Текст книги "Аргентинское танго"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– Ким! Я люблю тебя!
– Я тебя тоже! – крикнул он и подхватил меня на руки. Из-под моего локтя поднял пистолет и выстрелил, и еще раз выстрелил вверх. Пули свистели вокруг нас. Страшный крик раздался сверху – Ким попал в стрелявшего. – Бежать можешь?! – Он опустил меня на землю. Я сделала шаг и застонала. – Нога, понятно! Вывихнула! Или сломала! Теперь уже все равно! – Он взвалил меня себе на плечо, как взваливают добычу. – Нам надо в мою машину! Скорее! Они сейчас выбегут из подъезда, его люди! У меня второй пушки с собой нет! А в этой – патроны сейчас кончатся! У меня один выстрел, от силы два…
И так, со мной на плече, как с подбитой в горах ланью, он пробежал в осенней ночи расстояние от дома до машины, стоявшей за углом, и время, пока он бежал, показалось мне вечностью. Он вырвал из кармана ключ от машины. Всунул его в дверцу. Втолкнул меня в машину, сбросил внутрь, на сиденье, как куль. На моих колготках были пятна крови – я хваталась за колени окровавленными руками. Ким рухнул на сиденье с другой стороны. Хлопнул дверцей. Положил руки на руль. И у него руки были все в крови.
– Ловко мы с тобой, – он обернул ко мне перепачканное кровью лицо. – Живы. Это главное. Теперь вперед. Вперед!
– Куда… вперед?!
Он завел мотор. Рванул руль вправо, еще вправо. Круто забрал вправо, мгновенно вырулил из темного ночного двора на дорогу. Сзади стреляли. Попали в заднее стекло, разнесли его вдребезги; пуля застряла в сиденье. «Только бы шину не прострелили, прострелят колесо – догонят запросто», – подумала я. А машина уже мчалась по улице, вылетала, как пуля, на шоссе, и я опять зажмурила глаза – так быстро Ким гнал машину, быстро, как мог.
– Куда мы?! Куда, Ким?!
Ким молчал. Гнал машину. Я плакала, кусая губы, глядя на ночную, мокрую от стремительно пронесшегося дождя дорогу, и на черном, как вакса, асфальте блестели, расплываясь и мерцая, как нефтяные радужные пятна, отраженья сумасшедших ночных фонарей.
– Ты думаешь, Мария, нам некуда податься в Москве?
– Не вези меня к себе! Беер знает твой адрес! Если он жив – его люди тебя мгновенно найдут!
– Хорошо. Тогда поедем вон из Москвы.
Он остановил машину далеко за городом, в поселке, название которого Мария не смогла рассмотреть на плохо освещенном дорожном указателе. Темные тени елей, лиственниц вдоль дороги. Старые деревянные дома, старые дачи. Один напрочь сгоревший дом – только черный горелый скелет выступает, облитый лунным светом, из мороси и тьмы. Лунная осенняя ночь. Тучи рвет резкий ветер. Марии холодно. Она ежится в черном тонком платье. Золотая нитка люрекса блестит в свете Луны, когда Ким вынимает ее на руках из машины.
– Куда мы приехали?.. Чей это дом?..
– Славика.
– Какого Славика?..
– Моего напарника. Наемного киллера, как и я. Славки Пирогова. Ты его помнишь. Он был со мной в тот день, когда Беер тебя…
Он не договорил. Мария закрыла ему рот рукой.
– Не надо. Не надо, прошу тебя.
– Не буду.
Он донес ее на руках до крыльца. Старый деревянный дом походил на облезлый деревянный терем – с коньками, с башенками, с полусгнившими резными наличниками; темные ветхие доски обшивки просматривались насквозь, как прозрачный старый черный мед. Ким поставил Марию на ноги, пошарил рукой на полочке, прибитой над дверью.
– Ага, ключ тут. Считай, мы дома. – Он открыл дверь, поднажал на нее, забухшую от сырости, плечом. Внес Марию в сенцы. – Ух, какой сырой дух! Славка давно здесь не был, не топил. Сейчас натопим печь, согреем воды, я тебя обмою… и чаю заварим. У Славки тут зимние запасы чая и сахара. Может, и сухари, и консервы отыщем. И начнется наша новая жизнь. Как нога?
