Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Юродивая"


  • Текст добавлен: 13 ноября 2013, 01:38


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я вскочила. Я вспомнила о Горбуне. Нельзя было терять ни мгновенья.

– Здесь высоко?

Он не понял. Уставился на меня круглыми птичьими глазами.

– Этаж какой?..

Мы спрыгнули с мата и подбежали к окну. Далеко внизу виднелась ночная земля. По камням набережной проползали, как жуки, редкие загулявшие людишки.

– Высоковато, – бодро сказал генерал. – Для моряка это пыль.

– Поцелуй меня, – сказала я, когда мы стояли у раскрытого окна, и соленый ветер с моря гладил наши лицо и волосы. – Согрей меня, спаси от лихоманки.

Он крепко обнял меня и крепко расцеловал в обе щеки.

– Вот оно, наслаждение, – сказал он важно, весело улыбаясь. – Вот она, страсть. Они воспевают сладость и сладострастие, и никто из них ничего не знает о любви. Они никогда не говорят о любви. Как будто ее и нет вовсе.

Я поискала глазами вокруг себя. Веревка. Мне нужна была веревка. Веревки не было нигде.

– Простыня! Найди здесь, в борделе, хотя бы одну простыню!

Мы вытащили простыню из-под сладко спящих, причмокивающих, закинувших ноги друг на друга в темном углу. Я надорвала белый лен зубами, разорвала полотно надвое, как опытная военная фельдшерица.

– Сестра милосердия, – ласково прошептал он. – Ловко у тебя выходит.

Я стала рвать простыню на мелкие кусочки, вить ленты в жгуты и сплетать, связывать один жгут с другим. Он понял. Лицо его засияло. Он стал помогать мне, вязал узлы мертвые, морские. Веревка получалась на славу. По ней можно было спуститься из неприступной крепости.

– Ручки, – шептал он, – умелые рученьки…

Мы закончили плести веревку. Я зацепила конец ее за болт оконного шпингалета, завязала крепко, затягивая зубами.

– Беги, – сказала я сурово. – Я во второй раз не убила тебя. Беги!

Он стоял передо мной с голой грудью, и я разглядела татуировку у него под курчавыми седыми волосами с обеих сторон грудной кости. Слева бежал волк, вытянув морду, оскалив пасть, справа виднелся крест, заключенный в круг.

– Смотришь?.. – спросил он смущенно. – На Зимней Войне сделали. Крест – Солнце, круг – Земля. Волк бежит – по жизни бежит. Жизнь – Белое Поле. Зимнее. Военное. В минах. Солнце встает над землей. Зверь – это тоже человек. Ты это знаешь лучше всех.

Я вспомнила горящие распятия и содрогнулась.

– Крест… это и казнь тоже. Страшная казнь.

Он помолчал, лаская ладонью мою руку, держащую конец сплетенной из простыни веревки.

– Но ведь и наш с тобой Бог, распятый на нем, – это Солнце. Это великое Солнце. И оно встает над землей каждый день. И каждый Божий день ты улыбаешься ему и любишь его. Прощай!

– Прощай, – сказала я. – Может, в третий раз увидимся. Бог троицу любит.

Он накинул френч, заправил его под ремень, перевалился через подоконник, вздохнул.

– Дай-ка мне там… на столе остались… всякая всячина… курево, спички, соль… Пригодится… На войне…

– А что, Война еще идет? – ребячески спросила я. – Там?.. В горах?..

Он уже висел на веревке за окном, и ветер гладил его седой ежик.

– Идет, – ответил он. – И будет идти. Пока я не вымету нечисть из живых душ. Пока я не скажу смерти «нет».

– А когда ты скажешь смерти «нет»? – спросила я, и горечь облила мне губы.

– Когда все силы выйдут из нее.

– Это будет скоро?

– Нет. Не скоро. Ты сама увидишь, какие сражения предстоят. Ты сама примешь в них участие. Хочешь ты этого или не хочешь. Ведь ты же отпускаешь меня на свободу.

Он заскользил вниз по веревке, сдирая себе ладони об узлы, морщась от усилий, надувая мышцы. Я придерживала веревку и поглядывала на дверь в зал. За дверью раздавались голоса, скрипели половицы, взрывалась ругань, лился серебряной водой кокетливый смех. Могли войти в любой миг.

– Эй! – крикнула я вниз. – Как ты там?..

– Лучше не бывает! – крикнул он снизу, уже стоя на земле. – Это тебе не с Мунку-Сардык в пропасть спускаться! Там, у нас, в горах… пострашнее будет!

