Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)
Ксения моя. Ты веришь, что я призрак?
Нет. Ты настоящий.
Отметь меня печатью своею.
И тогда я назову тебя именем твоим.
Рождается звезда. Набухает, растет белый огонь. Мечутся молниями красные сполохи. Он прислоняет потное лицо к мокрому треугольнику любимого золота. Бьются рыбами руки. Бьются белугами лопатки. Бьются белыми кобыльими ляжками ноги.
Крупная дрожь морскими волнами шла по ней. Цунами. Это цунами. Она утонет. Запах моря и сандаловых горящих палочек. Откуда? Она сама – море? Это тайга пахнет морем. Слепая рука ищет и воздухе, шарит, хватает пустоту, перегной, шуршанье листьев, сухие ветви. Таежные шишки под ладонью. Ты со мной. Но ты же умер!
Ты не умрешь никогда.
Крик и шепот стекали с ее губ, откатывались прибоем в тайгу. Я всего лишь простой шоферюга. Солдат с Зимней Войны. А ты девчонка с передовой. Нас убило вместе. Подумаешь. Отдохнули. Поспали в земле, в перегное. А сейчас поспим вместе. Рядом друг с другом. Друг в друге. Жаль, что нельзя вот так уснуть навек. Можно?! И это можно?!.. А как?.. Понял. Что ж, давай попробуем.
Но сказано же тебе было: никогда…
Это мое право, моя воля. Я воевал. И я воюю. Я выйду сквозь войну – в мир, прободав твердую сферу, усыпанную безумными крупными звездами, и выйду наружу в Мире Ином, став тобой, став, наконец, самим собой. Я проеду по тебе, и шины впечатаются в твою грязь, в твой родной суглинок. Моя земля. Моя плоть. Моя кровь. Моя…
– Жизнь моя!
Она вцепилась в его потные, масленые плечи под расстегнутой гимнастеркой, глядя в его глаза невидящими, слепыми глазами. Два обнявшихся человека в ночной тайге, потрясенной Взрывом. Далеко горит лес. Запах гари щекочет ноздри. Ты сошла с ума. Ты тоже. Мы оба сошли с ума. Мы не вернемся больше в мир. Я хочу умереть вот так, с тобой, на тебе, в тебе.
Море! Почему так сильно пахнет морем! Горько! Горечь… Где твой грузовик, шофер? Погрузи меня, забрось в кузов, увези далеко отсюда. Куда иду я? В град Армагеддон. Что я там забыла? Да ничего. Просто я не знаю, как жить на свете. Не умею.
Они ласкали и обнимали друг друга, разбитые, иссеченные осколками Взрыва. Он, как собака, лизал ее мокрое лицо, утирал пот со лба ее волосами. Он был живой и горячий. Он не был мертвецом. Он был человеком.
И он, крепко обняв ее, сказал ей:
– Я так рад тебе. А ты?
– Я тоже рада, – сказала Ксения, плача.
Они переночевали под раскидистой старой лиственницей, расстелив на сухих иглах его гимнастерку и штаны, укрывшись Ксеньиной дырявой рогожей. Далеко горела тайга. Гарь заполняла ноздри, легкие. Ксеньины косы пропахли дымом. Просыпаясь, она обнимала его и думала: он-то все врал ей, что он умер, а оказался живой.
– Живой… живой… – шептала она, просыпаясь, мечась на сухих красных и желтых монетах.
Под утро ударил мороз. Схватил инеем кору лиственниц и кедров, рельсы, искореженные Взрывом. Пожар приближался, сквозь завесу дыма было ничего не видать, птицы летели прочь от огня и кричали надрывно.
Ксения открыла глаза. Рядом с ней не было никого. Разворошенные листья. Хворост. Подмерзшая земля. Тусклый рассвет. Дым вокруг ее головы. Седые волосы. Она голая. Гимнастерка под ней и чужие солдатские штаны. Даже костра для тепла не пожгли.
Она огляделась. Тишина. Дымная тайга. Стволы, хвоя, птичьи гнезда, сучья. Рядом железная дорога. Ее путь. Проложенный по земле не ею. Она идет след в след. За кем? Кто зовет ее?
Она ощупала гимнастерку, медные пуговицы на ней, змеи швов и заплакала. Опять одна. Она не спрашивала себя, куда он делся. Она боялась прикоснуться горячей мыслью к вечному холоду ночного неба. Поднялась. Потянулась, голая, выгнулась всем телом меж рыжих длинных хвойных стволов навстречу встающему Солнцу. Напялила родимый мешок. Поежилась. Сощурилась. Взяла гимнастерку, отряхнула ее от игл и листьев и накинула себе на плечи. Вместо шубы. Авось согреет в пути.