– Больно…
– Потерпи. Потерпи… жизнь моя.
Он пронес ее сквозь темные комнаты, стены были срубовые, не оклеенные обоями, из углов сумрачно глядели старинные часы и старые диваны, кованые сундуки и старинные, с витражами, облезлые буфеты, а в них тускло, таинственно поблескивали старые рюмки, старые чайники, старые стопки и старые, с отбитыми горлышками, графины, – и опустил на старый, запевший всеми торчащими пружинами, обшарпанный диван, и сам стал на колени перед диваном, и взял ее лицо в руки, и долго, долго смотрел на нее.
– Где мы? – тихо спросила Мария.
– На даче у Славкиной бабушки. Бабушка умерла недавно. Дача осталась. У Славки другая дача, роскошная. До этой – руки не доходят. Она у него вроде укрытия. Так, вроде сундука. Хранилище старых вещей.
– И чужих неубитых жизней. Которые кто-то хочет убить.
– Вроде того.
– Как ты? – Она погладила его висок. Ее ладонь загорелась, как от ожога. – Ты ранен?
– Пустяки. Над такими ранами солдаты смеются.
Лунный свет заливал их обоих. Они казались призраками среди старых ненужных вещей. Погибшее время старыми скелетными руками обнимало их.
– Иди поставь греться воду. Тут плита? Или надо растопить печь?
– Тут баллонный газ и дачная маленькая плита. И печка. Я поставлю сначала воду на газ, а потом растоплю печку. Дров тут навалом, да они отсырели, разжигать буду долго.
– Поцелуй меня.
Он наклонился и сначала поцеловал ее окровавленные, израненные руки. Потом поднял голову, и его губы наткнулись на ее губы.
И бешеная, ничем не остановимая радость затопила их.
Мы голые, и здесь сыро и холодно. Но нам жарко. Твое поджарое тело – жар. Ты – печь. Я горю и сгораю в тебе. Ты горишь и сгораешь во мне.
Он поднялся над ней и снова вонзился в нее. Сладость и боль захлестнули ее, и она вернула ему его порыв, подавшись вперед, сжимая его ребра своими ногами, стискивая крепко, как всадница стискивает бедрами ребра коня. Он задвигался в ней сильно, часто и мощно, и вдруг замер, затих.
Не шевелись. Не двигайся. Не делай движений. Слушай меня. Молись мне.
Он застыл. Застыла и она. А там, внутри, совершался страшный и сладкий труд страсти. Тело мужчины, все превратившееся в болезненно-сладкое острие, пронзало тело женщины, замершее под ним в долгой, длинной судороге вечного мгновенья. Оба замерли, а счастье росло и вырастало. Своими жалкими телами они пытались поставить преграду, запруду растущему наслажденью. Не смогли. Неподвижность не спасла их. Он взял женщину рукою за закинутый затылок, и она вся выгнулась в его руках, под ним, сотрясаясь в сильнейшей судороге сладости и боли, теряя сознание, шепча: еще!.. еще… И он, не выходя из нее, поднявшись над нею, снова ударил в нее острым живым, дымящимся копьем.
Боже. Боже. Боже! Я – так – люблю – тебя!
Dios. Dios. Dios. Bessa me. Поцелуй меня.
Я буду целовать тебя всегда. Всегда, пока не умру.
И я тоже. Пока не умру.
Если ты будешь с другой, я тебя убью.
Если ты будешь с другим, я убью тебя и себя.
Мы будем жить. Если мы сегодня остались жить, мы будем жить, правда?!
Он, не выпуская ее из рук, поворачивается на спину. Он весь в крови. Пуля прошла насквозь. Бок поцарапан. Сейчас согреется вода, и мы с тобой смоем с себя кровь. Я хочу, чтобы твоя кровь была во мне. Я хочу родить ребенка от тебя. Ты не беременна от моего сына? Нет. Я хочу зачать твоего ребенка. Только твоего. Это будет твой последний сын. Сядь на меня. Вот так. Не шевелись. Я буду ласкать твою грудь. Подними грудь так… обеими руками… вот так. И я сожму твои соски пальцами. И вберу их губами. Так, так, так… Сладко тебе? Вечная моя!
