьявола мы еще увидим. Правда, никто не знает, какой он с виду сейчас. Он ведь, знаешь, обличья меняет. Шкуры разные носит. Узнай его. Не спутай ни с кем.
Она летела среди разрушения, тревоги, огней и выстрелов, и ее крылья не видел никто. И она сама их не видела, только чуяла: за спиной, чугунной тяжестью под лопатками, разворотом прозрачных широких теней за плечами. Как-то раз шла по зетемненной улице. Объявили комендантский час. Свет отнимали. Фонари, помигав, в муках умирали. Светящийся снег струился из черной воронки неба в лица редких смельчаков, отважившихся нарушить запрет. Ксения шла легкой босой стопой по леденистой мостовой, во мраке, не оглядываясь. Ни шуршанья шин. Ни выстрелов. Внезапная, непривычная армагеддонскому уху тишина. У ярко блиставшей витрины, сочащейся наглой роскошью, где вперемежку лежали алмазы и стразы, меха и шелка, манекены, одетые в манто из голубых мехов, задирали белые алебастровые ноги, а выпуклые громадные лампы беспощадно били в глаза, прожигая насквозь зрачки, стоял, сгорбившись, высокий человек, закуривал, наклоняя голову к слабому огню, мечущемуся между сложенных ладоней. Странный человек; на нем была необъятная, распахнутая всеми полами и подкладками бобровая шуба, высокая, как башня, песцовая шапка, шея его, обмотанная пушистым ангорским шарфом, высовывалась из скопища воротников, тряпок, дорогих одеяний, а лицо у него дрожало и морщилось, как у подзаборного бедняка, горького пьяницы: он нервно, судорожно курил, глубоко затягиваясь, презрительно выплевывая дым.
Ксения подошла к нему, сияя глазами.
Он повернулся к ней, выпустил дымное кольцо.
– Здравствуй, Ксения, – надменно, чуть усмехаясь, произнес незнакомец в бобровой шубе. – Потрепала тебя жизнь. Поизносилась ты слегка. Вот мы и встретились.
– Кто ты?.. – Ни испуга, ни любопытства не прозвучало в ее голосе. Она глядела на него прямо и весело, не опуская сверкающих в безлюдной темноте глаз.
– Тебе незачем знать мое имя. Ты и своим-то не слишком дорожишь. Наступит время – узнаешь. Или не узнаешь никогда. Все равно.
Они пошли вместе прочь от яркой витрины, углубляясь во тьму, буравя мрак телами. Незнакомец взял ее за руку.
– А ты высокая, почти вровень со мной, – жадно засмеялся он и холодными пальцами стиснул ее горячую ладонь, – как спутаны твои волосы!.. я подарю тебе расческу…
И внезапно развернул ее за плечи к себе, и зашептал ей в лицо, жарко и смрадно дыша, блестя белками безумных сладострастных глаз, тряся ее, тиская, вдавливая до синяков и кровоподтеков железные пальцы ей в яблоки плеч, в жилы запястий, прижимая ее тощие ребра к лоснящимся драгоценным бобрам:
– Идем со мной!.. я подарю тебе все, все в нашем прогнившем до костей мире… Я всем владею!.. У меня в руках все нити, все концы… по всем дорогам ко мне текут ценности мира… У меня бухарские ковры, индийские шпинели, сибирское золото, австралийские опалы… У меня лучшие вина земли, вкуснейшие яства, поданные на золотых и серебряных блюдах, меха редчайших зверей… Я сплю на перинах, набитых гагачьим пухом… ха, ха, ха!.. хотя я могу вообще никогда не спать… и все-таки сплю… потому что так надо… это красиво… Я могу купить все, чего ни пожелаешь… а желать можно бесконечно… и я бесконечно могу исполнять желания…
– Чьи?..
– Твои… Конечно, твои, чьи же еще… Ты еще не знаешь, каково это – жить в роскоши, спать на шкурах голубых песцов и белых медведей, жрать на золоте, носить шиншилловые палантины, кататься не в железных повозках – в лимузинах, похожих на гордых птиц… Мне подчиняются все, кто знает мою силу. Показать тебе мою силу?..
