Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)
– Заверните в рубашку буйного, – сказала я, задыхаясь, – дайте вору гостинец от ворья…
– Почему ты хочешь обязательно всех спасти, Ксения? – грозно спросил старик. – Предоставь жизням и смертям свое. Не отнимай у них кровное. Ты никогда не думала о том, что ты, спасая, может быть, убиваешь? Что ты отнимаешь у человека право на смерть, подаренную ему Богом?..
Я молчала.
Сын схватил меня руками за шею.
– Гляди, гляди, – шептал старик, плюя в дыру между зубов, – гляди, гляди… Они идут… Они идут…
Они идут. Они идут. Они идут и поют. Песня глухая. Тугая. Песня железом и чугуном застревает в их луженых глотках. Поют. Мрачно. Слаженно. И потом и вразброд и вперекос. Песню поют угрюмую, как труд. Подневольную. Тяжкую. О том, что не ты есть и я не есмь. А есть кто? Тот, кого так любит народ. Он носит на лбу, на затылке корону. Золотую?! Нет, цвета ви… – ты вишню любишь, старик?… и я люблю… – и по щекам у него из-под венца течет вишневый сок; а ходит он среди народа в дохе, подбитой мехом на крови, раскроенной из только что снятой шкуры; они об этом поют. И Тот идет, как надо, впереди поющих. Впереди народа. Пой, народ! Пой о том, что женщина родит, а муж ее сойдет с ума и себя оскопит в безумье. Несчастны в грядущие времена родящие и кормящие сосцами своими. Смотри, Тот! Вон он, Тот, кто… Он висит в черноте неба под поющими. Он озарен снизу красными сполохами. Он глядит сверху вниз на бойню. Почему люди поделили Время на века, часы и дни? Откуда они знают, люди, когда начало века, когда его конец? По модам? Кружевным шмоткам, мантилькам, меховинам, клешам, брючинам?.. Пацан в валенках. Сейчас начало или конец века?! Конец. Ну да. Купи в церкви десяток свеч, воткни их в снег и зажги. Помяни конец века, парень.
Конец. Они поют?! Это конец, какие тут песни?! Они еще живут? Где ты видишь жизни… Жизням конец.
– Мама!.. Мама!.. Кто это!.. В метели, там!..
Я, дрожа, всмотрелась. В пурге, в мареве маячили двое – он в кителе, она в кружевной мантилье, белая шея, унизанная жемчугами, нежно светилась в призрачном снежном колыхании. Ты видишь, Царь, и ты, Царская жена, как глупо устроен мир. Вы любили свой народ, ну и что? Чья кровь запеклась на перстах Того?! Царь, ты в шубе… закрой Цесаревича полой!.. запрячь!.. ведь ненароком – хлесь! – и выстрел!.. Пули, как пчелы… Закусают… И бурана пчелиный рой, белый, крутящийся, слетает на черствый хлеб земли, на круглую краюху площади, что даждь нам днесь, и я ловлю белые крохи хлеба Божьего ртом. И мой сын тоже. Мы еще живы. Пока.
– Это… наши Царь и Царица, сынок… Их… давно уже нет на свете…
– Они с неба, что ли, спустились?..
– Я ведь тоже с неба упала…
Идущие и поющие шли прямо на Царя. Царица всплеснула белыми руками, охваченными браслетами горного хрусталя, и закричала. Ее слабый крик пошел кругами по метели. Поющие окружили Царя и Царицу кольцом.
– Это тоже скоморохи, мама?..
– Да, сынок, и они тоже поют и пляшут… и плачут… ибо не ведают, что творят…
Кольцо поющих сомкнулось вокруг Царской четы. Мужчина и мальчик не кричали. Кричала только женщина, отчаянно, долго и надрывно, в последнем безумном и яростном порыве – жить, уберечь, защитить. Потом и ее крики затихли.
Вот он, мой родной народ. Вот он – старик мой; идет подворотнями, крик держит в глотке, лакает воду из котла, держит хлеб и монету за щекой. Он идет, наползаем на меня – чернью, медью, лезвием, вервием. Он режет меня живьем на размах знамен. Он рубит меня топором на испод гробов… Он вздымает меня вверх факелом, шматком огня; эй, ты, любовь, а ну, свети! Гори, факел бешеный! Освещай наш путь! Нет пути?! Озаряй бездорожье! Выгори дотла! Дотлей! Умри! Умрешь – летай Ангелом в небесах! А народ, он будет жить. Середь поста – жрать. Уминать сало да лить в горло водку супротив креста на кладбище. Погибать в диких войнах. Греть сковородку над костром зимой, жаря печень врага своего, проливая слезы над неизбежным. Райских деток пеленать в неземном Аду.