Он бьет в нее снизу, резко, сильно; раз, другой, третий; потом замирает, и, полный плачущей жалости и нежности, проникает в нее медленно-медленно, будто бы гладит ее по волосам, будто слезой течет по ее щеке. Их руки, испачканные в крови, находят друг друга, ласкают, терзают, и их кровь смешивается, и подсохшая кровавая корка сдирается безумной лаской, и кровь снова льется – на старую диванную обивку, на торчащие, как скелетные кости, пружины, вонзающиеся в их распаленные тела. Она, держась за его подставленные руки, поднимается над ним, сидя на корточках, согнув ноги в коленях, держа его живой раскаленный стержень внутри себя, и насаживает себя на него сначала медленно, мучительно-томно, потом все быстрее и быстрее. Ее белозубая, в темноте, улыбка превращается в маску отчаяния, в смех неистового счастья. И, когда он уже не может сдерживаться и кричит, кричит на весь старый темный дом, не боясь, громко, задыхаясь, торжествующе, и, выгнувшись, вбрызгивает в нее, в безумии скачущую верхом на нем, обжигающую струю живого огня, она чувствует ожог внутри себя, и вцепляется ему в плечи, всаживая в него ногти, и склоняется к его жадно раскрытым губам, и приникает к ним ртом, языком, и они оба, сплетясь, содрогаясь, крича, падают с дивана и, обнявшись, катятся по полу, по старым сырым и грязным половицам, катятся как живое колесо, колесо жизни, теряя сознание, волю и разум, превращаясь в поцелуй и объятье, в запах и свет, в боль и видение любви в лунном свете, в пятно крови на старой выщербленной половице.
Он сидел на корточках перед печью. Бросал туда дрова. Сырые поленья и старые черные замшелые доски громко трещали, с трудом разгораясь. Он был упорен. Пламя заполыхало, выпрастываясь, вырываясь наружу из чугунной печной дверцы. Он хотел прикрыть дверцу. Услышал ее голос с дивана:
– Не закрывай. Я хочу видеть огонь.
Он пошевелил кочергой стреляющие золотыми искрами дрова. Пламя лизнуло ему руки.
– Мы подожжем дачу. Гляди, как разгорелись. Любо-дорого.
– Мне дорого все, что тут происходит с нами. Мы же живы, живы, Ким. Я до сих пор не могу понять.
– А я уже понял. Когда целовал тебя – уже понял.
Он видел в полумраке, прорезаемом оранжевыми и ярко-золотыми сполохами огня, ее белозубую улыбку. В темноте она выглядела слишком смуглой, как креолка или мулатка.
– Темнокожая моя. Стройная моя. – Он поднялся с корточек, отряхнул колени от мусора и пепла, подошел к ней, лежащей, присел у ее изголовья. Тронул рукой ее разметавшиеся по плечам, спутанные волосы. – У тебя ночные волосы, тебе кто-нибудь это говорил?
– Мне говорили все что угодно. Я забыла. Мне важно, что говоришь мне ты. Только ты.
Он взял ее руку и стал целовать ее пальцы – один за другим. Потом взял ее пальцы в рот, как леденцы, нежно посасывая. Она засмеялась, потом, глядя на него широко открытыми глазами, застонала, выдохнула: «Поцелуй…» Раздвинула ноги. Он положил руку ей на живот. Смуглый, атласный живот. Вместилище жизни. Его пальцы гладили бархатистые влажные лепестки ее лона, проникали внутрь. Он приблизил лицо к развилке ее ног, припал губами к твердой, влажно-соленой жемчужине женского вожделения, взбухшей под завитками черных волос. Женщина. Его женщина. Наконец он дождался ее.
Она ощутила его жадный жаркий язык внутри себя, как язык огня, и, громче застонав, сжала ногами, коленями его голову. Он вытянул руки и положил ей на гладкие, потные, будто облитые маслом, груди. Оторвался от нее. Поглядел на нее. Его глаза ничего не видели от сумасшествия любви.
– Я хочу тебя постоянно. Я хочу тебя всегда. Это безумие. Я не думал, что так бывает в жизни. Мы оба сошли с ума.
– Да. Мы сошли с ума.
– Я старше тебя на сто лет.
– Хоть на двести. Мне все равно.
– Если меня не убьют, я все равно умру раньше тебя.
– Нет. Мы вместе. Только вместе.
– Иди ко мне!..