Армагеддон был ее магнитом. Притягивал, тянул. Не отпускал. Она дошла пешком до городка, затерянного в тайге, искалеченного Взрывом, дождалась на станции поезда на запад. Рельсы починили неутомимые люди. Исплаканные, в заляпанных известью и мазутом робах, они копошились, тащили, строили, укрепляли: сквозь слезы, сквозь тяжелую дымную ругань. Ксения всунула свое тело в дощатый вагон товарняка. Там сидели четыре мрачных мужика, очищали и ели воблу, с ее хвоста капал жир, пили из машинных канистр пахнущее мочевиной пиво. «Угощайся, тетка! – хмуро бросил один из четверых и протянул Ксении грязный стакан. – Нашим не побрезгуй. С нами не пропадешь. Если мы и дадим тебя в обиду, то только себе. А больше никому». И загрохотал тяжелым, как катящиеся булыжники, смехом.
Она взяла предложенный стакан, выпила, погрызла соленое рыбье ребро. Товарняк мотало, трясло. Вперед, мужики! Не знаете, когда Война закончится? Не знаем. Откуда нам знать? Едем да едем. Сойдем где хотим. Мы сезонники. Твоя, видать, родня.
Тот, кто угостил ее пивом, сплошь покрытый непотребной татуировкой, пристально глядел на нее. Она отвечала ему прямым взглядом. Ее глаза говорили: насилия не боюсь, Сумею себя защитить. «А че, мужики, может, она нож под мешком прячет на животе!.. Пес ее знает!..» Остальные трое равнодушно глядели в щели досок на проносящийся мимо расстрелянный мир. Города, разъезды, перелески, овраги. Степи. Столбы, на верхушках птицы сидят. Черные вороны. Зазимок. Иней. Оттепели. Бабы продают вареную картошку на станциях, присыпанную сверху перцем, жареным луком, тушеными грибочками. Жареных налимов продают. Моченые яблоки. За копейку. Жить-то и в Войну надо. Ксении, сжалившись, дают так. В подставленные ладони. В горсть. Отсыпают щедро. Не жмотятся. Она приносит еду в горсти мужикам, те довольно ворчат, рассаживаются в кружок – есть, запивать ледяной колодезной водой, спешно набранной на станции в канистру.
Татуированный все-таки напал на нее. Не выдержал. «Дурень. Неужели я еще хороша?.. Соблазнительна для мужика?.. Гляди, сколько у меня морщин… сколько седых волос… какая я тощая, некормленая…» Она не оттолкнула его. Нет. Привлекла к себе, как мать. Погладила зверское, искаженное донельзя похотью лицо обеими ладонями. Тихо, тихо, мужичок. Утешься. Выкинь дурь из головы. Вон, выпрыгни на разъезде, сколько молоденьких курочек бегает по снегу. Поймай любую. Позабавься. А со старухой?.. Насмешливая, добрая улыбка искривила ее рот, к которому, как жаждущий в пустыне, тянулся Татуированный. «Экое у тебя лицо сейчас… – прохрипел он, озирая ее лик, высвеченный пламенем лучины, вставленной меж железными гайкой и болтом в дощатой стенке вагона. – Ты… на одну икону похожа!.. На пресвятую Богородицу… там… в нашей церкви, в селе нашем, откуда я когда-то… эх, дурак, дурак был… ну одно лицо! Ты и она!.. Не колдуй!.. От тебя большой жар идет… Мужики, с нами баба-то не простая едет!..»
Он заблажил, заорал, как пьяный. Спящие мужики повскакали с соломы. Таращились спросонья. Терли кулаками глаза. Татуированный стоял, ссутулившись и дрожа, с расстегнутой ширинкой, показывал пальцем на Ксению, как на зачумленную. «Выкиньте ее из вагона… выкиньте, мужики век воли не видать… она ведьма, она меня чуть ножом не зашпыняла, она передо мной иконой прикинулась!.. Я думал – истинная икона висит, а это она!.. Лешачка!.. хватайте ее, кидайте!..» Мужики угрюмо глянули на Ксению, стали приближаться. Она решила не дожидаться, когда грязные, пахнущие пивом руки схватят ее. Отодвинула доску, болтающуюся на одном гвозде. Товарняк несло, мотало, трясло. Осенняя земля вспыхивала, взрывалась золотом и грязью, красными флагами, красной рябиной, синим льдом замерзших луж, заберегами ослепительных, на мрачной осенней черноте, рек. В дыру ворвался холодный ветер. Вздул Ксеньин истрепанный мешок.
Она прыгнула на ходу поезда, под откос.