– Боже, мы в Аду живем…
– А ты только теперь догадалась? – Не голос – рык и гром сотрясли небесную твердь, белое поле площади. – Твое схождение с ума – есть Сошествие во Ад. Ты идешь по Аду, Ксения. Трудно выжить в Аду. Да и надо ли там жить? Ты и не живешь там. Тебе твое житие снится. Лишь другие люди тебе не снятся – те, кого ты жалеешь и любишь. Если тебе удастся сохранить в себе любовь даже в Аду, то я…
Он закашлялся, как чахоточный, согнулся в три погибели; слезы выступили на его глазах, стекали по вискам и скулам, их сушил ветер. Пуля просвистела рядом с его щекой. Старик отмахнулся от нее, как от мухи. Мальчонка обнял его, уткнулся лицом ему в полушубок.
– …буду знать, что время сомкнулось кольцом – вот таким, как на твоем пальце, – он цапнул ее за руку, где горело железное кольцо генерала, – и что близок Последний Приговор. Наступили особые дни, Ксения. Держи мальца крепче. Гляди!
Из тьмы площади шли люди.
Они шли прямо на меня.
Прямо на меня, молча, без слов и без слез, шел, надвигался мой народ.
Они шли медленно и неумолимо, и я хорошо видела их – в шинелях серого сукна, с еще не отодранными в схватках погонами, с еще не отрезанными в мародерстве пуговицами, и в онучах и в лаптях, в складчатых поддевках, и в военных формах № 1 и № 2 – зимних и летних; шли зрячие и без глаз – выжгло глаза на фронте, выкололи глаза в ночной подворотне, вытекли глаза горючими слезами!.. – а на сотни газовых атак был всего один приказ, и все командиры страшно орали: «Ни шагу назад!» – и они не делали ни шагу назад, а земля сама откатывалась назад, подминая их под себя, накатываясь на них тяжелым погребальным телом; и крестьяне с вилами в руках – эх, ты красный мой петух, эх и запущу я тебя – раскинешь крылья!.. – на сто спаленных деревень ты один, горящий красно и дико, золотой Дух Святой!.. – на сто растоптанных усадеб – один мальчонка, в драном нищем пальтишке, хлещет дождь, а он держит в голых ручонках икону Спаса, в окладе древней скани, с изумрудами-опалами-рубинами, глядит в плачущие глаза Исуса, сам плачет, а ливень хлещет, и он прячет икону к сердцу, ховает за пазуху, и так идет с ней по раскисшей кисельной черноземной дороге, по жизни, идет прямо ко мне, прямо на меня; и матросы в тельниках и бушлатах, с железными зубами, с флягами, в которых булькает спирт – надо же тяпнуть перед боем, а то будет страшно, так страшно, что забоишься, упадешь лицом на палубу и заплачешь, а тут тебе спирту в железной кружке дадут, ты пей все, пей до дна, и зубы о кружку стучат, и кончен бал, и кончен бой времени, и стянут льдом до дна Ледовитый океан, только звон до полюса идет, и торпедирован корабль, на коем Бог – боцман, а штурман – нежный Серафим с огнями вместо ног, и вот он тоже на меня идет, прямо на меня, огненными ногами ступает; идет пацанва, что ела на задворках кошек и крыс, варя их в столовских котлах и консервных банках, и девочки с ними идут, что на ночных вокзалах продавали за мятую бумажку свою маленькую жизнь дешевей самого дешевого вина; они шли рядом – лысый губастый беспризорник, знавший ходы-выходы-переходы, бьющий ребром ладони в лицо – и слепнет человек от удара, а в это время хватай у него деньги из кармана и быстро убегай!.. так, чтобы пятки сверкали, как у зайца, травимого собаками!.. – и сука-вор с волчьей пастью и заячьей губой, и пахан, продажный мешок, куль с мякиной, тухлая колбаса, с винтовкой-десять-пуль; и мать, чьи ребра внутрь вбились голодным молотом, чей сын остался лишь молитвою под бормочущим бредово языком, – и, чтобы не умереть, она вошла внутрь толпы и вместе с ней идет и глядит мне в лицо, и горящие, вошедшие глубоко внутрь черного лица глаза ее говорят мне: ты ведь тоже мать, Ксения, так зачем ты не воскресила