Я различила в свете фонарей его улыбку. Он помахал мне рукой. Я спасла его, это была правда; это была моя правда, и я гордилась ею. Я сделала все просто и как надо. Теперь мог входить кто угодно. Меня могли высечь. Пытать. Поставить к стенке. Я сделала то, что должна была сделать.

Я понимала: он, убивающий людей, больше Человек, чем Горбун, кричащий о людском счастье и спасении. Значит, дело не в убийстве? А в чем тогда?!

Дверь отворилась наотмашь и стукнулась об стенку так, что доски затрещали. На пороге стояла накачавшаяся шнапсом и ликером Милли, с нею еще две голых девицы с поддельными алмазами на шеях, изукрашенных синяками укусов, и Горбун, с лицом в красных пятнах, с оскалом желтых зубов и вспухшим от тысячи поцелуев ртом.

– Ну что! – заорал Горбун, увидев пустой зал. Двое спящих храпели, теперь уже на голом полу. – Упустила! Выпустила!

– Я сделала это, да, – произнесла я с достоинством, подошла к столу и вылила в стакан из бутылки остатки шнапса, которым лечил меня генерал от лихорадки. – Выпьем за это, маленький человечек.

Я протянула ему стакан. Он ударил меня по руке. Водка выплеснулась мне в лицо, вылилась на босые ноги.

– Ты не выполнила моего приказа, – отчеканил Горбун с ненавистью. – Ты его узнала. Ты его поймала. У тебя был шанс. Мы в Иной стране. Это стало бы известно наутро. Мы бы с тобой прославились. Та жизнь, что мы ведем… мы бы простились с ней. Перед тобой бы распахнулись не такие двери. – Он невидящим взглядом поглядел на покрытые дешевой лепниной двери бордельного зала. – Ты могла бы обладать…

– Да не хочу я обладать, – перебила я его. – Твое обладание! Вот оно!

Я показала на пьяную Милли и девиц. Они обнимали друг друга, водя пьяный хоровод. Они лизали друг другу рты и носы, скрещивали языки с языками, подобно собакам. Из их уст сыпались непотребства, икота и дикий хохот. Они рыгали, ржали, Милли встала на колени перед рыжей девицей и стала, дергая задом, лизать ей пупок, ведя языком все ниже, ниже; она обхватила руками нагой зад девицы, вонзив в белые пушистые булки ягодиц крючки крашеных ногтей. Горбун передернулся.

– Ты не исполнила приказа. Ты подлежишь наказанию.

– Опять пытки? Опять расстрел? Распятие?.. Что ты придумаешь на сей раз?..

Моя насмешка привела его в бешенство.

Однако он хорошо владел собой.

– Нет, – сказал он как можно спокойней. – Ты недостойна смерти. Но и жизни ты тоже недостойна. Мы тебя сбросим. Выбросим из жизни.

– Что это значит? – Я похолодела.

– Мы тебя поднимем опять в небо. Будем долго летать. Выберем место. Сбросим тебя, как ненужный балласт, как выбрасывают мешок с песком из гондолы, присобаченной к воздушному шару, над городом, где ты затеряешься. Это будет не Армагеддон. Не Россия. Тебе России не видать, как своих ушей. Мы выбросим тебя там… – он шумно втянул носом табачный дым зала, – там, где ты будешь не жить, а умирать. В тебе слишком много силы жизни. Ты слишком любишь жизнь. Ты побывала в крутых переделках! Но ты жизнь возненавидишь. Ты сама нас будешь просить о смерти. Но мы не дадим ее тебе. Мы оставим все как есть. Ты никогда не будешь больше есть свой хлеб без слез. Ты будешь ночевать под мостом. Ты не поймешь чужой речи. Тебя будут пинать ногами, как собаку. На Родине тебе еще давали милостыню. Это по-царски! Ты жила на Родине как царица! Тебе каждая лавка была – царским ложем! Потому что все вокруг было родное. Мы скинем тебя в Чужое. В сердцевину Чужбины. Ты вкусишь ее сполна. Будешь жевать ее полным ртом. За ушами будет трещать. Ты будешь гибнуть, и никто не протянет тебе руку. А до России пешком ты не дойдешь. Границы государств. Кордоны. Погранпосты. Выстрелы. Суды. Расчерченная граблями земля. Ты по земле не пройдешь. И по воде не пройдешь. Хоть мне и врали, что ты умеешь ходить по воде. Или это умел твой учитель Исса?.. – Он скривился злобно. – Только по воздуху. Превращайся в птицу сколько хочешь. В ястреба. В сову. В пеночку. Иди по облакам. Все вы ходили по облакам! – Он брызгал слюной. – Все вы! Святые! С нимбами над затылками! Безгрешные! Чудотворцы! Безумные! Припадочные! Придурочные! Идиоты! Ваши кости вижу насквозь! Поплясать бы на них! На святых мощах ваших! Да живучие вы! Ох, живучие!