Согнула ноги, повалилась на бок, покатилась, как бочонок. Встала. Отряхнулась. Голова цела, кости целы. Исса, как Ты хранишь меня.
Пошла пешком. Пеший ход, великий ход. Долго идти в Армагеддон, устанешь. Но напоследок она должна, должна вернуться туда. Почему напоследок?! Разве человек знает час свой, и день свой, и год свой? Она была сослана ее Богом далеко; и теперь Он возвращает ее, берет ее снова под родное крыло. Ты не узнаешь страну, Ксения? Узнаю. Она все та же. Ссыльная поселенка, возвращенка, страдалица, ты видишь, как все случилось в твоей родной земле?!.. Вижу. Ничего тут не случилось. Ничего, кроме Войны. Она одна все взбулгачила и оживила. Потрясла спящие нищие души единой великой смертью своею.
А так все просто. И все как всегда. Все знакомо, мило. Вот здесь, рядом, где-то, похоронена мать, Елизавета. Найду ли ее могилу? Зачем?.. Вся земля – могила усопшему. Но хоть бы веточку. Хоть льдинку. Одну-единую примету. Что она здесь. Припасть губами. Помолиться. Заплакать… Зарыли в суглинок. Могильщики пили водку на могиле. Утирали лица земляными руками.
Рельсы, холодный рыбий блеск железа, путь, Луна над лесом, над мертвыми крышами разрушенных городов… Все та же водка в ларьках. Все те же мужики в кепках и сапогах, дрожащими руками считающие на ладони коричневые деньги, – хватит, не хватит, чтобы горе залить и праздник себе самому показать. Все те же трясущиеся железные повозки, выпускающие невыносимую гарь и удушливый дым, вдохни один раз и закашляйся навсегда. Все та же рыжая бедная осень, голодные лица детей, первый снег, идущий с высоких небес, как милость и благость. Все те же толстолицие и мясозадые тетки в соболях и куницах, в каракулевых шубах и громадных, как башни, песцовых шапках, с алмазами в ушах, с гранатами на толстых пальцах, поверх перчаток, нагло показывающие народу, живущему в недоеде и нищем переплясе, свое неистребимое богатство: кто сумел – тот и съел. Вон она идет, царица Савская!.. Да нет, это не она. Она – добрая была. Она меня дочкой своею сделать хотела. А в это каменное мордастое лицо не достучишься. Кулаки обломаешь. Царица довольна собой. Довольна разделением мира: это нищее, я это роскошное. И это мое. Да и так все мое – и голь, и сволота, и брильянты, и слитки. Слитки золота в банках и сейфах. Слитки замерзших сливок на зимнем рынке. Все куплю! Потому что могу! А ты не можешь, босячка!..
Я другое могу.
То, чего не можешь ты.
И не сможешь никогда. Хоть лопни. Хоть тресни. Хоть ужрись своими ананасами в меду и кроликами в белом соусе.
Паровоз затормозил около невзрачной станции. Машинист высунулся, зацепился ногой за подножку. Увидел Ксению. Закурил. Что за чудо! Баба в мешке. Придурошная?.. А зачем так мудро, синим светом, горят ее глаза?..
– Эге-гей!.. Фюи-и-ить!.. Мешковатая!.. Сюда!..
Он свистнул, подозвал ее рукой. Она побежала, как собачка, а на закинутом кверху лице сияли гордость и жалость. К кому?! Меня жалеешь?! Да я на этой работе… машинист я великий! Гляди, рука у меня беспалая. Пальцы в крушенье оторвало. Давно.
А я тебя где-то видела уже. В странствиях своих.
А я тебя – первый раз. Хотя все люди виделись уже где-то. Когда-то.
Он протянул с подножки беспалую руку.
– Лезь! Гостьей будешь!..
Внутри паровоза было жарко, как в печке. Пахло соляркой, углем. Он растопил титан. Добыл из дорожной сумки помидоры, кусок смальца, бутылку дешевого ягодного вина.
– За встречу!
Все мы где-то встречаемся. И встреч у меня было – не счесть. Разве я все встречи упомню?.. Встреча. Сретенье. Ты сречаешь мне вино и помидоры, полные живой крови, я сречаю тебе себя, полуголую и простую. Как все в мире просто. Они выпили, он крякнул, утер рот рукой, сунул в зубы кусочек смальца, прожевал. Ксения неотрывно глядела на его беспалую правую руку.
– А как же ты… крестишься?.. – задумчиво спросила она и попыталась по-детски сложить пальцы для крестного знамения так, будто у нее тоже таких, как у машиниста, недостает. Не получилось.