родного мальчика моего?!.. – они надвигались на меня – все, кто нищ, и гол, и бос, кто на мороз выскакивал без рубахи, мотая пьяной головой, кто катился мертвым под откос, светя в январскую ночь светлыми ледяными глазами, кто в офицерском золотье, в витушках эполет и аксельбантов падал на зеленый лед царских рек под залпами: «Пли!.. В изменника Родины – пли!..» – неловко валился, как мешок с картошкой, угрюмо, тяжело, кровяня снег, матерясь сквозь зубы, останавливая на высоком синем небе последний твердый взгляд; бок о бок шли – несли тяжелый, пачканный машинным маслом инструмент путейщики, обходчики, рабочие разъездов и станций, гладившие паровозы по морде, обнимавшие красные колеса локомотива, как женскую грудь, – и бабы, бабы, бабы, с грудями и животами вперед, шли как корабли, неся в кромешных трюмах белых брюх немых детей – навзрыд вой, белуга, тряси кудрявой головой, бейся, слезами улейся, реви за трех, живи за двух, а умирай только за себя, бей в землю лбом, а в небо горбом – может, поднимут тебя по лестнице, за все твои страдания, светлые Ангелы!.. – в мерлушках и ушанках, в хромовых сапогах, кирзачах и болотниках, в намордниках от комаров и пчел, в фуфайках и ватниках на мосластых плечищах, в кителях, отстиранных добела, в тужурках и кожанках, в папахах набекрень и прокуренных мятых кепках – за валом вал, за рядом ряд, они все шли, шли на меня, наступали, сметая с лица земли все мои жалкие бирюльки и игрушки, ужимки и прыжки, все мои сны, пляски, танцы, песни, излечения и воскрешения людей, все мои безумные пророчества и вещие ведения; и я узрела мой народ – я, лишь сумасшедшая Ксения, лишь плясунья и молельница, лишь отверженная от стана людей уродина, раскрыв для крика рот, и я хотела крикнуть: «Остановитесь!» – но крик смерзся в глотке, крика было не слыхать, хоть я и кричала, разевая рот под крупными, на морозе, звездами, и мой народ шел и шел на меня, вот надвинулся стеной, вот я задохнулась в его тисках – и меня смела волна, меня вогнала огромна горячая рука, как нож, по рукоять в белое тело заметеленной земли, меня подожгла восковая свеча в руке скорбно идущей в толпе девочки в черном платке и сожгла меня до кости; и толпа подмяла меня под себя, пройдясь по моим раскинутым на снегу крылами, и перья хрустнули в крови, и храм, мерзнущий на площади, вздрогнул всем белым телом, и трещина молнией прошла вдоль по заиндевелому камню; мне в распластанную спину огнем впечаталась голая ступня, ребра сломались и проросли через снег далеко в землю, я завыла, как собака, а кровь моя лилась вином – подходи, кто хочешь, налетай, пей, лакай, до утра гуляй!.. – и стала кость от кости я, и стала плоть от плоти народа моего, и стала я в голодуху голодному – теплый ломоть, и я поняла внезапно и навсегда, кто я такая, и кто такие мы, и кто идет вслед за нами из тьмы, стреляющей огнями, сводящей с ума.
И, когда прошел мой народ по площади, вбив меня в землю и снег, к моему изувеченному крылатому телу подошел старик и погладил меня между крыльев, там, где горел огненный след мужицкой ступни.
– Ну, как ты?.. – бормотнул. – Еще жива?..
Мой сын сидел на снегу около моей головы, плакал, держал в руках мои тяжелые волосы, утирал ими щеки.
– Мамочка!.. Не умирай!.. Я же тебя нашел… я же тебя… а этот противный старик… он… колдун… я его… убью…
Он плакал и плакал беспомощно и жалко.
– Не убивай его, сынок… он показал нам нас самих… Посмотри на него… узнай его… ведь это…
Мальчонка в валенках сдвинул ушанку со лба; мелкая алмазная крупка густо сыпалась с небес, усеивала шапку алмазами богаче и ценнее Мономаховых. Фонарь гудел казанкой, качался на ветру. Мальчик засунул палец в рот, облизнул его и вынул, держа вверх, стоймя – определял, откуда дует ветер.