– Подожди. Я слишком хочу к тебе. Оттого мне драгоценно… подождать. Лучше поговорим. – Она взяла его руки в свои, гладила, ласкала. Он сел на диван, продавив тяжестью пружины. Она, улыбаясь, коснулась кончиками пальцев его влажного торчащего вверх мужского копья. – Ты похож на героя. Ты и есть герой. Женщины всегда любили героев. Ты всех победил. Всех перестрелял.
Он поцеловал ее в шею.
– Ты простила мне, что я убил твоего отца?
– Зачем ты это сделал?
– Я не думал, что это твой отец. Думал – однофамилец. Догадался, уже когда сделал это. И испугался.
– Чего? Что я больше не буду с тобой?
– Да. Мне уже ничего не важно в жизни. Ни жена, ни дети. Ни мое треклятое киллерство. Ни мое будущее. Только ты. У меня будущего нет без тебя. Давай убежим.
Ее пальцы гладили, сжимали, нежно ласкали его напрягшийся уд.
– Ложись на меня. Скорее.
Он исполнил ее просьбу. Она раскинула ноги и руки, как живой крест; он лег на нее и нежно, осторожно вошел в нее. И так они лежали опять недвижно, и он, обняв ее за плечи, покрывал легкими, еле слышными поцелуями ее щеки, ее глаза, ее скулы, ее раскрытые губы.
– Видишь, как я люблю тебя. Видишь. Видишь.
– Да. Всегда.
– Ты замерзла. Здесь очень холодно. Сейчас от печи станет жарко. Чайник вскипел. Я слышу, как он шумит на плите. Принести тебе горячего чаю?
– Тогда оторвись от меня.
– Это тяжело.
Она оттолкнула его, уперлась кулаками ему в грудь. На его ребре запеклась кровь. Она коснулась раны, охнула:
– Мы забыли о ней… Теплой воды, скорее, бинт найди!.. Я перевяжу…
– Даже не думай. Мне не больно. Пуля прошла сквозь мышцу. Это не рана, а царапина, она только с виду страшная.
Через минуту он уже сидел на корточках возле нее с чашкой крепкого чая. Над чашкой поднимался пар. Изо ртов у них тоже шел пар, как у лошадей. Мария наклонилась над чашкой, отхлебнула чаю.
– Горячо!..
– Сейчас согреешься.
Пламя бушевало в печи, вырывалось наружу, как золотая птица из чугунной клетки. Мария пила чай, громко прихлебывая из чашки, обжигаясь, дуя на чашку, на пальцы, смеясь, и он смеялся тоже, и тоже отпивал из чашки, смешно надувая щеки, и громко стреляли в печи сырые поленья, и Мария вздрагивала: как из пистолета. Они выпили весь чай из чашки. И, когда чашка оказалась пуста, они, держа ее вместе, вдвоем, в озябших руках, поглядели друг на друга. И Мария сказала:
– И что мы теперь будем делать, Ким, если уж мы остались сегодня живы?
КИМ
И я ответил ей вопросом на вопрос:
– А что бы ты хотела, чтобы было, родная моя?
Трещали дрова в печи. Пустая чашка еще была горяча. Вот так и жизнь. Так и любовь. Она, пока есть, пока ее тепло звенит в сосуде, еще горяча. А потом время проходит. И наступает зима. И метель заметает все, что горело и пылало и вырывалось наружу из чугунной двери.
Я видел, как она побледнела.
– Я не знаю. Я просто люблю тебя. Я боролась с собой. Я пыталась закрыться от тебя Иваном. Я даже хотела с ним обвенчаться. Там, в Мадриде, в соборе Санта Крус, сразу после похорон отца. Чтобы Бог встал между мной и тобой.
– Ты могла бы обвенчаться сто раз. Это ничего бы не изменило.
– Да. Теперь я понимаю это.
Наши глаза входили друг в друга, как миг назад входили друг в друга наши тела.
– И что же? Приказывай, королева. Все исполню.
– Я не королева. Я простая женщина. И я хочу женского счастья.
Я глубже заглянул ей в широко распахнутые ночные глаза.
– Ты большая танцовщица, Мара. Ты великая танцовщица. Ты сможешь бросить сцену? Ради простого женского счастья?
Я заглядывал, засматривал в ее немигающие, бездонные глаза все глубже, все пристальнее, и она не выдержала. Веки ее дрогнули и опустились. Она молчала.
И я молчал.
Мы молчали оба. Долго молчали.
И я понял отличие между ею и собой. Моя жизнь пробежала, промелькнула, и в ней было все. Я брал золото на олимпиадах и плакал в вонючих раздевалках, женился и разводился, рожал детей и убивал людей. Я прошел огни и воды и медные трубы. И, пройдя все это, я встретил ее. И кроме нее, мне ничего больше в жизни не надо было.
А ей, ей еще надо было в жизни – все.
Все, что она не пережила, чего не прожила.
Она еще хотела странствовать. Она еще хотела любить – быть может, не одного меня. Она еще хотела рожать. Она хотела падать и ошибаться, танцевать и срывать бешеные аплодисменты. Она хотела успеха и отчаянья, смерти и воскресенья. Она хотела видеть землю, лететь над ней высоко, широко раскидывая еще не израненные крылья. А я хотел только лишь жить с ней. Быть с ней одной. И больше ничего.
И чашка выпала у нас из рук, упала на пол и покатилась по половице к горящему в печи огню.
КАНТЕ ХОНДО
Машина несется по дорогам. Машина летит, и шины шуршат по мертвому асфальту. Двое в машине молчат. Огни улиц несутся мимо, вспыхивают и умирают вокруг них. Огни во тьме. Всегда огни во тьме.
В молчании крутятся колеса. В молчании тот, кто за рулем, курит. Пятно крови на белой рубахе из красного превратилось в коричневое. Ну, горячим шоколадом испачкал на празднике, не беда, жена застирает. Женщина смотрит в окно. Не глядит на того, кто за рулем. Если посмотрит – пропадет. Голова закружится, и она опять упадет в бездну. Горит содранная кожа на ладонях. Они на даче нашли йод и залили ладони, раны и царапины йодом. Йод – кровь земли. Кто расстреляет землю? Какая пуля потребна, чтобы землю – убить?
И кто зальет йодом раненую, горящую душу?
А может, душа – это насмешка Бога над нами, и она вдунута при рожденье в нас лишь для того, чтобы мы поняли: и она, и любовь тоже смертны, как и мы сами? А бессмертен лишь в небесах смеющийся Бог?
Машина летит. Улицы мелькают, как карты, что бросает из пальцев гадалка. Лола, где ты! Погадай мне, что будет! Тяжелые мужские руки на руле. Руль влево. Руль вправо. Верти руль жизни, мужчина. Тебе это пристало. Женщина, слепо гляди в окно. Главное – не плакать. Слишком много слез проливают люди. Когда танцуют фламенко – тогда не плачут. Тогда превращаются в пламя, что бьет наружу из чугунной тюрьмы, из каменной печи тела.
Машина летит, и ее заносит на поворотах на влажной от дождя, скользкой дороге. Осень! Уже черная осень. Запомни эту старую дачу, мужчина. Больше такой дачи не будет никогда. Запомни эту пылающую печь, женщина. Больше никто не разожжет в ней такой огонь.
И мужчина останавливает машину у знакомого женщине дома. И, первым выйдя, настежь распахивает дверцу. И женщина ничего не видит от слез, застлавших глаза. Не может встать, подняться, выйти наружу. И мужчина, наклонившись, вынимает ее из машины, как вынимают больного ребенка, и, прижимая к себе, поднимается с ней на руках по ступеням крыльца, входит в подъезд, поднимается вверх по лестнице, и она, обхватив рукой его сильную шею, плачет уже без стеснения, в голос. Плачет, уткнув лицо мужчине под мышку, туда, где кровавое пятно расползлось по белому льну рубахи.
И, держа ее на руках, мужчина носком башмака грубо стучит в закрытую дверь.
И дверь открывают.
И мужчина, глядя прямо в лицо тому, кто стоит на пороге, держа на руках ту, что, обняв его, к груди его крепко прижалась, говорит тихо и строго:
– Возьми любовь мою, сын. Обвенчайся с нею. Я сжег за собой все мосты. Я уеду отсюда далеко-далеко. Вы оба меня не найдете.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ШЕСТОЙ. АРГЕНТИНСКОЕ ТАНГО
ИВАН
И моя Мария стала тише воды, ниже травы.