На Горбуна страшно было смотреть. Белое как мел лицо, белые глаза. Его мог хватить удар. Я решила положить конец припадку.

– Ну, летим, – вызывающе сказала я, вздернув лицо. – Летим сейчас. Где твой самолет? Он, наверно, не заводится. Он, должно быть, брюхом ослаб. Немудрено. После бурной ночи в борделе. Горючка закончилась. Ему бы поспать. Отдохнуть. Мотор… не пашет.

Горбун достал из кармана балахона свисток и оглушительно свистнул. В зал вбежали дюжие молодцы в пятнистом камуфляже. Я не узнала среди них ни Турухтана, ни Надменного, ни Сухорукого. Это были солдаты Иной страны, веселившиеся в доме терпимости с девочками. И они прибежали на зов, на свисток Горбуна! Я оглядывала их лица. Пьяненькие, веснушчатые, с раззявленными ртами, с подбородками в слюне и бабьей помаде, с глазенками враскосец. Значит, все в мире разрезано на куски. Это твой ломоть, а это мой. Это мои люди, а это твои. И я тем сильнее, чем больше народу под моим началом. И если я владею народом всей земли, то…

– Возьмите эту женщину, – холодно скомандовал Горбун. – Она под моим началом. Она не выполнила приказа. Я должен ее наказать. Приготовьте самолет в Схевенингене. Парашют. Запасной. Вдруг у нее не раскроется. Туда ей и дорога. – Он осклабился, его рот задергался в тике. – Курс зюйд-вест-зюйд. Летим на Париж. Любимая Лютеция. Давно я не хаживал по Елисейским Полям. А ты! – Он обернулся ко мне. – Ты обречена на забвение. На пустоту. Тебе же страшнее всего пустота. В Армагеддоне ты собирала вокруг себя толпы народу. На площадях тянули руки к тебе. Молились на тебя. Бежали за тобой! Мы обесточим тебя. Мы погасим Солнце внутри тебя. Мы дадим тебе понять, почем фунт лиха. Ты станешь одной из безвестных. Мы… – он судорожно вздохнул, и кашель задушил его… – сотрем память о тебе с лица земли. Слышишь! Не только тебя самое, но и память о тебе!

– Ух ты, ах ты! – крикнула по-голландски пьяная Милли, кувыркаясь на вонючем мате, выставляя на всеобщее обозрение срамные тайны. – Поймали птичку! Изловили птичку!

– Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, – прошептала я старый детский стишок, читанный мне матерью, Елизаветой. – Не расстанемся с тобой ни за что…

Горбун вынул из кармана черную повязку и завязал мне глаза.

– Твой генерал, – выбросил он из себя так, как плюют вбок окурок, – далеко не уйдет. Труды твои были напрасны. Его выловят в первой подворотне.

– Он лучше пустит себе пулю в лоб сам, чем примет ее от тебя.

– Верно. Умная ты, Ксения. И что о тебе слава идет, как о дуре.

Он наклонился, вытащил из ботинка шнурок и связал им мне запястья.

Я не сопротивлялась. Я хотела увидеть, как в глазах его загорится радость.

Радость загоралась в его глазах тогда, когда ему удавалось подчинить сильнейшего.

Торжество слабого над сильным – вот счастье слабого.

А счастье сильного?!

Солдаты повели меня. Толкали в бока, в грудь. Рыготали. Дергали меня за косы. Плевали мне в спину.

– Солдаты, – сказала я, – вы еще узнаете, что такое любовь.

Они не поняли. Они заржали, как табун коней.

Мой родной язык казался им смешным, как ужимки и прыжки кукольного клоуна над изодранной на ярмарках красной ширмой.