Он поднял руку. Рукав бобровой шубы скользнул вниз, и Ксения с ужасом увидела, как в темноте блеснула когтями растопыренная зверья лапа и приблизилась к ее лицу.
Через секунду он хохотал, прижимая зажмурившуюся Ксению к бобровому воротнику.
– Ха, ха!.. испугалась!.. я же фокусник непревзойденный, меня еще никто в трюках не переплюнул… это не сила… это просто смех один, захотел я посмеяться… над тобой… ты же… вы же так верите во все это, ну вот я и…
Он перевел дух. Ксения отняла лицо от его воротника и вгляделась в него. Зрачки ее расширились. Незнакомец отразился в них. Если б кто-нибудь сейчас поднес зеркало к ее глазам, она увидела бы, что отражения в ее зрачках – красного света.
Две красных фигуры.
Две кровавых тени.
Два пляшущих багровых знака.
Ей застлало глаза слезами. Поземка обняла ее щиколотки.
А незнакомец шептал:
– Будешь жить в неге, в довольстве… Позабудешь свои подворотни, свои ночевки на чердаках и в подвалах, ужас своей жизни… выбросишь свой мешок, свое грязное рубище… я сожгу его… нет!.. я его сохраню в прозрачном хрустальном саркофаге, как реликвию, как вы храните эту… как ее… – он поморщился… – драгоценную плащаницу того, кому вы молитесь… откормишься, поправишься, кости и мослы обрастут приятненьким жирком… вдену тебе в ушки прелестные брильянтики… запястья обхвачу браслетами кованого серебра… а как к твоим синим глазам пойдет сапфировая диадема, м-м!.. клянусь, у тебя никогда и зеркала-то в руках не было, ты не знаешь, какая ты… а ведь ты женщина… ты – женщина!.. приблизься ко мне, настоящая женщина, женщина, каких в мире мало, каких нет уже в мире, я-то это знаю, я… отдайся мне, доверься мне… сделайся моею… я высоко вознесу тебя… над всеми женщинами мира!.. над всеми мужчинами!.. над голью и царями!.. над сбродом и князьями!.. над рабами и магнатами!.. над теми, кто бьет, и над теми, кого бьют и забивают до смерти… есть одно условие… чтобы я взял тебя и увел с собой… навсегда… до конца света… до конца… мира…
Он захрипел. На его губах показалась белая пена с прожилками крови.
– И ты будешь… его царицей… Ты… моей царицей будешь!.. Я тебя давно приметил… я за тобой давно слежу… Всю твою жизнь… глупую… жестокую… несуразную… А ты бы могла… если б только захотела… если б только пальчиком шевельнула… бровью повела… но ты – дура… ты круглая дура… ты не хочешь… Но я заставлю тебя… Я прикажу тебе… я так хочу…
Он поднял ее лицо за подбородок, дернул вверх.
– …ты – моя!
Ксения рванулась. Бесполезно. Он держал ее крепко. Выпростать праву руку. Только правую руку. Для знамения.
Она чарующе улыбнулась. Губы ее дрожали. Она видела рядом с собой страшное, любострастное, небритое лицо, кипящее масло узких и длинных, широко стоящих подо лбом, у висков, глаз, красный язык, дрожащий в предвкушении поцелуев меж зубов, похожих на острые пилы. Он обдавал ее табачным дыханием. Он охватывал ее полами шубы, сквозь мех она чувствовала крючья когтей, елозящих по ее спине.
– У тебя серьга в ухе, – сказала она пересохшим горлом. – Вот здесь. В левой мочке. Как красиво. Тебе идет. Правда, мужчины не носят. Боюсь над тобой смеяться.
– Серьга?.. – Он криво усмехнулся. – Где?.. Что ты мелешь?..
– Вот, – она кивнула головой. – Тут. Дай покажу. А хочешь, и выну. У меня пальцы ловкие.
Он на миг ослабил неразъемную хватку. Ксения выхватила из тисков правую руку и, якобы любуясь серьгой, осторожно прикоснулась пальцем к голому волосатому уху.