Нет, жизнь из нее не исчезла. Я постарался сделать так, чтобы она отвлеклась, развлеклась и забыла, что случилось с ней и с нами со всеми. Я попросил жирнягу Родиона заключить контракт с австралийскими концертными фирмами на приличный срок, не на неделю, не на две, и мы с ней на всю осень, до самой зимы, до декабря, улетели в Австралию, и даже на Тасмании побывали. Там, в южном полушарии, лето было в разгаре. Мы вдоволь поели тасманийского винограда, как Мария и мечтала. Мы танцевали там все свои знаменитые шоу – и «АУТОДАФЕ», и «Менин», и «Арагонскую хоту», и «Плач гитары», и, конечно, «Корриду», и меня удручало лишь одно – что после «Корриды» Мария валялась в истерике, у нее было плохо с сердцем, она теряла сознание, и я отпаивал ее каплями, всовывал ей в рот таблетки, ну да, все нами пережитое, оно накладывало отпечаток на танец, я понимал. Я сам танцевал «Корриду» как умалишенный, единственный мой глаз заплывал слезами, и я все время видел Марию в объятиях отца, и скрипел зубами так, что они могли раскрошиться, и страшным усилием воли отгонял от себя наваливающийся на меня мрак прошедшего. Работа! Это единственное, что было в мире реального – и нашего. Мария больше не твердила мне о ребенке. И я был рад. Какой, к черту, ребенок, когда она сама, после того дня рожденья у какого-то чертова теневого магната, где случайно – или неслучайно?.. – в толпе гостей оказался мой бешеный отец, и где все перепились, выхватили пушки и начали, как дураки, палить друг в друга, еле осталась жива? Она пыталась рассказать мне о том вечере. Заплакала. Не смогла. Я сам махнул рукой: что было, то было! Работа, работа! До седьмого пота! Наш танец, блестящий, неповторимый! Не дети, а танец – вот что останется в мире от нас. И я поклялся: я сделаю все, чтобы затмить всех танцоров, что рискуют танцевать фламенко! Мы с Марой – единственные!
Из Австралии я позвонил Станкевичу. «Родька, – сказал я в трубку, играя беспечным, сытым голосом, – Родька, будь другом, придумай нам с Марой турне по Южной Америке! Там же с восторгом примут испанские танцы! А хочешь, мы для латиносов и отдельную программу подготовим! Целую сюиту! Я тут уже подумал… Возьмем и забьем целый венок бальных латиноамериканских танцев! Аргентинское танго – самба – румба – хабанера – а в финале, на закуску, чтобы публику разогреть капитально, – болеро! Можно даже на „Болеро“ Равеля танец поставить – закачаешься! Как тебе идея?.. Обалденно может получиться, да?..» Там, далеко, в Москве, Родион секунды три сопел в трубку. Обдумывал сказанное мною. Сквозь помехи и хрипы, через материки и океаны донеслось: «Ты гений, Ванька. Только танцы эти надо сейчас, в нынешнем веке, знаешь как ставить?! По-новому! С драматургией! Это должна быть не просто сюита танчиков, что латиносы на тропических попойках пляшут, вертя задами! Это должна быть драма! И праздник, и трагедия!.. Так! Все! Все, старик, я загорелся! Договариваюсь с латинчиками… С Бразилией, с Венесуэлой… с Аргентиной!.. Аргентина – Ямайка – пять-ноль… Вы там с Марией, пока торчите в Сиднее, сможете начать работать над новым шоу?!.. А?! Что молчишь?!.. Не слышу!.. Але-але!..» Я заорал в трубку: «Да слышу, идиот! Слышу! Сегодня же начинаем репетиции! Я сам все танцы поставлю!» В трубке взорвались сипы и хрипы. Я расслышал только визг Родиона: «Как там Мария?!.. Здорова?..» Здорова, старик, выкрикнул я натужно, здорова, здоровее не бывает!
И мы с Марией стали работать. У нас оставалось одно выступление в Австралии – в Канберре. Пока мы торчали в Сиднее, в лучшем отеле – Станкевич всегда бронировал для нас лучшие гостиницы, – мы уже начали репетировать. Мария никогда не танцевала ни самбу, ни румбу. Немного знала хабанеру. Очень увлеклась новыми образами – дерзкими, сексуально-праздничными, карнавальными, разнузданно-пьяными и детски-наивными. Древняя грация латиноамериканского танца открывалась перед ней, а испанская кровь довершала начатое. Я понимал: мы с этим новым шоу не только завоюем весь мир – мы поставим его перед нами на колени.