ПОКАЯННЫЙ ПСАЛОМ КСЕНИИ О НАРОДЕ РОДИНЫ ЕЯ

Какое счастливое утро! Густо-синее небо, и облака летят сумасшедше быстро, стремительно: такой ветер и тебя унесет. Красота в мире. Последние недели поста. Скоро Пасха. Как ты попала в этот городок, Ксения? Маленький, весь в церквях, купола больно блестят на Солнце, старухи несут в корзинах в храмы святить яйца, сухие яблоки, куличи и конфеты. Блохастые собаки спят на улицах, развалившись, как пьяные купцы. Мальчишки свистят, пугая голубей и девчонок. Так было при Иоанне Грозном. Так сейчас здесь… при мне; и я не помню и не понимаю, зачем пришла сюда. Я просто живу и скитаюсь.

Я ходила по улицам городка и кричала:

Эй, вы, люди! Всех собираю в церкви! Особенно грешников! Тех, кто убил зверя или человека! Не пустят нас в церковь – воссядем на солнечном пригорке! Исус тоже так учил!

Люди покатывались со смеху, гнали меня палками, как собаку, кто-то, жалея, совал в ладошку мне медную монетку. И прибивались ко мне иные. Горстками. Понемногу. Женщины со впалыми щеками, с широкими глазами, в которых застыла вечная боль. Налысо бритые парни, сходные с затравленными волчатами. Угрюмые мужики, убивающие долгим молчанием.

Я повела их всех за собой. На пригорке стояла веселая белая церковь, хохлатая птичка. Там я желала сказать им о прощении. Я хотела простить их всех, и чтобы они тоже себя простили.

Священник, увидев толпу, собирающуюся вплыть в придел, выставил обе руки вперед и заблажил тонким тенорком, пытаясь нас остановить:

– Куда!.. Куда!.. Это ж дом Божий!.. А вы со срамными бесчинствами лезете!..

Я склонила перед ним голову, согнула спину в поклоне.

– Нет дурных помыслов, батюшка. Я лишь хотела людям доброе слово сказать.

– А ты сама кто такая будешь?..

– Я не помню своего имени. Я имярек. И как сюда попала, не припомню. Шла, шла… шла…

– Ну и иди себе дальше. – Он с испугом зыркнул в меня глазами.

Люди, коих я завлекла, окольцевали меня плотно, ждали. Я сама сгребла их в кучу. Каждый из них кого-то убил. Каждый мечтал о снятии с сердца неимоверной тяжести, равной тяжести матери-земли.

– Хорошо, – сказала я тихо, – дом Божий не оскверним мы; значит, пойдем сами себе устроим на вольной воле дом Божий.

И мы отправились в синеву и ярость весны, в апрельское буйство талых великих вод и разлива, березы стояли по пояс в реке, отражаясь в ней, как царевны на выданье, а вот и овраг, крутосклон, давайте воссядем здесь, под лучами вешнего Солнца, как оно славно будет. Сядьте вокруг меня, милые! Родные мои! И я буду говорить вам.

– Вы убили живое?

Вопрос мой громко прозвенел в прозрачном и голубом весеннем воздухе, растаял над синей освобожденной ото льда рекой.

Народ молчал.

– Отвечайте: убили вы живое в жизни своей?

– Ну, убили, – выкряхтел стоявший ближе всех ко мне мужик в мятой и грязной кепке, с черными от цинги зубами и смуглыми страшными скулами, похожими на вывернутые из земли корневища. – А тебе-то что за дело? Или нас явилась спасать?

– Нас уже не спасешь! – радостно завопила молоденькая девчонка с челкой до самых ресниц. – Мы уже конченые! Нас… пора на мясо разделывать! Я вот… знаешь что сделала?!.. Не скажу даже, так страшно… Ребенка… своего…

Ее товарка, мотавшаяся рядом с нею, закрыла ей рот рукой.

– Че городишь…

– Да нет, все тут правда. – Сухопарый старик с белыми космами, развеваемыми ветром, шагнул вперед, ко мне. – Все святая правда. Все убийцы мы. Ни одного тут нет незамаранного. И худо нам, девушка, ох, худо. Нет нам выхода. Ты скажи нам только одно. – Старик облизнул сухие, ввернутые внутрь бескровные губы. – Скажи… есть там… мир иной… или это все сказки, и нам, бедным, всю жизнь голову морочили?.. Ты скажи… ты, должно быть, святая. Ты добрая. А добрые – они все святые. Ты нам на голову свалилась. – Он улыбнулся печально. – И все мы преступники. И все мы избавления хотим.

– И даже тот, кто на войне людей убивал?! – возопила дебелая баба с синей татуировкой на жилистых запястьях. – На войне-то дело правое! Тут уж не до спасенья! Тут свою шкуру надо спасать!