– Северный ветер, дед, – сказал он мрачно. – А эта баба уже не жилец? Ты бросишь ее здесь? Собаки ей крылья отъедят. И куда ейного пацана девать, он же раненый?
Он сел на корточки рядом с моим плачущим сыном, повернул замерзшей рукой мою голову на снегу так, чтобы я могла его видеть.
– Вот что я тебе скажу, тетя. – Он сплюнул в сторону и усмехнулся одним углом рта. – Жизнь на самом деле очень проста. Ничему не верь, ничего не бойся и ни о чем не проси. А все люди – караси.
– Какая у тебя шапка… красивая, – с натугой сказала я, выхаркивая слова вместе кровью из раздавленных легких. – Ты Царь. Ты не карась. Ты маленький Царь этой земли. А я твоя крестная. А это будет твой брат. Люби его. Никогда не убивай его. Даже если очень ему позавидуешь. Даже если очень пожелаешь. Я венчаю тебя на Царство снегом. Похорони меня вместе со своим братом… вот здесь. Здесь. На Лобном месте. Где лилось много крови. Где еще она прольется. Расковыряй ломом мостовую, закопай в мерзлоту. Я тут хочу спать. Спокойно… буду слышать звон колоколов, гомон людской. Запомни, как ты в детстве видел Ангелицу и похоронил ее. Дети… Помолитесь обо мне, дети!.. Я не успела побыть вам… матерью…
Метель взвыла. Старик, с подъятыми белыми космами, перекрестился: из треснувшего пополам храма донесся отчаянный колокольный вскрик, храм подломился, осел и рухнул на землю, взвив пыль и снег, погребая под грудами камня людей, зверей, оружие.
Полушубок на груди старика распахнулся. Блеснул крест. Я негнущейся рукой зашарила на груди свой, нательный. Вот она, родная бирюза, в кулаке. Синяя жизнь. Синее небо. Увижу ли когда-нибудь. В жизнях иных.
– Погоди хоронить себя, – строго вышептал старик. – Ты еще поживешь. Тебя еще мир от себя не отпустит.
Он перекрестил меня, раскиданную по снегу – куда крыло, куда рука, куда нога. Летели золотые листья волос. Дети ловили их на ветру, играли ими, слезы высыхали на их замурзанных личиках. Выстрелы гремели все реже. Костры на площади гасли. Ночь кончалась. Ночь умирала. Розовый, как румянец царевны, рассвет заливал щеки неба, и звезды летели наземь, как снятые серьги.
Сознание покинуло меня. Я растворялась во всем сущем – в кремлевских башнях, в наметенных сугробах, в кругах пепла, в мерцающих предо мной детских лицах. Последним усилием я пролепетала:
– Старик, выкуй железную коробочку… или медальон… вылей из меди фигурки – мою и свою… сыну моему дай носить… я – мать… ты – отец… я же тебя узнала, хоть ты и отрастил бороду… ты – Исса… ты превращал воду в вино и вино – в кровь… там, на пиршестве вурдалаков… ты давал мне мыть ноги твои там, на пирушке нищих… я мыслю даже так… слушай!.. я не в бреду… я все понимаю ясно, осознаю… что Юхан, мой Юхан – это тоже был ты… ты просто спрятался в него… чтобы я не догадалась… чтобы спаслась… ты – его отец… спаси его от всяких Курбанов… от Горбунов… не дай его распять… воспитай его… благослови его… а я, твоя жена, умираю сейчас… но только сейчас… на время… переживи это время, Исса… переживи… побудь тут немного один, без меня… я ухожу в пустоту, но ведь ее тоже надо познать… пройти… из конца в конец… Я хороший ходок, Исса… ноги мои все в мозолях… ноги мои гудят и болят… звенят, как колокольцы скоморохов… поцелуй мои ноги, Исса, они много прошли, за тобой, в поисках тебя… они твои… и все во мне – тоже твое… и я ухожу опять… как трудна дорога… как далек путь… все снег и снег… все снег и ночь…
Я вздохнула сгусток черной крови, в горле у меня заклокотало, ребра раздулись, и святая жизнь вышла из меня, выхаркнулась вместе с кашлем, воздухом, страданием.
Дети держали меня за руки.
Старик стоял надо мной.
Он улыбался. От его улыбки шел свет, как от фонаря в метели.
И краем тьмы бессознанья я услыхала:
– Отдохни. Я разбужу тебя. Я сделаю все, что ты просила.