Самыми трудными для Марии были два танца: аргентинское танго и болеро. Музыку болеро она знала – это был танец, известный ей, – но ей не доводилось его танцевать в жизни. «Я боюсь этого танца, – сказала она мне, когда я показал ей, в репетиционном зале, один, соло, все болеро, от начала до конца, а она лишь подтанцовывала мне, ловя с полужеста мои па, угадывая драматургию, ведь болеро было танцем для двоих. – Это танец-катастрофа. Это… ну, когда падает самолет. Там женщина в конце умирает, ее убивает мужчина, так я понимаю. Или они умирают вместе?» Я, весь потный, станцевавший болеро под собственное ритмическое бормотание: там, та-та-та-там, та-та-та-там, – изображавший глоткой мелодию, а языком – маленький барабанчик, – вытер ладонью мокрый лоб и сердито кинул: «Какая разница! Да, это танец смерти! А ты что, в „Корриде“ смерть не танцевала?! Или в „АУТОДАФЕ“?!» Она опустила голову. Улыбнулась. По ее вискам тоже тек пот. Иссиня-черные пряди вымокли в поту, она забрала их пальцами за уши. «Танцевала. Не сердись. И еще станцую». Я испугался, что сказал лишнее, попросил взглядом прощения. Мария отвернулась. Повернулась ко мне спиной. Стала спускать с плеч черное трико. Не стесняясь меня, голая пошла в душ, и я видел ее перламутровую спину, ее коричневые точеные бедра, ее круглые и твердые, как две Луны, ягодицы.
Мы успешно станцевали в Канберре. Нас принимали на ура.
Станкевич звонил каждый день. Беспокоился. «Я же не смогу посмотреть, что вы там напридумывали с этой сюитой! Вы же сразу из Австралии летите в Прагу, потом в Буэнос-Айрес!..» Я успокаивал его: не дрейфь, старик, у нас уже почти все готово. Вот только с болеро немного повозиться осталось, а так – все в ажуре.
И жирняй вопил мне в трубку: «Ты, Ванька, слушай, там же зима, там же как раз наступает время карнавала, вы Новый год, так я понимаю, встретите в Сиднее, а в январе у вас, ты помнишь, шоу в Праге, а потом вы сразу летите в Аргентину, сразу после Чехии, у вас нет уже никакого времени, чтобы прохлаждаться в матушке-Москве, и попадаете, слышишь, прямо в объятья карнавала, ты сечешь, старик, вам же крупно повезло, все эти ваши самбы-румбы-болеро там будут все, скопом, плясать на улицах, в натуре, это же какая пища для ума, вы ж там такого для ваших шоу поднаберетесь – ум помрачится!..» Не помрачится, кричал я весело, спасибо тебе, Родька, ты классный продюсер, ты делаешь все как надо, а в России публика от нашего нового шоу просто сдохнет, бабы будут писать кипятком в панталоны, ведь сейчас все просто сошли с ума на бразильских и аргентинских сериалах, от ящиков не отрываются, пялятся на то, как эти темпераментные латинос поют и прыгают, – а мы что, хуже?! Мы прямо в яблочко попадаем, старина, как ты догадался!..
И Новый год у нас был австралийский, и это было очень экзотично. Весь Сидней полыхал огнями, светился и брызгал рекламами. На улицах пили шампанское. Мы катались в парке на карусели и выпили две бутылки шампанского на двоих, и Мария опьянела, и я тащил ее до отеля на руках. Она спала, открыв рот, у меня на плече.
За время пребывания в Австралии мы заработали много денег. Я сосчитал.
Мы уже могли купить с ней красивый большой дом, где хотели. В любом уголке большого мира.
Когда, уже в новом году, она разлепила глаза на гостиничной подушке, я поцеловал ее и спросил: «Когда мы поженимся?» Она отвернула от меня голову. Я видел на белой подушке ее смуглый профиль, как на древней монете. «Теперь ты ко мне пристаешь с женитьбой», – тихо сказала она.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.