– Не свою, а Родины, – жестко поправил ее лысый мужичонка, слепо щурившийся на яркое Солнце. – У нас на войне нет выхода. И спасения нам нет. Потому как мы людей там убивали? Убивали. А кто на войне не убивал, тот трус и подлец. Так-то.

– Нет, не так! – звонко выкрикнул мальчишка с красным родимым пятном на щеке. – А мой дед на войне был! На Зимней Войне! И никого на войне не убил! Он и поваром был, и при медсанбате! И никого не убил! Никого! И гордился этим! И нам рассказывал: вот, никого не убил я на войне! Так, значит, што… мой дедушка… трус?!

Губы пацана тряслись. Строго спросил его подслеповатый мужичонка:

– А ты сам-то зачем здесь?.. За девкой этой придурошной увязался зачем?..

– Голубя убил, – минуту помолчав, сказал мальчишка, и лицо его налилось кровью. – А потом ощипал и изжарил. На костре.

Люди молчали. Каждый хоронил в себе свое. Каждый глядел на меня, усмехаясь ртом и плача душой. Ждали. На что я способна?

Боже, Боже мой, Господи, сколько бессчетных раз в жизни я делала это… Сколько Ты еще будешь испытывать меня деянием моим…

Сапфир неба раскалялся. Река брызгала в голые, еще без поросли травы, крутые берега золотыми, маслеными, хрустальными искрами. Радостью горела и бушевала земля, пела песню вода, свет лился отовсюду, сверху, снизу, из-под ног, из людских лиц, с небесных сфер.

Я уселась на землю. Свет заливал меня. Я почти ничего не видела из-за белого шара Солнца, висящего надо лбом.

– Пусть все, убитые вами, придут к вам и будут вместе с вами молить Бога о вашем прощении и избавлении, – произнесла я сухими губами.

– Как это?!.. Как это, как это?!.. – зашелестели, заворчали, заколотились люди вокруг меня, закричали, загомонили, но я уже не слышала их криков, их воплей, не видела их лиц. Я совсем ослепла от Солнца. Я видела только Солнце.

Я протянула вперед руки. Поднялся ветер, сильный ветер. Задул людям в грудь. Они шли против ветра, прямо на меня, и падали, сносимые ветром – валились на колени, катались по земле, скатывались вниз к реке по крутосклону, царапали землю ногтями, пытаясь доползти до меня. Я видела как сквозь штормовую волну, как сквозь закопченное стекло. Вокруг меня бешенствовали силы, имени их я не знала; я понимала, что ветер состоит из душ живых, явившихся молиться за своих убийц, пытающихся соединиться с ними, составить одно целое.

– Креститесь! Креститесь! – закричала я сквозь завыванье ветра. – Молитесь за них! Молитесь с ними вместе! Спасите их! Спасите себя!

И люди, преодолевая ветер, ломающий им руки и ноги, стали креститься, вставать на колени. Губы их шевелились. Они понюхали ветер смерти. Они поняли, что испытывали те, кого они убивали когда-то – хладнокровно или в истерике, обдуманно или в припадке слепой ярости. Ветер смерти хотел унести их, они чувствовали это. И чем сильнее поднимался ветер, тем неистовей они молились.

– Милые!.. Родные… – хрипела я, протягивая к ним руки, посекаемые ветром, – я люблю вас… я люблю вас, и они уже любят вас, они уже простили вас!.. и вы любите их, любите их, любите друг друга, любите… любите друг друга… лю…

Ярко пламенел синим огнем круглый кабошон небосвода, вставленный в сверкающую золотую оправу весны. У меня не было имени. У меня не было моей жизни. Я шла и шла по земле. Я спасала людей, обреченных на пожизненное страдание.

Я вызывала Огонь Божий на себя, и я не знала, отмолю я свой грех или нет; но я вземляла грехи мира, как Исса учил меня, и я отмаливала великие грехи людей, чтобы душам, на небе сущим, в синем широком небе летающим, было светло и покойно, как у Христа за пазухой; а то, когда их убивали, они даже и помолиться-то, и покаяться не смогли.

И ветер утихал, и полегли люди все на влажную землю, пахнущую прелью и прошлогодней косматой травой, и плакали горько, горячо, неостановимо, слезы лились и лились по щекам, уходили в сырую землю, к сокам ручьев, к водам реки, к прозрачному ключу, источенному пророком в пустыне.


– …будешь ночевать под мостом, – была повторена, еще и еще, злобная, хлесткая фраза.