………………почему ты ходишь в капюшоне?.. Чтобы голова не мерзла никогда?..
– И не перегревалась… Я привык… Ты знаешь, ноги гудят…
– Они гудят, как те трубы и дудки гудошников?.. Скоморохов?..
– Громче, громче…
Рука тонет в золотых волосах. Возьми мой затылок, крепче сожми. Рука – горячая лодка. Качай. Качаться вместе в лодке. В корабле. Сплетаться двумя канатами. Волос к волосу. Пусть из нас совьют тугое корабельное вервие. Просмолят. Пусть нами связывают бочки, ящики в беззвездных вонючих трюмах. Крепче нас веревок не будет в мире.
Простыни сбились в комок. В снежный ком. Тогда, на площади… сугроб… дети… Дети кричат за стеной. Чужие дети. Чужая страна.
Он прикасается грудью к груди Ксении. Ее голая грудь. Его женщина. Он шел долго. Он прошел города, страны, времена. Вот она – служанка в чужой семье, в чужом времени. Ветер пытается высадить стекло. Он целует ее грудь. Капюшон сползает с его головы. Ах, стриженые волосы, бритые в тюрьме, отросли. Выводили вас в тюрьме не прогулку?.. А как же. Мы ходили кругами. Один круг, другой, третий. На девятом круге многие сходили с ума.
– Так это ты… ты… ты тоже… на Корабле…
– Я, я. Где твои губы?.. молчи… Прекраснее тебя нет женщины в мире.
– …ха, ха!.. такое все говорят… своим любимым…
– Что ты делаешь со мной… губы твои прожигают меня насквозь… Я же буду весь в ожогах… в горящих звездах…
– …я же сумасшедшая, и мне все дозволено. Я так хочу…
– Что ты хочешь?..
– Я хочу всего… того, чего у нас с тобой еще не было никогда…
Струение золотых волос. Кружево голландских простынь. Мятая подушка. Две головы на ней. Какой век? Какая жизнь?.. Все равно.
– Я привез тебе еще подарок… где меня только ни носило… вот он…
Шарит за пазухой. В кулаке ожерелье. Красивый, ценный, крупный жемчуг. Белые горошины перемежаются розовыми и черными. Где его добывают?.. В восточном море, твоем родном, там, где ты жила когда-то. Ныряют глубоко бедные ныряльщицы, ама, хватают быстро со дна раковину, вытягивают на берег, задыхаются. Бывает, ама умирают прямо в море, под водой, с раковиной в руках – воздуху не хватает, легкие разрывает кровь. Или любовь? Ведь они любят красоту?.. Они любят деньги. Им надо кормить детей.
Он надел ожерелье Ксении на шею. Он уже дарил ей жемчуг когда-то там, в трактире, где пировали нищие, и она его не приняла. Низка скользнула на нежную грудь. Белый, розовый и черный мир покоился меж ее сосков, мерцал и замирал. Он стал целовать жемчужины – одну за другой. Вот жемчуг в губах. Вот черная живая жемчужина. Она застонала. Не выпускай жемчуг, прошу тебя. Твои губы – море. И я тону в них. Тону, как та нищая девочка-ныряльщица. Умираю. Как долго я плыла в людском море без тебя.
Она откинулась на подушках, и он увидел ее всю, сразу – и буйство золотых густых волос, стекающих по простыням на пол, уже наполовину седых, и холмы нежных грудей, глядящих чуть вниз и врозь, как козье вымя, и худые выпирающие ребра, и отвисший, огрузлый живот, носивший детей и рожавший их, – великое чрево, отмеченное шрамами от пуль и ножей, от побоев и пыток; и тонкие запястья, жилистые и рабочие, и кисти рук со вздувшимися жилами – рук, знающих тяжесть ведер и чугунных рельсов, скользкость сырого мяса на кухнях и сырого белья в стиральных чанах, рук, гладивших его по щекам и плечам, нежнее самых нежных снежинок, нежнее прикосновения лепестков гвоздики и ромашки, – родных рук его Ксении, и скорей целовать их, любимые руки, целовать без конца; увидел ее длинные неустанные ноги, выносливые, как у хорошей рабочей лошади, выносившие ее тело по страшным дорогам жизни, увидел ее огромные странные глаза, непонятного цвета – то густо-синего, то серо-стального, то почти черного, с оттенком холодной сырой земли, схваченной первым инеем; ее раскрытые ждущие губы, кричавшие на площадях жгучие слова, от которых останавливается сердце, и шептавшие на ухо то, о чем молчат осенние звезды в небесах, – увидел ее всю, любимую, желанную, обретенную, – Господи, неужели можно ее потерять сейчас, найденную, сужденную?!.. Он обнял ее, положил навзничь и стал целовать ее тело. Все тело – от плеч и грудей до лодыжек и щиколоток; зарылся лицом в ее живот, нашел губами пупок… вот здесь была пуповина, что связывала ее с материнским нутром; она вышла из кровавого лона, как богиня из вод моря – крохотный орущий младенец, слепой и беззубый, разевающий рот шире варежки, без имени, без судьбы, без прошлого – лишь с одним будущим. И в этом будущем роились вокруг нее людские рои, сверкали людские радуги, свистели людские хлысты, бичующие ее; и в этом будущем был он, из ранивший себе босые ноги зеленым байкальским льдом. Она никогда не умела правильно произнести его имя – все коверкала, переиначивала, играла им, как мышка – крылом стрекозы, держала, как мятную лепешку, под языком, – нет, она боялась назвать его по-настоящему, суеверно скрывала от себя самой: а вдруг назовет – и он растает навек, исчезнет… или – засияет во всем блеске и славе своей…
– Иди ко мне, обними меня, – сказала она просто, – мне не верится, что мы вместе. И я чувствую снова разлуку. Она близко. Она страшна.
– Родная моя, жизнь всегда страшна, – прошептал он, обнимая ее и ложась на нее всею тяжестью долгого бессмертного тела, – но разве мы с тобой ее боимся?..
– Я боюсь… боюсь…
Она задыхалась. Он входил в нее всем средоточием любви, тяжелым острием, клятвой тела, узнавшего цену духу и чувству. Он направлялся к ней и устремлялся навстречу, втискивая непомерную огромность любви в узкое жерло живой, единожды данной жизни. Громадными, безбрежными волнами содрогался он, и она содрогалась вместе с ним, отвечая его выстраданному порыву, отдаваясь его вечной воле; они вместе плыли по реке вечности в вечной ладье, в течение вертело и крутило их, и колыхала стремнина, и кружилась голова, когда они оба, наклоняясь, смотрели, как бурлят за бортом водовороты, чернеют омуты, свечками выпрыгивают из воды играющие рыбы.
– Мы как две ладони, наложенные одна на другую…
– Нет. Мы просто – одно. Одно.
– Что это?.. Что это?.. Что это?.. Что это?..
– Это любовь. Это жизнь. Это наше ложе. Это молитва.
– Ты – моя молитва.
– Да, да, да!..
– Только всегда люби меня. Где бы ты ни был. Где бы я ни была. Кто бы мы ни были. Зачем ты меня нашел?..
– Молчи… Я целую тебя…
Они обнялись крепче. Еще крепче. Тихо было в каморке. Где были дети? Где был Командир? Тишина обнимала землю. Шло ли время? Они не знали. Его смуглое тело покрылось росинками пота; он не отрывал губ от губ Ксении; она соединила руки вокруг его шеи, у него на затылке. От их сплетенных тел шел сильный жар. Треснула и разбилась бутылка из-под масла на полке. Осколки посыпались на пол.
– Ты знаешь… я сплю на кухне… в ящике из-под картошки…
– Ты уйдешь вместе со мной. Я унесу тебя из всех ящиков. Из всех кухонь.
Их тела раскалялись. Грудь Ксении часто поднималась. Он целовал ее грудь, шею, глаза, снова припадал к губам – так смертельно больной припадает к кружке со спасительной холодной водой, утоляя последнюю жажду. Он жаждал ее. Она была его водой, его воздухом, его жизнью.
– И ты тоже – жизнь моя…
Бессмертие – вот оно. Грудь в грудь. Ребра в ребра. Губы в губы. Боль любви. Долгий поцелуй. Сплетение языков, ртов, дыханий, кровей, сердец. Перетекание жизни в жизнь. Неостановимо. Неисцелимо.
– А почему… – она покрыла поцелуями его лоб, виски, скулы, – почему ты там… на Корабле… разговаривал по-птичьи?.. Притворялся дурачком?.. Боялся, что я тебя узнаю?.. Или…
– Я дал обет. Я дал себе такой обет. Побыть в твоей шкуре. Поскитаться. Посуществовать дурачком. Изгоем. Отверженным. Носить капюшон и в холод и в жару. Изведать тюрьму. Испытать побои и пытки. Ощутить, каково это – брести в метель и в зной по дорогам пространства, по долинам времени, смещая их и путая. Узнать, как бьет отечество родными камнями родного пророка. И, пройдя все это, снова обрести тебя – дорогую и светлую; я поел твоего хлеба – я стал не только возлюбленным твоим, но и братом твоим. А хочешь… – от поднялся на постели. Слепой рукой нашарил на столе нож.
– …хочешь, будем кровными совсем?..
Он резанул себя по запястью. Кровь потекла из пореза красным струистым гребешком. Повернул Ксеньину ладонь.
Поглядел на нее: можно ли?
– Режь!..
Тонкое запястье окрасилось алым. Он наложил свою руку на ее руку, и их крови смешались.
– Пусть у нас родится сын…
– У нас уже есть сын.
– Ну, тогда дочь…
– Дочь… мне приснилось… она уже была… ее уже нет на свете… или я…
Рыданья перехватили ей горло. Он поцелуем закрыл ей рот.
– Ты бредишь… ты спишь… ты спала… дочь твоя еще не родилась… она еще бегает меж малиновых, меж серебряных Райских хвощей и тюльпанов… ты назовешь ее… как ты назовешь ее?.. Как хочешь, воля твоя…
Ладья качала их. Радость обладания. Радость отдавания. Счастье умирания вдвоем. Все, что есть у человека на свете, – это любовь. Горе любви, радость любви – все растворится во времени, все канет, все исчезнет, продастся за высокую или за грошовую цену. Но любовь – это все, что у человека осталось после изгнания его из Рая. Наши праотцы согрешили. Ох, сладок был плод с дерева добра и зла. Любовь – добро она или зло?.. Ответь мне… ответь…
– Я люблю тебя.
– И я люблю тебя!
– Вот за этим я и пришел на землю, Ксения.
– А люди?.. Я думала, ты пришел ради людей… чтобы их спасти… чтобы опять искупить их грехи…
Какое безумие! Прижаться еще крепче. Сильнее. Боль рвет сердце. Колыханье, пребыванье тела в теле рождает смятение души. Серьга входит в ухо; мужское входит в женское, и женское создано для мужского. Раскололи орех на две половинки! Ты не отличишь их. Как срослись все наши жилы, все кости и сухожилия, все сосуды и живые ветви, оплетающие каждый бьющийся в страсти кусочек золотой плоти. Плоть – это душа. Плоть – дух. Это возможно только в любви. Только с любимым.
Целуя тело твое, я целую душу твою.
Целуя губы твои, я целую сердце твое.
Только с любимым возможна жизнь.
И только с любимым возможна смерть.
– Я много раз умирала, любимый… и еще буду умирать… сделай так, чтобы я умерла вместе с тобой…
– Я умру на этой земле еще раз, и ты умрешь вместе со мной. Обещаю это тебе. Так и будет.
Они застыли, обнявшись – так в домне застывает расплавленный металл. Тишина. Тишина в доме. Где Командир? Он твой муж?.. Нет. Он просто мой хозяин. Он не трогает меня. Я не умею говорить на его языке. А дети?.. Дети любят меня. Я делаю детям все. Я умею делать так, чтобы им было хорошо. Когда я вспоминаю о своем сыне, я плачу. Схватывает горло… вот здесь. Я не могу тогда ни готовить, ни мыть полы, ни вязать носки. Я сажусь на ящик в кухне и плачу. Плачу долго и страшно. Верни мне сына. Верни мне сына. У нас был сын. Помнишь. Ты помнишь это. Где он теперь. Я умираю без него. Я с ума сойду. Я прошла много земель. Я семь железных башмаков износила. Я отработала и тебя, и его. Сжалься. Верни мне Родину! Я умру без нее!
Он обнял ее еще сильнее, положил голову на ее грудь и вытянулся в неистовом содрогании, в последнем крике и стоне, в полубезумном выхрипе: «Люблю…» – его глаза блуждали по холмам ее груди, по дорогам ключиц, ощупали бирюзовый крестик в яремной ямке… он налег на крестик щекой, вжимаясь губами и зубами в родную плоть, целуя, всасывая, вбирая, пытаясь проникнуть в сердцевину тайны, напечатлеть свою печать, достигнуть дна жизни, женщины, желания…
– Ксения… Ксения…
– А может, я не Ксения вовсе, – улыбнулась она, отирая со лба ему пот, – может, я одна из тех… твоих… может, я та… длиннокосая… из Магдалы… не вылезавшая из лупанаров… на каком языке я говорю с тобой?.. на своем родном?.. на твоем… или… или…
– Собирайся. Идем…
– Как, вот так?.. Голой?… И… куда?.. Нам же… некуда идти… ты понимаешь это?..
Она закрыла глаза, задремала. Жемчужное ожерелье на ее шее переплелось с бечевкой бирюзового креста. Он стал медленно одеваться. Напялил капюшон. Влез в штаны, в сапоги. Валенки… они остались там, в снегах. За стеной играли и возились дети, мальчик Иван был с ними. Командир, хозяин дома, отец детей, не появлялся: загулял, должно быть. Как ты прекрасна, когда дремлешь, Ксения! Руки и ноги твои поют песню, плавно текут теплым молоком; косы твои обнимают тебя русыми руками, шумящими ветвями; тень от густых ресниц твоих ложится на твои исхудалые щеки, и чуть улыбаются губы твои, вспоминая недавние объятия и поцелуи. Шея твоя лебединая, Ксения, и крест бирюзовый у тебя на груди – поцелуй неба. Кто подарил его тебе?..
– Твоя мать, – пробормотала она во сне.
Он опять припал ртом к ее устам.
– Спи, спи… Еще есть время… Отдохни… потом пустимся в путь… Дорога далекая… Во сне человеку прибывают силы…
Она уснула крепко. Чуть похрапывала. Щеки ее зарозовели. Он не хотел ее тревожить. Иван, Иоанн… заигрался, пора бы и честь знать… миг это был, день, час или год?.. Никто не знает, и он – меньше всего…
Она вскинулась во сне, протянула к нему руки.
– Исса… Исса… как же это я не узнала тебя… а я думала, я тебя всегда и везде узнаю…
Он подхватил ее на руки с постели, розовую, мокрую от пота любви, сонную с блеском белков сквозь ресницы, с озерами синих глаз.
– Красавица моя… Собирайся! Идем!..
Раз, раз. Быстро потолкать все в котомку. Немудрящий скарб. Да и нужен ли он? Потребен ли он им, питающимся Духом Святым? Дорожной милостыней? Воздухом своей любви?… Ксения заплела косу, чтобы волосы не мотались на ветру. С косою вид ее стал совсем русский, родной. Она окинула взглядом растерзанную кровать, зеркала по стенам, комоды, стулья, шкафы, кружева штор. И она жила в доме?.. Жила среди всего домашнего, обихоженного – утвари, мебели, диванов, печей, зеркал?!.. Улыбнулась. Захохотала…
– Иван! Иван!.. Где ты!.. Пора! Прощайся с детьми!
Мальчик показался на пороге. Его глаза блестели возбужденно.
– Ну, до чего говор у них чудной, Учитель! – воскликнул он, – все тыр да пыр, а и непонятно ничего! Мы по пальцам друг друга понимали! А потом просто по смеху! Засмеемся – и поймем!..
– По смеху люди друг друга будут понимать во времена после Башни Вавилонской, – задумчиво проговорил он, – по смеху и слезам…
Они вышли из дома все вместе, втроем. Стояла глубокая ночь. Когда они шли по городу в молчании, с узелками за плечами, навстречу им попался пьяный Командир. Он распевал смешные песенки, вставал на цыпочки и пытался станцевать джигу. Его глаза глядели в разные стороны. Он не увидел мужчину, женщину и ребенка, одетых в плащи с капюшонами, несущих за спиной котомки. Они шли молча. Они прошли стороной.
Они неотрывно глядели в сторону моря, плескавшегося призрачным фосфорическим светом в тревожной зимней ночи.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ БОГА ЕЯ, НАД МОРЕМ ЛЕТЯЩЕГО
– Как ты думаешь возвращаться?..
Я спрашивала глупость. Разве есть на свете возвращение? Вся жизнь есть только движение вперед. Когда человек хочет вернуться в прошлое, он все равно идет в будущее; и когда он хочет вернуться в прошлое, он все равно идет в будущее; и когда он хочет вернуться туда, где он жил и любил когда-то и смотрит назад, он смотрит назад, как вперед. Потому что глаза у него не на затылке, как у стрекозы, а во лбу, и всегда глядят только вперед. Поэтому возвращение невозможно. Возможна лишь мечта о нем. И она никогда не сбывается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.