– Ой, какая прекрасная, – хрипло пела Ксения, – какая алмазная… Как искрится… играет… я тоже хочу… когда я буду у тебя жить… когда я стану твоею…
Он растопырился в масленой победной улыбке.
Ксения быстрее молнии поднесла сложенное в щепоть запястье ко лбу, груди, правому плечу, левому. Вот он, крест. И еще раз перекрестилась. И еще. И еще.
Буранные смерчи взвихрились над уличным мраком. Обняли стоящих. Закружили. Взвыл ветер. Замигали над крышами звезды, фонари, военные ракеты. Завыли сирены, вспарывая ночной воздух воплями, как ножами.
Он выпустил ее, зашатался. Ветер отдул бобровую полу.
– А-а! – завизжал. – Перехитрила!.. Догадалась!..
Она отпрыгнула от него, опять закрестилась, дрожащими губами прошептала:
– Богородица, Дева, радуйся… благодатная Мария, Господь с Тобою…
– Вырвалась на этот раз!.. А-а!.. Ты делаешь мне больно… о, как больно!.. Я отомщу тебе… я отловлю тебя!.. тогда, когда ты будешь спать… когда, пьяная от счастья, забудешься и потеряешь разум… когда тебе покажется, что меня и не было никогда… а я есть… я всегда есть… я здесь… всегда рядом с тобой… и я соблазню тебя… нет!.. не совращу – возьму тебя силой… уничтожу тебя… сомну тебя… в кулаке своем… и ты запищишь и раздавишься, и красный сок закапает наземь… и ни голоса твоего не будет никогда… ни взгляда… ни сердца… ни волоса с головы твоей… и только я буду стоять один, с красной, выпачканной ладонью, и смеяться… и хохотать… во все горло… ха-а-а-а-хаха-ха-а-а-а-а-а!..
Ксения пятилась и крестилась. Молитва слетела с ее губ птицей. Бобровая шуба истаивала во тьме. Ксения поняла, что победила.
Еще она поняла, что он рядом. Что не без его ведома затеялась Зимняя Война. Что он возвышается, как гора, над всеми Выкинутыми за Борт, Курбанами и Горбунами, жаждущими владычествовать над миром. Что если зазеваешься, заснешь, пропустишь, он тотчас обхватит тебя, крепко к себе прижмет; и тогда прости-прощай душа живая – съест всю, без остатка, только косточки на зубах захрустят. Чем победить его? Он вездесущ. Он нагл и бессмертен. Он появляется вживе там и тогда, где и когда люди послушно пляшут под его дуду, кротко склоняют перед ним выю.
– Убирайся, – сказала Ксения жестко, глядя на него глазами, отвердевшими, как два лазурита. – Вон отсюда. Не твоя. И твоей никогда не буду. Пусть меня разрежут на куски. Сожгут в печи. Я и из пепла вылечу. Крылья расправлю. А ты только облизнешься. Соблазны твои гроша ломаного не стоят. Соблазнитель.
Плюнула. Утерла рот. Перекрестилась еще. Рассмеялась.
Гордо, не оглядываясь, пошла прочь.
А-а-а-а-ах, полная народу великая Площадь!..
И кишит народ, и гудит, и вопит; раешники стишки выкликают, машины колючий воздух режут, танки снег мнут гармошкой. Солдаты в наваксенных сапогах топают; кого бы прибить, не со зла, а подневольно ищут. Ах, Площадь широкая!.. – и елки несут на горбах, и в сетках натужно тащат золотые лимоны, медные мандарины, пылающие рыжие апельсины, в черепаховых панцирях ананасы, – эх, заморский фрукт, и зачем ты северным снежным людям, и без тебя тошно, – а это кто тащится, клюкой помахивает?!.. бабка Кабаниха ли, Салтычиха, их храма в храм таскается, все Бога за Русь молит, а Он как оглох, не слышит, или у бабки голосишко окаянный, не досягает горных высот… бегут на каблучках девчоночки, одной одиннадцать, другой тринадцати нет: шлюшки-малюточки, и дорого платят те, в повозках сверкающих с бархатными сиденьями, с зеркальными стеклами за атласными шторами?!.. вы и так, и эдак умеете ножки раздвигать, а дома малые братики, а дома мать седая за кухонной плитой, одно-единое слово сквозь зубы бесконечно цедит… Площадь, круглая серебряная тарелка! Блюдо безумное! Яблоко-ранет – красное Солнце – катай! Мальчишки лыжами режут тебя, коньками. Цветочницы сидят на старых ящиках – кто с бумажными, кто с неподдельными цветами. А вот девка продает голубей. Ах, ляг на пузо, девка с голубями, пусть голуби ходят по тебе, по спине твоей, может, и у тебя крылья вырастут. А телеги катятся, скарб человечий везут!.. – продыху нет в мельтешении, под колеса бросаются кошки, собаки, пацаны, а то давеча пыталась броситься бедняжечка, ей жить надоело… вытащили из-под телеги, спасли… откачали… А вон моряки идут, бушлаты распахнуты, на лицах улыбки шире варежки, под тельняшками нательные крестики – их батюшка покрестил, завтра им в бой, если убьют, так души прямиком в Рай пойдут… Площадь! Гомон! Гуд! Вот броневики идут; не пробьешь их броню, хоть взрывай их сто раз на дню. Кто внутри них сидит?!.. – а один безногий инвалид, а один заштатный циркач, а один пацан-ворюга – хоть плачь!.. А это кто там, ноги босые скрючив, дуя, плюя на руки, согревая их больным жаром дыхания, прижимая к пламенным щекам, к румяным скулам, красней моркови на морозе, стирая ледышки слез с заиндевелых ресниц, под мертвой телегой сидит, прячется, будто никто ее не приметит, не узрит в людском море?!.. кто?!.. длинные волосы змеями разбросаны по грязному снегу, глаза блуждают, язык плетет невесть что, стоящие рядом и слушающие, и глядящие то хохочут, то плачут; щеки ввалились, лобные кости торчат, изо лба сильное сияние исходит, вверх – отвесно – идут два широких мощных луча; а может, это все блазнится вам, грезится, а просто сидит простоволосая девка под телегой, под разломанной повозкой железной, сидит, скрестив ноги, на снегу, да читает молитву другу и врагу, а на шее у нее крест бирюзовый, крест железный на цепи, крест чугунный на вервии, а вокруг шеи тонкая сияющая жемчужная низка обмотана: видать, чей подарок за приворот, за помянник иль за излечение, а то и скрала где-нибудь, умыкнула из лавки, пока торжник носом клевал… продала бы камушки да купила бы себе обувку да одевку!.. нет, не желает; любит, кошка гордая, одиноко бродящая, гордую бедность свою, любит, собака дикая, вольная, погоню на просторе за дичью, лай под звездами, воду из ручья, радость и нищету… Зимнюю Войну клянет! Зимнюю Войну поет! Не поймешь, ругает или хвалит! Судьбу предсказывает! На всех языках запросто балакает! Ежели где болит – тут же ущупает, ладонь приложит, подержит над страдальным местечком, погреет, а ладошка жаром нальется, кипятком ожжет, горечью ошлепнет… а боль раз – и убежала! Боли-то уже и нету! И не будет никогда… Никогда больше… И пятишься от нее по снегу, изумленный, и кланяешься, и благодаришь, а она сидит себе с улыбочкой, сидит и молчит, только свет встает вокруг ее головы, разливается сиянием над затылком ее голым; только иней серебристой солью осыпает, опушивает концы ее длинных ресниц, разметанных волос, размахренных нитей драного мешка, коий носит заместо платья и шубы она… выздоровел я! Излечила ты меня! Излечила навек от всех болей и бед, от всех скорбей, – да кто же ты такая, чтоб в снегу сидеть да за всех молиться, да за всех в ответе быть?!.. Ксения?!.. Да, да, Ксенией зовут нашу бедненькую, блаженненькую… не троньте ее, ее ни солдаты не трогают, ни танки ее не давят, ни броневики не расстреливают; она неприкосновенна, на Площади все любят ее, она всех крестит издали, кого ни приметит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.