Ксению тошнило. Повязка врезалась ей в подлобье. Она не унижала себя просьбой снять ее. Летающая посудина, в которой ее снова бросали из одного конца мира в другой, чуть не разваливалась под облаками. Разве могла она думать, что ее будут так швырять и мотать по жизни силы, горящие, как звезды, выше ее, надмирнее? Пить. Есть. Спать. Она, должно быть, тоже мировая сила, если они так с ней возятся. Если так ненавидят ее, хотят стереть из Божьей памяти, как росчерк на речном песке.

Голова пошла кругом, колесом. Она не помнила, как приземлилась небесная каракатица. Запеленатую в кокон тумана, дурноты и боли, ее пронесли вдоль по темноте и вытряхнули в ночную сырость и хмарь.

Вот мы щадим тебя, – услышала она голос вперемешку со смехом. – Мы кидаем тебя, как кость, в пасть миру. Живи. Восхваляй нас. Мы чересчур добры. Нам просто….. жаль тебя. Как ни странно.

Может быть, это был голос Горбуна. Ксении было все равно.

Туман рассеивался. Она оглянулась – туда, сюда; все исчезли, провалились сквозь землю.

Где ее выбросили? Бормочущая, рокочущая, грассирующая речь поблизости; кто-то кого-то обольщает в грязной ночной тьме. Рядом слышны шорохи и плески воды. Река. Мутный абрис массивного каменного моста. Обольститель уволакивает девушку под арку. Она позволяет себя увлечь. Она дурочка. Чужеземная дурочка. И Ксении не крикнуть, не каркнуть во все горло, не спасти ее. От чего? Разве не проходит каждый живущий свой крестный путь сам? Разве не хотел он плевать на все на свете предупреждения?..

Ксения побрела, спотыкаясь. Ночь сыра. Черна. Они не удосужились накинуть ей на плечи хотя бы теплую тряпицу. Хотя бы старую, поношенную кацавейку. Холодно. Не согреться. На Родине бы глоток водки, закусить моченым яблоком из рыночной бочки, на худой конец, просто теплым блином или ржаной горбушкой – и ты спасен. Спасен! И счастлив! Какой человек на чужбине даст тебе глоток водки, Ксения?

– Ты убежал, хорошо, – холодными губами пролепетала она и довольно улыбнулась. Улыбка вышла кривая из-за замерзшего рта. – И наврали они, что поймают тебя. Тебя… им никогда не поймать. Ни в жизнь. Ты же генерал… Зимней Войны. А они… слабые пацаны. Играются в игрушки. Все их игрушки сгорят в огне. В огне.

Она брела по избитому каблуками парапету, щупая босыми ступнями отсырелые, в гнили водорослей, камни – и натолкнулась на свору девушек, щебечущих по-воробьиному. При виде Ксении девушки брызнули врассыпную. Смешки зажгли черный гнилой воздух. Слова летали, как мячики. Должно быть, они говорили про Ксению. Обсуждали ее отрепья. Ее длинные, тянущиеся до пят, по ветру, золотые волосы. Ее морщины на лбу и щеках. Ее горящие огромные глаза, глядящие в ничто, видевшие никогда.

– Хрю-хрю, – сказала Ксения им вослед, – маленькие хрюшки. Хрюкайте, сколько вам угодно. Я никогда не разлюблю вас. Я люблю вас, а вы можете и не любить меня совсем.

А друг друга? Любят ли они друг друга? Никто не знал об этом.

Ей было все равно. Она шла дальше и дальше и набрела на карусель. Карусель крутилась в ночи медленно и грозно, подсвеченная изнутри золотым и розовым огнем, по ободу скрипучего деревянного круга стояли аляповато раскрашенные лошадки, медведи, олени, крокодилы, дельфины, волки. Волки. Ксения вздрогнула. Деревянный волк повернул голову и поглядел на нее красным горящим затравленным глазом. Ксения чуть не закричала. Она хотела рвануться к нему. Обнять его серую голову. Поцеловать. Завыть вместе с ним на Луну.

Она подняла голову: Луны в небе не было. Рваные клочки, обрывки туч неслись по небу, копья фонарного тяжелого света вонзались в них, пытаясь наколоть, убить. Убить. И тут убить. И здесь одна жажда.