– Я-то?.. Мысленно. Подумаю, будто крещусь, и скажу тихо: Господи помилуй и спаси меня от крушения!.. В крушении страшно. Не дай Бог тебе увидать, дурочка. Я всего навидался. Погоди немного, я состав отправлю. Видишь, мне диспетчера уже свет другой дают. Поешь пока. Гляжу, голодная ты. На земле нет ничего важнее хлеба. Ешь.
Она ела. Он колдовал над приборами. Когда за окнами снова замелькало и засвистело, он выпустил из рук рычаги и кнопки и повернулся к ней.
– Куда едем-то?.. В Армагеддон, небось?.. А там, знаешь, сильно стреляют… Несдобровать тебе…
– Сейчас везде стреляют, – улыбнулась Ксения, откусила от помидорины. – Я о пулях не думаю. Помереть – это не штука.
– А что – штука?.. – Машинист подошел к ней, трясясь и падая, нашел беспалой рукой ее руку и сжал до хруста, до кости.
– Штука – жить, – строго сказала Ксения и поглядела ему в глаза, стремясь на дне их увидеть душу.
Он обнял ее. Вклеился ртом в ее рот. Их языки сплетались и расплетались. Он грубо задрал ей мешок. Так стояли они. Их раскачивал поезд. Они играли языками. Их чресла пылали. Он думал, что она дурочка, она знала. Если бы она захотела, она бы протянула руки, и он упал бы на колени перед ней, умоляя, плача, хватая жаркий воздух руками. Сила. Что такое сила? Ты имеешь силу, и ты не должен трясти ею на ветру, как тряпкой. Сила в тебе. Сила в том, что ты удерживаешь ее глубоко в себе, не выказывая людям на всяком шагу, не кидая свиньям под ноги. Этот человек думает, что ты дурочка. Он хочет взять тебя. Съесть на ходу, зажевать, как смалец. Как помидорный зад. Соленый огурец. Дай ему это сделать. Пусть он на минуту поверит, что он голоден, а вот теперь уже сыт. И плюнет огрызок в отпахнутое стекло, мчась вперед, хохоча, подбрасывая уголь в топку, покрываясь до ушей гарью и сажей.
Маленькое движение. Нежное. Совсем незаметное. Ласковое шевеление сплетенных на затылке пальцев? Сжатие нежного теплого кольца вокруг грубого и резкого копья? Он не знал. Дыхание его пресеклось. Шальная пуля ударила в окно, круги и стрелы пошли но твердому стеклу, как по воде от кинутого камня. Почему пуля не попала в твой затылок?.. Потому что я знаю волшебное слово. Это ты мне его сейчас шепнула?.. Мне нельзя говорить, ибо твой рот охватывает и обнимает мой. Я немая. Ты же думал, что я дурочка, уличная корзинка. А теперь?
Когда пуля брякнула о стекло, в нем все оборвалось. Он брал приблудную овечку, а вышло, что он застрял в ней занозой. Не вытащишь. Он не на шутку испугался. Дернулся.
– У меня жена, дети!.. А ты… такая… да я теперь… обдумаюсь о тебе… жить не смогу…
– Сможешь, – сказала Ксения, отрываясь от его губ и снова крепко целуя его. – В этом вся и штука. Как ты любишь… что, кого ты любишь… изменяешь ли себе… прилепляешься ли к жизни, к миру сбоку, как рыба прилипала, или живешь сам, достойно, смело… радуясь небу, Богу, Солнцу… сердцу своему…
– Ну, пусти же меня… ну, пусти…
– Нет, это ты меня пусти… Ты же не отрываешься от меня… Ты вжимаешься в меня все сильнее… А мне на другом разъезде сходить… Иначе я в Армагеддон не попаду…
– Да я тебя в Армагеддон сам довезу!.. Сейчас… на иные рельсы перейду… все порушу… сам, как захочу, поезд поведу…
– А люди?.. А другие люди?.. Ты же их везешь… Им – в другие места надо… Они заплачут, закричат… Ты обманешь их… Разве ты так жесток?..
Они не разнимали рук, губ. Так стояли в темноте паровозной каморки, шептались рот в рот. Поезд летел. Летели рыжие косы берез за окном. Летел снег. Саваном укрывал усопшую землю.
– А разве я не могу сам выбрать себе жизнь?..
– …сломать все ради уличной побирушки?..
– Ты не побирушка… ты…
Огни летели. Они так стояли, обнявшись.
Машинист, не выпуская Ксению, прижимая к груди, выбросил руку назад, пошарил пальцами, вслепую нашел нужный рычаг, нажал с силой, потянул вниз, повернул.
– Все, – прошептал, обдавая ее лицо горячим табачным и винным дыханием. – Мужик я или не мужик. Я повернул. Все. Мы едем на твой Армагеддон. Вокзальные крысы меня загрызут. Не быть мне больше машинистом. Мы можем нарваться. Разбиться. Если я разобьюсь, похорони меня… слышишь… в Сибири, на берегу Байкала. Я там родился. Там красота. Не то, что в этом твоем каменном мешке, куда ты так стремишься. А еще лучше разбиться вместе.
Ксения прижала его сивую, перепачканную мазутом голову к своей щеке. Стрелка повернута. Синий свет горит. Они на всех парах мчат туда, куда ей надо позарез, и она уже ничего не сможет сделать. Значит, это судьба. Так было задумано. И сделано.
Снова снаружи застреляли. Пули изрешетили деревянную стену, вклепывались в тусклый металл. На пол сыпались осколки стекла. За время одного вздоха стрелявшие остались далеко позади, и поезд мчался, прорезая железной мордой толщу пространства, море темной, усеянной слезами, как алмазами, людской жизни.
Ксения и машинист стояли, сплетясь.
Нож разрежет их завтра. Завтра их распотрошат на пустой железной тарелке вокзалов, городов, площадей. Посыплют перцем пыли, польют маслом дождей, сахаром снегов завалят. Блюдо подано, о Господь. Вкусно ли? Сладко ли?..
А сегодня лепись, тесто, катайся в комок. Нет ничего слаще дорожного пирога. Его Ксения всю жизнь ела. Так поешь и сейчас. Ешь, пока рот свеж, завянет – сам не заглянет.
Так Ксения шла и ехала, ехала и шла, и брела, и спотыкалась, и заводила знакомства с простыми людьми; простые люди то смеялись над женщиной, одетой в ободранный мешок и солдатскую гимнастерку, то жалели, подавая пирожок и луковку, то пытались усесться с ней в тепле у магазинного ли, вокзального порога и разговориться: откуда, мол, и куда бредешь, и как горят в белом снегу, на белой зиме следы твоей былой красоты!.. эта синь глаз, эта гордая стать… ограбили тебя, что ли, девушка?.. да не девушка она, видишь, полголовы седой, а уж из рук в руки она походила, это точно, больно уж на виду лежит черствый кусок, тут и соблазняться не надо, – и она слушала жадно речи простых людей, родных до боли, до головокруженья: как вырыли картошку, а мороз прихватил, клубни и померзли, а сладкую да гнилую не продашь, да и Война идет, все грузовики угнали, все шоферье с мест повыдергивали, а пули-то к супе не сваришь, детям есть надо, – как дочку замуж выдавали, а жениха-то на Зимнюю Войну – раз! – и сдернули в ту же ночь, с брачного ложа, вот только дверь за молодым закрыли, тут и нагрянули эти, на машине, забирать, мы как заколотили им туда, в спаленку-то, а молодая как закричит, а муженька заставили быстренько одеться, всунули в железный кузов и увезли, на бойню, на смертушку… а-а-а-ай!.. – как сосед соседа убил, да у себя в огороде и зарыл, а соседям сказал, что убитый похоронку получил с Зимней Войны, и там, дескать, в похоронке-то, прописано, что сын у соседа на передовой погиб… и вроде как он не смог смерть сына пережить, разрыв сердца случился… а на огороде потом нашли и заступ, и штырь железный, и труп под землей, отрыли, судили… а ему что!.. как с гуся вода!.. сейчас столько на Войне народу умирает, что не до такой маленькой, глухой смертишки… – как лук сажать, как яблоки в мешках таскать, ватниками прокладывая, чтоб бочки не помялись; и слушала Ксения речи простого народа, пригорюнившись, сидела, и слезы текли у нее по щекам: вот оно страдание, вот она любовь, вот она жизнь настоящая и смерть неподдельная. Но ведь и ее жизнь была настоящая, и ее смерть была неподдельная; зачем они шли чередой, как в видениях, и зачем она никогда не просыпалась?
Неправда. Бодра она была. Весела, как никогда. Собрана в крепкий кулак. Все ее жилистое, длинное тело боролось и подбиралось. Втягивался голодный живот. Вихрились за спиной косы. Там, где когда-то были крылья, под лопатками, болело и ныло. Она усмехалась. Крылья, крылья. Паруса корабля. Если доведется еще раз обрести их и подняться в небо, она не прогадает. Она разобьется так, как хочет – принародно, прилюдно, с большой высоты упадет, разлетится в красные осколки.
Подъезды к безумному граду. Надолбы и рвы. Железные рельсы, обломки досок вскинуты к небу, как черные руки. Стреляют всюду. Везде. Как ее пуля щадит, она не понимает. Гранаты разрываются под носом. Крики: «Ложись!..» Она ложится – лицом в снег, лицом в грязь. Рядом с ней снарядом убивает старуху, несущую на спине мешок с картошкой – для голодных внуков, запрятанных в подвале. Ксения видит, как замолкает ввалившийся рот, шептавший последнюю молитву, как размыкаются руки, намертво вцепившиеся в собранную пучком холстину. Картошка рассыпается по снегу. Земляные клубни, как комья мерзлой земли, лежат у морщинистого старухиного лица. Ксения подползает, закрывает ей глаза. Не воскресить, ибо она отжила свое, и снаряд только исполнил последний срок.
На ходу она вскакивает в вагон. Армагеддон близко. Может, час езды. Может два. Солдаты в черных формах трясут оружием перед ее лицом. «Документы!.. Быстро!..» Она разводит руками. Дула упираются ей в бок, в ребро, под лопатку. «Нет допуска!.. Обратно!.. Не сметь!..» Они выталкивают ее из вагона, и люди с пустыми, серыми, усталыми лицами равнодушно глядят, как солдаты выпихивают из поезда, забросанного окурками, огрызками яблок, семечной шелухой то ли девчонку, то ли бабенку, то ли старушку, худую и долговязую, одетую в грубо сшитую рогожу с дырой для головы и в пятнистую гимнастерку. «А гимнастерку-то отдай!.. Украла с трупа небось! Не твоя!..» Они сдергивают гимнастерку с плеч Ксении, толкают ее дулами, прикладами и штыками в спину; иди, иди живо, сучка. Ах, не идешь?!.. Упираешься?!.. Стерва… Один из солдат оскаливается и стреляет в воздух. Люди закрывают уши руками от грохота, прячут головы в колени. Истошно визжит ребенок. Ксения разлепляет губы: «Мне добраться надо. Надо. Или – убивайте сейчас». Прямо на нее глядит лицо солдата. Какое знакомое. Веснушки. Нос толстоват. Ясные глаза. Вот только оскал злобен и нищ. Кто же тебя искалечил, парень? Кто перехватил тебе удавкой глотку?
«Тебе что, позарез туда надо?..»
«Хотите, зарежьте. Я знаю, что назначено мне там быть. Я иду к себе. Я – там. Моя жизнь – там. Я сделала круг по земле. Я возвращаюсь. Через Войну. Через боль. Через выстрелы. Смерти. Можете меня убить – я все равно вернусь. Если вы выкинете меня из поезда, я пойду пешком. Если меня остановит патруль, я пойду грудью на штыки. Меня остановит только…»
Прямо на солдата глядело лицо Ксении. Родное. Кровное.
Не говори. Это Война. Нельзя кричать. Надо молчать. А может, это не ты?! Нет. Это я. Не двигайся. Стой. Я тебя отпускаю. Я не трону свою…
– Отпусти ее!
– Тю, ты что, сдурел?!.. Кордон… оцепление… никого не велено…
Ксения развела руками два автоматных ствола, скрещенных перед нею. Вагонная публика молчала. За окном неслись, мелькали, двоились и троились красные, синие, белые мокрые огни, сливаясь в длинные пылающие ленты и нити. Гундосый машинист объявлял названия станций. Знакомые имена резали слух. Завизжали тормоза, колеса перестукнули сердито, свисток взвыл, захлебнулся, состав замер, оцепенев. Народ дымно и черно повалил из вагонов наружу, вынеся на хребте своем Ксению, и она, отдышавшись, встала в мешковине, вытянувшись во весь рост, худая и костлявая, на запорошенном снегом бетоне вокзала, под пронизывающим ветром Армагеддона. Босые ноги ее ощутили родной камень и лед. Скрючились. Закраснели на холоду. Она была в граде, бившем ее и кормившем ее, притянувшем обратно ее, как магнитом.
Она легла животом на заметеленный перрон и поцеловала холодную, исковырянную колесами и каблуками бетонную плиту.
– Здравствуй!
К ней подошли новые солдаты, с черными повязками на рукавах. Из карманов у них торчали коробочки, они приближали к ним губы и говорили в них, и коробочки отвечали им невнятным гулом и бормотанием. Руки в жестких черных перчатках схватили Ксеньины плечи и запястья.
– Кто такая?.. Издалека?.. Прошла проверку?.. Быстро в лагерь, в карантин для вновь прибывших, потом за колючую проволоку, в резервацию… Имя?!
Она молчала. Стояла перед солдатами. Ветер целовал ее губы.
– Имя?!..
Ее ударили. Она откинула волосы на плечо, снова выпрямилась.
У нее не было для них имени. Ее звали так, как звали лед и ветер.
Ее подвели, заложив руки за спину, к железному кузову, засунули внутрь, захлопнули дверь, повезли. В темноте кузова над ее головой белело зарешеченное окошко. Рядом тряслись люди. Она ощупала сидевших близ нее руками. Женщины? Мужчины?.. Детский всхлип. Стариковский хриплогорлый вздох… В темной машине трясся, едучи в никуда, народ. Его кусок. Его ломоть. Слепленный наспех жестокой рукой снежок из его грязного и чистого снега, нападавшего горами, мехами на изувеченный танк Зимней Войны.
– Кто вы такие будете, люди?..
– Пленные. В какой-то карбантин нас тащат. А ты кто?..
– И я, выходит тоже пленная. Дети тут есть?.. Нате вот… дайте им.
Ксения порылась за пазухой и вытащила из маленького мешочка, пришитого к внутренней стороне одежного мешка, зачерствелую горбушку, – ей подарил хлеб человек, и она передала хлеб человеку, чтоб тот ел, выжил, обрадовался. Женщина, невидимая в темноте, наощупь взяла хлеб трясущейся рукой, и слышно было, как она заплакала.
– Ешь, маленький… Боже, что с нами будет?!..
Их везли в неизвестность и во тьму. Железная повозка подпрыгивала на ухабах. В слепоте и мраке они не видели, как мимо них проплывал Армагеддон, кишащий огнями, солдатами, танками, пульсирующими жилами реклам, криками, стонами, выстрелами, защитными чехлами на домах, людях, орудиях убийства, испуганными перешептываниями, слепящими вспышками, перебежчиками, снайперами, кровью, брызгающей, стреляющей вверх, к небу, красными рыбами, церковными свечками, фейерверками, багровыми огнями, – огни, огни, все горит и кружится, и Ксению везут в замкнутой наглухо железной повозке вместе с плачущими людьми туда, где им снова покажут кривое лицо страдания.
Ксения подняла руки. Слова молитвы спустились на ее уста. Она говорила и читала, шептала и бормотала, пела и увещевала, просила и заклинала. Люди, сбившись в кучу, сгрудились, затихли, слезы бежали по их щекам, они не утирали их.
– Господи, Ты видишь, Господи, сколько страдания в мире. Зачем оно есть на свете, страдание?.. я не знаю, Господи, но оно есть на земле всегда. И человек живет в нем… ест вместе с ним, пьет, спит, любит через страдание, умирает – опять через страдание… Значит, в нем есть тайна, Господи, и смысл!.. Если в нем смысла нет – нет смысла тогда и в нашей жизни человеческой, Ты видишь это!.. Кто мы такие?! Порождения Твои или порождения того, кого наказал Ты, свергнув с небес о, милый, Ты ведь Еву наказал уже и так слишком сильно, она в муках рожает детишек и всю жизнь мучится, страдая вместе с ними… За что?!.. За тот грех?!.. И почему радость быстротечна, Господи, а страдание постоянно?.. Бесконечно… Значит ли это, что, если б мы, люди, были на земле нашей счастливы вполне, мы бы не смогли отличить тогда, где светится Рай, а где кроется Ад, мы бы смешали свет и тьму, слепили в один снежный ком добро и зло, соскучились бы, зажрались бы, разжирели, отолстели бы и умерли, умерли бы навсегда, бесповоротно, без надежды, без воскресения?!.. Значит ли это, что постоянное счастье – это несчастье, Господи?.. Вот Война… она дошла сюда, добрела, доковыляла на простреленных лапах… Она идет, Господи, всегда, и Ты не прекращаешь ее на земле, ибо знаешь про нее то, что не знаем пока мы, глупые, друг друга на этой Войне убивающие… Люди убивают друг друга. Стреляют друг в друга. Стреляют в детей своих… А матерь стережет тела своих повешенных, расстрелянных детей, бегая вокруг них в помрачении ума, ворон и крыс от них старым веником отгоняя… И улетают вороны, и убегают крысы и волки, и поджимают хвосты одичавшие собаки, ибо сильнее мать, сильнее всех на свете, кроме Тебя, Господи, и Твоим светом светится ее сумасшедшее лицо. Ведь это Ты сделал так, что выстрелы попали в сердца ее детей; и зачем Ты сделал это?!.. – чтобы она бегала кругами вокруг виселиц, вокруг новых распятий?!.. чтобы новая Магдалина падала коленями на снег, обвивала косами голые кровоточащие ноги убитых, плакала навзрыд, умоляя Тебя, Господи, закрыть ей глаза тоже, а Ты хочешь, чтобы она жила… а Ты хочешь, чтобы она молилась, и ходила меж убитых по полям сражений… а Ты хочешь, чтобы я подхватывала ее молитву, ее плач, и шла дальше, в гущу битвы, и пули свистели, ища то грудь, то спину мою?!.. Значит, мы не знаем, чего Ты хочешь… Скажи нам!.. Отведи беду от детей наших и внуков наших!.. Сохрани нам надежду на счастье, хоть и коротко живет оно, хоть и тает на глазах, как весенний лед! Дай нам силы жить дальше! Простри над нами покров Свой, над выстрелами Зимней Войны, над ее снегами и метелями, над ужасами и воплями!.. Господи, как мы счастья хотим!.. Неужели оно всего лишь наше безумие, наш юродивый сон, наш обманный крючок, блесткий манок, блесна в толще безвидного мрака и страдания, и мы, как дураки, рвемся за блесной, кидаемся, чтобы поймать, ухватить, к сердцу прижать, и натыкаемся грудью на коряги и железные гарпуны, и хватаем губами острые загнутые крючья, и обливаемся кровью, и корчимся, вытащенные грубыми руками на берег Войны, – мы задыхаемся, мы страдаем и умираем, только не знаем, Господи, теперь уже не знаем, во имя чего, за что, и зачем?!.. ПРОСТО ТАК!.. Но ведь просто так, Господи, ничего не бывает. Все полно смысла. Все поделено на мир видимый и мир невидимый… Так дай же нам, Господи Боже наш, смысл страдания! Яви нам великую любовь Свою! Не дай нам потерять нашу любовь к Тебе и друг к другу навсегда, оставив нас наедине с горечью и пустотой! Не дай нам при жизни умереть! Ведь если люди Твои начнут умирать при жизни, Господи, – это значит только то, что Сатана берет их голыми руками, насаживает на свою наглую вилку, себе в пасть отправляет, ест да похваливает: эх, вкусно!.. вот отличная пища мне, вот хорошая еда, спасибо Тебе, Господь Вседержитель!.. А дай нам последнее счастье – вместе, любя и плача, молиться Тебе, раскрывать Тебе сердца и объятия, ведь есть руки, хотящие обнять Тебя, есть сердца, настежь, до сквозняка, открытые Тебе, как навсегда открыты сердца детей Твоих, Адама и Евы, там, в Раю, в Эдемском Саду!.. И в нашем саду, хоть снег тут идет, сыплет с небес вместо лилий и лотосов, хоть вместо молочных рек и кисельных берегов хлещут из водосточных труб грязные потоки осенних дождей, хоть Каин ежедневно выходит здесь, с ножом или с обрезом в руке, на охоту свою, а Хам еженощно глумится над пьяным спящим отцом своим, пиная его ногой и плюя в лицо ему, – вырастают и в нашем саду под снегом и бураном жаркие сердца, цветут и у нас сияющие детские глаза, глядящие прямо в небо, туда, где Ты отныне живешь, горят улыбками любви и у нас человечьи лица, устремленные к Тебе, несмотря на все испытания и муки, что Ты посылаешь людям! Не все в нашем мире сейчас мужественны, подобно Иову, Господи!.. Да ведь и старому Иову Ты явил себя, явил любовь Свою, чтобы Иов понял, чтобы… заплакал от радости и счастья… Дай же и нам заплакать от радости и счастья, милый, любимый!.. Дай нам знак… один-единственный… маленький, слабенький, жалкий, такую крошечку, чепушиночку, щепочку кинь, гаечку золотую с неба брось, радугу вокруг зимней Луны нарисуй, молока из облака излей… на площади с бубном станцуй, и я станцую с тобой, я ведь умею всякие танцы танцевать, меня Испанка всему научила… дай нам знать, что не бессмысленно все, что есть выход из Адского круга, что будут жить наши дети в любви и радости, позабыв бредовое столетие, что нашим внукам за на наше страдание воздастся сторицей!.. А если невозможно так… если просим мы слишком многого… если зарвались мы, занеслись высоко мыслью о счастье… если одержимы гордыней мы и о невозможном, немыслимом на земле Тебя умоляем, – тогда прости нас, Господи, великодушно, ибо великодушен Ты есть, а я есмь грешна и малодушна, Ксения, бедная, нищая раба Твоя, бессмертная любовь Твоя!.. Прости и помолчи там, в небесах, – а мы тут услышим Твое молчание, Твое дыхание уловим и поймем, что и Тебе трудно там, Господи, и Тебя снедает и гложет страдание, и Ты от него… никуда не денешься… и общий удел это… общее горе… общая беда… общая…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.