Карусель не останавливалась. Волк отъехал по кругу, снова тоскливо повернув голову вперед. На деревянном льве сидела маленькая девчушка в богатом кружевном платье, повизгивала от наслаждения, каталась круг за кругом, без перерыва. Увидев Ксению, девчушка завизжала не от восторга уже – от испуга. Не выпустила ушей льва. С гривы слезла кое-где краска. Ксения печально улыбнулась девчушке и сделала ободряющий знак рукой: не бойся, катайся. Я всего лишь ночная бабочка. Я черная моль. Я летучая мышь. Я перо полярной совы, сброшенное на чужую землю мистралем.

Она побрела от карусели прочь. Пусть девочка катается спокойно. Зачем тревожить детский покой. Ведь у нее тоже была когда-то дочка, и… Это не сон? Почему – была?.. Была – не была… Иди, иди себе дальше, набредешь на чудо… А разве не посещали тебя чудеса, Ксения, в жизни твоей?.. Посещали… И еще посетят… Тогда что ж ты жалуешься…

Купол церкви, похожий на длинногорлую бутыль, налитую белым вином, пульсируя, светился в дегтярной ночной мгле. Ксения завернула за угол и тут увидела шарманщицу.

Седая старуха стояла под моросью и ночным ветром и, глядя в одну точку, вертела ручку шарманки, и шарманка издавала звуки гнусавые и жалобные, перемежающиеся радостными вскриками. Ксения, ближе, ближе. Это музыка. Ты так давно хотела музыки. Ты изголодалась по музыке, а тебя кормили ужасом и обманом. Подойди к старой женщине! Когда-нибудь ты станешь ею.

Седые космы шарманщицы вились по ветру. Она ежилась в промозглой сырости. Молчала и вертела ручку шарманки. Глотала открытым ртом музыку. Музыка входила в ее глухие старые уши и выходила в небо, умирая нежно и красиво.

– Тебе холодно? – спросила Ксения, зная, что шарманщица не поймет ни слова. – Тебе голодно? Они меня, когда сюда доставляли, тоже не накормили. А я бы их накормила. И тебя бы тоже накормила. Господи! Господи, сделай чудо! Дай нам, Господи, хлеба этой чудесной ночью!

И Ксения благоговейно, лодочкой, как в детстве, когда Елизавета учила ее молиться на ночь, сложила руки.

Музыка оборвалась. Шарманщица наклонилась. У ее ног лежал хлеб. С виду обычный хлеб, высокий пушистый калач. Старуха присела на корточки и легонько надавила на хлеб ладонью. Он приплюснулся, потом опять расправился, засиял в первозданной красоте: выпечка была отменная. Ксения радостно засмеялась. Старуха схватила калач в руки. Прижала к груди. Уткнула в него лицо и заплакала.

– Ешь ты, ешь! – крикнула Ксения, плача вместе с ней. – Это наше чудо! Это наш хлеб! Я его для тебя испекла!

Старуха стала есть, слезы заливали ей лицо. Она зарывалась лицом в хлеб, поедая его, окунала в бело-золотую мякоть щеки и губы. Ксения счастливо смотрела, как она ест, и, когда старуха опомнилась, отщипнула от калача кусок и протянула ей, замотала головой.

– Нет, нет, я не голодна!.. Ешь все!.. У тебя нет дома… Я знаю… Нет еды, нет родных, нет денег… У тебя есть только шарманка. Если хочешь, я пойду с тобой, и мы вместе будем петь под шарманку. Я умею петь, правда. Научишь меня песням своей страны… Мы будем скитаться, забредать в нищие дворы и на богатые подворья, задирать кверху лица и петь, петь без роздыху, подыгрывая себе на шарманке или на губной гармошке, и люди будут высовываться из окон и бросать нам вниз монетки, конфетки, ношенную одежду, чтобы мы оделись и согрелись… А кто-то, может, сбросит и бутылочку… Ешь!.. Разве ты не видишь, я с тобой… Ты похожа на мою мать… на мою матушку… Елизавету… может, это ты, мама… отца я уже повидала…

Старуха, пока Ксения бормотала, будто в бреду, успела жадно съесть весь хлеб. Облизнулась, утерла рот рукой. Поглядела на Ксению снизу вверх. И, прежде чем Ксения успела помешать ей, встала на колени.

– Что ты!.. зачем ты, – Ксения тянула старуху за руки, обнимала ее голову ладонями, – не надо так, я же не царица… не богиня… я никто… я никто, так же, как и ты… Над нами только один… Он… кому и ты молишься…

Подняла старуху с колен. Целовала ее мокрые щеки. «Хочу отлучиться ненадолго – попить кофе, тут, недалеко, в баре», – жестами показала шарманщица. Ну что ж, иди. Иди, конечно. А я за тебя поверчу ручку шарманки, ежели ты мне разрешишь. Дай побыть мне тобой! Мы все в мире были когда-то друг другом. Дай мне подержать музыку в руках, как птицу!

Старуха всунула Ксении ручку шарманки в руку, показала, как вертеть.

– А если ты больше не придешь? – просто спросила Ксения, и старуха поняла.

Она наклонилась над шарманкой, что-то в ней повертела, на что-то нажала морщинистым негнущимся пальцем, и из шарманки полилась музыка, в которой Ксения знала и любила каждую ноту. Это была колыбельная ее матери Елизаветы. Колыбельную она узнала бы из тысяч песен, поющихся людьми в мире.

– Ты знала мою мать?!

Молчание.

– Тебе кто-то пел эту колыбельную?!

Молчание. Просительный жест: «Можно я исчезну на секунду?.. миль пардон, замерзла, горячий кофе, на кофе у меня есть грош…»

Ксения махнула рукой. Все равно толку не добьешься. Старуха заковыляла к ближней кофейне, то и дело оглядываясь на Ксению. Оглянулась в последний раз. Когда она с натугой, уцепившись за бронзовую ручку, открывала тяжелую дверь кофейни, Ксения внезапно – высверком молнии – поняла, кто она такая. Но дверь захлопнулась. Было поздно. Кто знал, куда из дешевой кофейни вели подземные ходы, исчезающие во времени. Ксения стояла и вертела ручку шарманки, слушая колыбельную, под которую она засыпала ребенком в медицинской материнской каптерке. Вместо шприцев и реторт в сырой тьме горели одинокие фонари.

Ксения стояла и играла на шарманке до тех пор, пока у нее не затекли и не замерзли босые ноги. Старуха не приходила. Так оно и должно было быть.

Девочка на льве. Старуха с шарманкой. И она – посреди.

И она может обозреть их с вышины, и засмеяться над ними, и заплакать.

Только стать ими она не может.

Но еще не все потеряно. Проиграно не все.

Когда стало понемногу рассветать и в белесой рани обозначились быки и пролеты моста, она подхватила тяжелую шарманку под мышку и пошла искать себе ночлег. Лучше моста она ничего не смогла придумать. На мосту стояли влюбленные, неистово целовались. Юноша снимал с девушки кофточку, покрывал поцелуями ее ключицы, вбирал губами и зубами нежные соски, и девушка откидывалась, бесстыдно подставляя под губы и руки возлюбленного упругое и смуглое молодое тело, извиваясь в радости и наслаждении, постанывая, шепча: «Еще!.. Еще!.. Еще!.. Прошу тебя!.. Всегда!..»

Так будет всегда, милые. Ваши губы созданы друг для друга. Ваши чресла не смогут жить друг без друга. И, когда вы будете умира… прошу прощенья, засыпать, вы не сможете уснуть друг без друга: ты, мальчик, выпьешь яд, а ты, девочка, проткнешь себя острым рыбацким ножом. Потому что ваш совместный сон священен, и ваши дыхания должны сплетаться всегда, что бы ни происходило с миром. Живите с миром. Целуйтесь. А я буду спать. Спать.

«Я боюсь умереть во сне».

«Не бойся. Ты не умрешь во сне».

«А не во сне?..»

«Можешь бояться сколько угодно. Мне все равно. Мне все едино, как, когда…»

«Смотри, какой отличный мост! Это убежище от дождя. Сложи раскладные ножки шарманки и подложи ее под голову. Деревяшка, конечно. Но теплая. Может, это карельская береза. Или курский дуб. Или керженская ель. Поплачь немного, помолись и усни. В сырости, в одиночестве. Спи, царица. Спи, Ксения. Рассвет уже. Сыро. И шепчет над тобою голос: еще, еще. Еще немного жизни. Еще любви. Пронзающей все. Забывающей все».

Она спустилась по каменной лестнице под мост, нашла укромное местечко, сложила шарманку наподобье немой клавиатуры.

Через мгновение она уже спала, открыв рот, измученная. Здесь, под мостом, в чужой стране, был ее дом – с каменными стенами, с водяным паркетом, со звездным потолком. А вместо печи была шарманка. Она была вместо печи, вместо подушки, вместо одеяла, вместо матери, вместо возлюбленного. Она была и печь, и одеяло, и мать, и возлюбленный, и голос, клокочущий в спящем горле.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации