Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Аргентинское танго"


  • Текст добавлен: 11 марта 2014, 17:54


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +
БЕЕР

Я уже не мог смотреть, как они оба пляшут болеро. Я тихо поднялся из кресла. На меня зашикали соседи: какое нахальство, ну садитесь же, дайте посмотреть!.. Вечно захотят или покурить, или покашлять, или в туалет эти мужики – в самое неподходящее время!.. «Ну, выходите, только быстро!..»

Я пробрался сквозь забитые публикой ряды под тихое чертыханье, под возмущенные вздохи и ахи. Маленький барабанчик стучал, стучал все громче, все настойчивей, все бесповоротней. Отличный аккомпанемент для моей мизансцены. Лучше не придумать.

В кармане – пушка. В другом кармане – яд. Религия – яд, береги ребят. Верую ли я в Бога? Скорей всего, нет. Это мое счастье или мое горе? Когда я уверую – я перестану заниматься тем, чем я занимаюсь. И, может, первым пущу себе пулю в лоб. Я – самоубийца? Ха-ха! Еще чего выдумали! Я никогда этого не сделаю с собой. Я слишком люблю жизнь. И все ее сладости. И все ее соблазны. И всю ее роскошь. И все ее правду – в сердцевине ее великой лжи.

Я вырвался из зала, из скопища людей, глядевших, затаив дыханье, на шоу Марии и Иоанна, в фойе. Нашел служебный вход. Осторожно пробрался мимо мирно дремлющей старушки-вахтерши. Почему на такие концерты на вахту не сажают охранника, здорового битюга с тремя здоровенными пушками – за поясом, за пазухой и на заднице? Жаль, я не Станкевич. Если бы я был Мариин продюсер, я бы все устраивал по-другому.

Поздно. Теперь уже поздно все.

Слишком поздно.

И, едва я подумал так, – музыка оборвалась, и издалека донесся глухой шум. Это срывался вниз водопад аплодисментов.

Когда я подходил к артистической, внезапно погас свет. Он погас здесь – или на сцене тоже? Станкевич, портач, рок преследует тебя!

Они за кулисами. А может, и в артистической. Свет, ты погас не вовремя. Беер, у тебя же есть карманный фонарик. Ты хорошо экипирован, как всегда. Ты старый прожженный волк, волк-убийца. Ты все сделаешь как надо.

Я подошел к двери артистической. Я толкнул дверь, и передо мной зевнула пасть темноты.

НАДЯ

Темнота застигла меня врасплох. Я хотела убежать – но, накрытая тьмой, как певчая птичка в клетке – черным платком, стояла, прижав ладошки к пылающим щекам, возле входа в гримерку.

Чьи-то шаги раздались возле. Во мраке я не различили, кто это. Женские шаги?.. Мужские?..

Кто-то вошел в артистическую. Кто-то плотно закрыл за собой дверь.

А я? Зачем я тут стою? Что я тут делаю? Верно ли я сделала все? Может быть, не надо было этого ничего, Господи?!

Бежать. Мне надо бежать отсюда. Как можно быстрее.

Я рванулась бежать – и в темноте наткнулась на край ящика из-под реквизита. И споткнулась. И упала. И застонала от боли.

Вот тебя Бог и наказал за то, что ты сделала, Надька!

Я зажмурилась. Слезы выступили на глазах. Стекали из-под прижмуренных век.

И еще чьи-то – крадущиеся, тихие, как у кошки, что ступает мягкими лапками, подстерегая мышь, осторожные шаги раздались во тьме, прошуршали мимо меня, плачущей, лежащей на холодном полу, и растаяли за открывшейся и снова закрывшейся дверью гримерки.

ГЕНЕРАЛ ФОН БЕЕР

Ее выступление с этим ее кривым на один глаз партнером транслировали по мировому телевидению, по спутниковому каналу. Весь мир пялился на них. Каким образом им удалось заиметь такую шумную, такую громкую славу? Благодаря хорошей работе их продюсера? Или еще и потому, что они оба действительно были очень талантливы? Да, они показывали совсем новый танец. Вернее, танец был старый – сегидилья, малагенья, хота, фолия, – а его исполнение было абсолютно новым. Я не был специалистом. Я не мог бы с точностью сказать, что в их танце было нового. Быть может, новая страсть? Раскрепощение, перешедшее известные пределы? Или соединение классической отточенности и безумных, почти цирковых па нового мирового балета, новой смелой пластики? Скорей всего, и то, и другое, и третье. И все же что-то еще было в их танце. Обреченность? Надежда? Весь на глазах рушащийся мир хотел новой надежды. Весь мир не отрывался от телевизоров. Это кое-кто значило. Значит, народ, накормленный технократией, компьютерами и терминаторами всех мастей, изголодался по живой страсти. По красоте движений рук, по красивой тревожной музыке, по глазам, горящим от любви и ревности. Я глядел в цветно мелькающий плоский широкий экран своего «Панасоника» и вспоминал наш разговор. Она позвонила мне оттуда, из Москвы, и попросила меня об одолжении. Это была Виторес, и я не смог ей отказать. Хотя я взрастил ее; я выучил ее опасному, неженскому ремеслу; я по-своему привязался к ней, и мне было ее жаль. Я бы ни за что не исполнил этой ее сумасшедшей просьбы, если бы…

Если бы это была не Виторес. А кто-нибудь другой.

И я, глядя в экран, набрал известный мне московский номер.

И я, глядя в экран, глухо сказал в телефонную трубку: слушай приказ. Сделай так, как я скажу тебе.

И я, глядя в экран, услышал, как голос на другом конце света глухо ответил мне: хорошо, шеф. Я найду человека сейчас же. Не беспокойтесь, он сделает все, как надо. Как вы сказали.

И, помолчав секунду, человек, которому я отдал приказ, тихо спросил меня: а может, мой генерал, не надо этого делать? Она же великая артистка, может, не надо?

И я понял, что он тоже сидел у телевизора и пялился в цветно горящий экран, как и я.

СТАНКЕВИЧ

Погас свет.

Проклятье, погас свет!

И я явственно слышал чье-то дыхание здесь, в коридоре, в кромешной тьме.

Кто-то лежал на полу и, кажется, плакал.

И далекие рассерженные голоса раздавались там, прямо по коридору. Это бежали налаживать свет.

Черт, а я-то думал… Я-то думал: пока света нет, вот я все и сделаю… И я не буду виноват перед Аркашкой, я сделаю, что он мне приказал…

Свет не зажигался. Возмущенные голоса истаяли вдалеке. Кто-то рядом со мной, тут, близко, внизу, на полу, продолжал сдавленно плакать и всхлипывать. Может, это был призрак? Может, у меня уже начались глюки?!

– Эй!.. Кто тут!..

Молчание. Темнота.

Я стоял около двери в артистическую. Я слышал свое испуганное, панически-хриплое дыхание. Ты колоссально разжирел, Родион. Тебе нельзя больше жрать твои любимые бутерброды с икрой и торты с клубничным кремом. Пища – твой наркотик, лечись. Если так дело пойдет, ты будешь заказывать костюмы только у Юдашкина или у Славы Зайцева, покупать их в домах мод ты уже не сможешь, размера такого у Версаче или у Фенди просто не будет.

ИВАН

Она хотела убежать от меня, я видел это. Она хотела вырвать руку из моей руки.

И чем больше она хотела этого, я чувствовал, тем сильнее, крепче, цепче, до боли, чуть ли не до крови она вцеплялась в мою руку, кланяясь бешенствующей в зале публике низко, низко.

– Мария, – сказал я, не оборачиваясь к ней, продолжая улыбаться во весь рот, кланяться, глядя в зал, – Мария, боюсь, у нас с тобой сегодня будет много бисов! Ты в форме? Ты – сможешь?.. Если нет, скажи сразу. И оркестр сбацает что-нибудь инструментальное, например, де Фалью или Альбениса, и публика все поймет. Публика же не совсем дура. Так как?..

Она, тоже не оборачиваясь ко мне, продолжая кланяться, поднимать мою руку вверх, улыбаться, показывая все зубы, глядя неотрывно в неистовствующий зал, процедила:

– Я в форме. Я в отличной форме. Ты же сам видишь. Мы запросто сможем станцевать еще один бис. И еще один. И еще один.

– Снова болеро?..

Она крепче вцепилась в мою руку, кланяясь, и я чуть не взвыл от боли.

– Нет, Ванька. – Сколько ненависти прозвучало в ее голосе, процеженном сквозь зубы! – Мы будем с тобой сейчас танцевать сарабанду.

Я снова поднял ее руку, шагая вместе с ней, нога к ноге, под ярко пылающую рампу, к самому краю сцены.

– Сарабанду?.. Погребальный танец?.. А ты… не спятила часом?..

– Так же, как и ты, – ответила она, продолжая с ослепительной улыбкой смотреть в зал, посылая свободной рукой грохочущему залу воздушные поцелуи. – Ведь мы уже станцевали с тобой болеро, Ванька, это же танец смерти, мы станцевали войну и смерть, и она же нам с тобой уже не страшна, правда?

КИМ

Я шел туда, к ней за кулисы, и, сцепив зубы, думал про себя: я же профи-убийца, Мария, родная, я же профи-киллер, я же попадаю в цель с тридцати, с пятидесяти, со скольки хочешь шагов, я же набил себе и руку, и глаз, я не промахнусь, я, если понадобится, я… Я-я-я, что ты затвердил это, как попугай! Как тот, синий попугай, что сидит в золоченой клетки у этой… у знаменитой гадалки Москвы, у той, чьей рекламой забиты все супермаркеты и автобусы, все метро и все вокзалы, все бары и все казино… Я не синий попугай ара. Я простой киллер, бывший биатлонист, чемпион Европы и мира, олимпийский чемпион, продавшийся дьяволу за хорошую копейку, и я не промахнусь. Я не промахнусь в любом случае.

Мария, я иду к тебе, чтобы забрать тебя – от них.

Я заберу тебя в любом случае. У нас с тобой есть выход.

Наш выход называется так: ВЫХОДА НЕТ.

Нет выхода – ведь это тоже выход. Но со знаком минус.

Многие не понимают этого. Я это понял.

Я заберу тебя, Мария, я унесу тебя к себе. В наше одиночество. Туда, на Славкину дачу. Живую – или мертвую. И там, рядом с тобой, мне будет легче. Мне будет легче сделать это с собой. Моя белокурая женушка не будет обо мне сильно плакать. Я был для нее в жизни источником хороших киллерских денег, не больше. А мужчиной и мужем я для нее был плохим. Девочки? Девочки поплачут немного, потом вырастут, и у них будет своя, взрослая женская жизнь. Я обеспечил им жизнь – безбедную молодость, по крайней мере, ибо я не Бог и не знаю, что там дальше будет с миром и с нашей страной.

Я вырву тебя. Я увезу тебя отсюда.

Я увезу тебя отсюда навсегда.

Выход есть всегда. Он всегда есть: вовне. В беспросветный мрак под ногами. В живую тьму, в бездну над головой.

ЛОЛА

Где-то далеко, за анфиладой комнат, горел яркий бешеный глаз телевизора. Телевизор у меня в каждой комнате, но я, будто от страха, будто от сглаза, включила его в той, самой дальней комнате своей необъятной квартиры. Там, в телевизоре, прыгала и плясала Мария. Моя подруга. Цыганка, такая же, как и я. Испанка – это значит цыганка. Это всегда цыганка, как ни крути и куда ни падай. Солнечная кровь, дерзкая улыбка, смуглые щеки, волосы черные, как южная ночь, смолой текут на плечи. «Ручку дай, погадаю!.. Денежку дай, какую не жалко…» Мы одной крови, я и она. Поэтому я ее всегда боялась. И никогда ей этого не говорила.

Далеко пылает цветной экран. Я не буду смотреть в него. Я и без него знаю, что будет.

Руки мои на темно-бордовой скатерти – слишком смуглые, будто вымазанные шоколадом. Будто бы я мулатка. Огненно-алый перстень горит на безымянном пальце – вместо обручального кольца. Я никогда не была замужем и не буду; гадалка не должна выходить замуж. Ее жизнь слишком страшна, чтобы быть семейной. Гадалка не принадлежит никому, кроме Бога.

Или – дьявола.

Я вижу… Боже, черт возьми, что я вижу…

Руки нервно тасуют карты. Руки лихорадочно раскладывают на столе, рубашками вверх, гадальные карты Тарокк, и сейчас я переверну их и узнаю, правда ли то, что я вижу, закрывая глаза. Мои глаза! Вы видели в жизни многое. Мой Третий Глаз, ты видишь в жизни все. И это так страшно. Но ведь я не смогу сама выколоть тебя, Третий Глаз. Ты дан мне отроду, и что я, смуглая толстеющая богатая баба, смогу сделать с тобой? И кто такая я стану – без тебя?

Я закрываю глаза. Я вижу Третьим Глазом – ее.

Ее, бездыханную, но с глазами, открытыми в черное, метельное небо.

Я вижу ее, мертвую, на руках у этого убийцы. У ее хахаля. У того, кого она все никак не могла забыть. У отца ее партнера. Вот связалась девка, как черт с ладаном! Зачем, зачем?.. Она сказала мне, забежав ко мне на чашечку гадального крепкого кофе: «Ты знаешь, Лолка, за такую любовь не платят деньги. Такую любовь не вымаливают у Бога. Такой любовью не клянутся и ей не радуются. Он такой любви бывают самые красивые на свете дети, а те, кто так любит, те – умирают». Я похохотала, пожала плечами: скажешь тоже, подруга!..

Я вижу ее, мертвую. И я ничего не могу поделать с моим Третьим Глазом. Он видит.

Она убита? Она убита.

Кем? Когда?!

Когда это произойдет? Сейчас? Сразу после шоу? Или назавтра? Или месяц спустя? Я не знаю. Господи, как горят щеки! Попугай, синий ара с красной головкой, ты совсем дурак, что ли, что молчишь, сказал бы хоть слово!.. Молчит. Он не видит. Или – тоже видит, вместе со мной?.. Глупая птица, ты зачем закрыла глаза?.. Переворачиваю карты. Господи, смерть! Смерть, с косой! Скелет в черном монашеском плаще! Ты танцуешь… что ты танцуешь?.. погребальный старинный танец, чакону, сарабанду, павану?!..

«Смер-р-рть!..» – во все горло каркнул синий попугай. Я взяла в горсть гадальные кости и, зажмурившись, кинула их на винно-красную скатерть. Боже великий, как же они разбросились, как разложились! Удар, и здесь – смертельный удар… А может, это я сама все накликала?.. Я сама – на нее, на Мару, порчу навела?!.. Нет, нет, Лола, ты не такая… Ты же не черная колдунья, ты же не сумасшедшая, дуэнде… А кто знает?!.. может, ты и есть как раз главная дуэнде, и ты сама, Лола, своей черной силы не знаешь… Мара танцует свой последний танец – это ты видишь ясно. Ей уже никуда от судьбы не уйти.

Но кто?! Кто?!

Закрой глаза. Сосредоточься. Ты же видишь. Ты же увидишь. Ты же должна увидеть. Ты же не можешь не увидеть. Ты…

Попугай в золоченой клетке вцепился когтями в прутья и гаркнул скрипуче, оглушительно: «Кар-р-рты! Карр-р-рты! Прр-р-авда! Пр-р-равда!»

Я, с закрытыми глазами, подняла, протянула смуглые руки над столом. Мои пальцы дрожали. Распухший, пересохший рот шевелился. Я бормотала вслух то, что видела, и я была сейчас самая настоящая дуэнде, неистовая пророчица, не боящаяся танцевать на углях, погружающаяся в ужас, тьму и ослепленье видений, зрящая будущее во всей красе, во всем уродстве и наготе своей. И я видела наготу смерти, и я видела победу любви. И я видела неизбежное, и волосы на моей голове, мои цыганские вороные курчавые косы, вставали дыбом. И карты жгли мне пальцы. И темно-кровавая скатерть пылала костром под гадальными костями.

МАТВЕЙ ПЕТРОВИЧ СВИБЛОВ

Нет… не получится… зачем меня подбили… Заткнись. Заткнись, старый дурень, тебе же сказали – ты получишь много денег. Столько, что тебе и не снилось. А как тогда быть с верой?.. С Богом?.. С совестью… Ах, ах, какие мы совестливые… Весь мир уже давно не совестливый, а ты – совесть, совесть… Идейный, братец ты мой, идейный… Старая военная косточка… Недаром ты в военном оркестре сто лет бухал в барабан да в тарелки… Во фрунт!.. ать-два, шагом арш!.. и не сметь, не сметь ослушаться приказа… Да тебе ж никто не приказал, дурень, тебя – купили…

Бр-р-р… страшно… Ой, куда это я вляпался… Шерсть какая-то на полу… Кто-то живой?.. или на кота наступил?.. Кто-то, кажется, тут рыдает… Ну мало ли кто… Мало ли персонала горе свое празднует втихаря…

Черт, и свет погас… Может, мне это и на руку… Как же на руку, когда ты без света ничего и не увидишь, что и где и как… Проклятье, проклятье, эти люди… А что, мало у нас было их?!.. Ими все кишело вокруг… Ими, подглядывающими, подсматривающими, приказывающими, переодетыми в цивильное, в гражданское, а на самом деле – военными косточками, вытягивающимися перед генералами, истово выполняющими священный приказ… Приказ: расстрелять!.. – и выполняем… Приказ: ни шагу назад! – как назад теперь шагнешь?.. Приказ… Нам всем всегда отдавали приказ… И тебе тоже отдали приказ, Матвейка… А может – перекреститься?..

Не играй в дурачка хоть с самим собой… Спеши, пока не зажгли свет…

А ножонки в старых башмаках по полу шаркают, а лысина вся вспотела от ужаса и напряжения, и хорошо хоть, в сарабанде, которую они сейчас будут танцевать, партии маленького барабанчика – нет…

Матвейка, не робей, Матвейка, не менжуйся… Матвейка, ты же старый лагерник, Мотька, то ли в лагере было!.. Ах-ха-ха, вспомнить только, что там было… Жизни не хватит вспоминать… Хорошо еще, что ты выжил… И местечко у тебя тепленькое, шутка ли, оркестр Гостелерадио… А когда-то, было дело, ты на барабане военные марши отбивал – в кабинете, где били и пытали… чтобы заглушить стоны истязаемых… Когда-то – в похоронных оркестрах – «на жмура марш Шопена слабаем, мужики?!..» – бил на морозе в барабан, с размаху колотушкой брякал, и мороз сводил тебе голые пальцы, и мороз щипал тебе красный нос, и ты шел, шмыгая носом, и думал: и тебя так же понесут, и над тобой, жмуром, будут так же бездарные лабухи бессмертного Шопена в фальшивые валторны дудеть… А помнишь, Матвейка, как на ксилофончике ты на празднике, на новогодней елке, там, в лагере, при накрытых роскошно, с икрой и севрюгой, столах, чуть не падая в обморок от голода, от текущих по подбородку слюней, еле палочки удерживая в костлявых пальцах, им – владыкам – «Арагонскую хоту» Михаила Иваныча Глинки – наяривал?!.. А в награду тебе – на вилочке – к носу – осетринки кусочек… Все в жизни было, все… Боженька, прости мне прегрешения мои, я делаю это еще и для того, чтобы и местечко не потерять, и денежки обещанные не потерять, и жизнешку, самое главное, не потерять, и… Мгновенное это дельце, Мотька, ну мгновенное же… А тот, кто приказал тебе это сделать, будет доволен… А если он тебе деньги – не заплатит?!.. Ну и хрен с ними, с денежками… Живым останусь – и то хлеб… Жизнь, она ведь драгоценная штуковина… С ней расстаться – это вам не хухры-мухры… Я-то смертушку нюхал, ох как понюхал… Никому не пожелаю такого…

Только не зажигайте свет… Пожалуйста, только свет не зажигайте, ладно, а?..

МАРИЯ

Мы кланялись орущей, неистовствующей публике. Мы кланялись народу, что любил и хотел нас. Я все-таки вырвала руку из руки Ивана. Подбежала одна к краю сцены. Прижала руки к груди. Послала залу воздушный поцелуй. Отбежала назад. Крикнула Ивану:

– Ванька, кланяйся пока, я сейчас!

И одна, без него, скользнула за кулисы. И чуть не наткнулась на ящик из-под реквизита, – какая сволочь выдвинула его сюда, в самый проход, на середину коридора?! – и, я слышала, Иван уже бежал за мной, бормоча на ходу: Мария, Мария, Мария, куда же ты, почему ты не кланялась до конца вместе со мной?

Я рванула на себя дверь артистической. Влетела туда.

И свет погас.

Внезапно погас свет.

Он погас здесь, за кулисами – или на сцене тоже? И в зале?

Я слышала, как резко, четко стучит маленький барабанчик моего сердца.

Я была одна. Совсем одна. Во тьме.

Одна – на несколько мгновений. На несколько жалких земных мигов: раз, два, три, и – кончено все.

И посмертную павану, и погребальную сарабанду танцуешь не ты – танцуют тебе. Призраки в тяжелых, темных платьях, с тускло светящимися жемчугами на скелетных шеях, с глазницами, горящими в голых черепах, с дрожащими веерами в костяшках мертвых пальцев. Сколько людей прошло по лицу земли и умерло – и в своих постелях, и на полях войны, и в страшных мученьях? И ты думаешь – ты не пополнишь когда-нибудь их ряды?

Когда-нибудь. Скоро. Сейчас.

ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ДЕВЯТЫЙ. САРАБАНДА

Сдавленный крик во тьме.

Шорох. Возня. Стук двери.

Кто-то открыл дверь – или закрыл ее?!

Тихо, это низкий хриплый голос, это канте хондо звучит издали, из далекой дали, в непроглядной тьме.

Нет, это бред. Это просто кто-то всхлипывает, лежа на полу перед дверью. Отползает – на корточках – вбок, за сваленный в кучу реквизит.

Сопение. Ругательство – сквозь зубы. Опять тишина. Звуки борьбы.

Что вы так долго копаетесь, электрики! Господи, у нас же всегда все на соплях! Даже здесь, в новом концертном зале в Лужниках!

И снова тишина. Провал в тишину.

И только всхлипы – тут, рядом, во тьме.

И взрыв света.

И снова музыка.

И опять музыка – огромная, разливом – на весь мир, полная невысказанной скорби, навечного прощанья.

Свет, слепящий свет!

Ты вовремя. Ты – не вовремя?!

Кто, задыхаясь, отворачивается лицом к стене, сидя на корточках, закрывая руками мокрое лицо?!

Палочки. Барабанные палочки брошены на пол. Они были заткнуты за лацкан пиджака, воткнуты в старый дырявый карман – и вот потерялись, и вот валяются на полу. Кто поднимет палочки? Кто сыграет партию маленького барабанчика? Оркестр играет сарабанду, и в зале все замерли. Зачем для последнего биса эта сумасшедшая парочка, эти мировые знаменитости, выбрали старинный испанский погребальный танец?!

– Уйдите! Отойдите все! Я не отдам ее вам!

– Он сошел с ума, он определенно сошел с ума, я говорю вам, отнимите ее у него, возьмите ее у него из рук, она же может быть еще жива, ее можно спасти, ну же, что же вы медлите, здесь каждая секунда дорога, черт побери!..

– Я не могу… видите, как он ее держит крепко… я… боюсь…

– Чего вы боитесь, он же безоружен, он же просто вне себя, вы видите…

– Ну да, он невменяем, и вы хотите, чтобы я у невменяемого отнял его добычу?..

– Ну он же не маньяк, в конце концов… он же…

– А если?!..

– Иван, Ванечка, Иван Кимович… спокойно, пожалуйста, не нервничайте… Мария, кажется, больна… Ее надо осмотреть врачам… Отдайте ее, пожалуйста, врачам… Вот они, здесь, видите… Вы же видите, это врачи… Они не сделают ни вам, ни ей ничего плохого… Прошу вас…

– Прочь!

Он обвел всех безумным взглядом. И все опять отшагнули назад.

В коридоре успокаивали, поднимали с пола неутешно рыдающую маленькую, некрасивую девушку. «Вы здесь были?.. Вы видели, что произошло?.. Если Мария Виторес мертва – вы сможете показать, кто ее убил?..» Она молчала, только вся содрогалась в рыданьях. Дверь в артистическую была распахнута настежь. Все было залито ярким, белым, ослепительным светом. Все было на виду. На свету. Ничто не могло быть скрыто, утаено.

На виду – на свету – были все лица.

Искаженное злобой лицо Беера.

Растерянное, с бегающими туда-сюда поросячьими глазками, жирное, потно лоснящееся лицо Родиона Станкевича.

Оскаленное, сумасшедшее лицо Ивана.

Запрокинутое, бледное, – белые щеки, черные волосы, ярко-красная помада на губах, – неподвижное лицо Марии.

Озабоченные, сердитые, строгие лица врачей.

Испуганные лица осветителей, режиссеров, помощника режиссера, набившегося в артистическую персонала.

И половицы заскрипели под тяжелыми шагами.

И свет безжалостно озарил, выявив все до одной морщины, все вмятины и царапины беспощадного времени, коричневое, как кора старого дерева, твердое как гранит лицо Кима.

Он сделал шаг вперед. Еще шаг. Еще. Остановился.

И все замолчали. И все смотрели на него.

– Отдай ее мне, Иван, – сказал Ким Метелица, и каждое слово прозвучало ударом молота. – Отдай ее мне, иначе тебе не жить. И никому. Иначе никто отсюда не уйдет живым.

И Ким Метелица медленно, очень медленно вынул из кармана огромный многозарядный пистолет и медленно, очень медленно обвел черным глазом дула всех, кто набился сюда, в артистическую Иоанна и Марии.

И Иван, вскинув оскаленное, умалишенное лицо, как под гипнозом, как заговоренный, сделал шаг к Киму, еще шаг, еще шаг. И, когда он достиг Кима, он переложил бездыханную Марию с рук на руки отцу, как драгоценную вещь, как золотую статую, как священную мумию мертвой царицы.

И Ким, пятясь с телом Марии в руках, к настежь открытой двери, к выходу, по-прежнему держа пистолет наставленным на всех, онемевших в смущенье и страхе, обвел всех кричащими, пустыми глазами, хотел сказать что-то – и не сказал, и молча вышел, с Марией на руках, в широко распахнутую дверь.

И никто не заметил, как свет выхватил из тьмы, обнял, хлестнул по щекам еще одно человеческое лицо. Мягкое как тряпка; тонкогубое; лысина и очки на сморщенном гармошкой лбу. Подслеповатые глазки моргают часто-часто. Трехдневная щетина на обвислых щеках. Кургузый пиджачок встопорщился на одном плече, с другого – сполз, вот-вот упадет наземь. Клетчатые брючки все в грязи – сразу видно, одинокий мужик, никто не ухаживает за ним, не чистит одежду, заботливо не собирает на работу, в дорогу, бутерброды и яблоки с собою в портфель не сует. Матвей Петрович Свиблов, барабанщик экстра-класса, ударник номер один всея Москвы, зануда и прохиндей, гениальный музыкант и известный пьяница и разгильдяй, собственной персоной. Это про Матвея Петровича ходили легенды: как он однажды, имея двести тактов паузы в своей партии литавр, отправился в буфет пить пиво, пил-пил его, потом глянул на часы – и ломанул в оркестровую яму что есть сил, добежал, выскочил из-за кулис – а дирижер уже гневную руку в его сторону выбрасывает: его удар по литаврам! И Петрович не растерялся, сдернул с ноги башмак и запустил им в литавры, и попал, и загудели литавры на весь зал! И попал ведь, зараза, точно в такт! Тогда, когда дирижер на него показал! И выругать его невозможно было: ведь аккорд был поддержан литаврами вовремя, не придерешься!

Свет озарял старое, мятое лицо. Очки сползали со лба на переносье. Матвей Петрович поправлял их указательным пальцем. Смотрел, как Ким, с Марией на руках, выходит в дверь, как он уносит Марию, уносит.

– И вы позволили ему украсть ее?!

Иван опустился на колени. Согнулся пополам. Опустил голову в ладони. Его спина содрогалась. Он плакал.

– Как вы позволили ему похитить ее?!

Он поднял голову. Перед ним стоял, возмущенно глядел на него человек, неизвестный ему. Он не знал, кто это. Зачем этот человек настойчиво, мучительно и гневно спрашивал его, почему он позволил унести отцу Марию, как она умерла, почему это все случилось, кого он тут видел, кто тут был, и всякое такое, на что у него ответа не было, не было, не могло быть.

– Отойдите от меня все, – беззвучно сказал он. – Я не хочу вам ничего говорить. Я ничего не слышу. Я оглох, слышите. Оглох. Я не хочу больше ничего слышать.

А маленькая уродливая девочка все плакала, плакала, плакала в коридоре, и вокруг нее хлопотали врачи и медсестры, и бормотали, закатывая ей рукав платья, делая ей успокаивающие уколы: да, это истерика, это типичная истерика, надо бы ее уложить, а куда ее уложить?.. тут даже диванишка завалящего никакого нет, ну так пойдите вызовите ей такси, дайте ей денег на дорогу, если у нее нет с собой, а где она живет?.. где вы живете, девушка?.. не говорит… ничего не отвечает, только плачет… ну, уколы сделали, сейчас пройдет, сейчас ей станет лучше… Кто эта девочка, кто знает?.. Никто?.. При ней документы есть?.. Паспорт есть?.. Где ее сумочка?.. Как она сюда попала?.. Она все время здесь была, в артистической, или позже подошла, когда уже Мария была мертва?.. А вы не догадываетесь о том, что Мария была мертва уже тогда, когда Иван танцевал с ней сарабанду?.. Ну, знаете ли, это уже домысел какой-то… буйная фантазия, дорогой мой, буйная фантазия… Какая фантазия, он же держал в руках мертвое тело! Мерт-во-е! Слышите!..

Девочка, тебе сколько лет?.. Не тебе, а вам, вы что, не видите, она же старушка… Какая старушка, что вы, вы девушку обижаете… Девушка, вы видели, кто тут был?.. Нет?.. Когда вы сюда пришли, здесь кто-нибудь был, кроме Ивана и Марии, или?..

Или. Или. Или – или.

Надя отворачивала от всех залитое слезами лицо. Ее распухшие губы прыгали. Ее вздутые, как сосиски, веки вздрагивали. Ее веснушки превратились в красные, будто коревые пятна, расползались по лицу безобразной сыпью.

… … …

Он гнал машину по зимним заметеленным дорогам. Он не видел огней светофоров. Он их чувствовал кожей. Он довел бы машину к Славкиному дому, даже если б он был слепой. На оба глаза.

Дороги стелились под колеса белыми кривыми, наползающими друг на друга лентами, полотнищами, алмазно сверкающими, режущими глаза плащаницами. Машины налезали на бордюры тротуаров, врезались в парапеты, в перила мостов. Поезда грохотали под мостами, электрички взрывали синими искрами белую, как плащ Бога, алмазную ночь. Нет, эта ночь была черной. Она была черной и слепой, и в ней, в ее сердцевине, была только смерть. Только одна смерть, которая перевесила чашу его весов.

Он видел много смертей. Он делал, мастер, много смертей. Он привык к смертям.

Он одной – не пережил.

Кто-то успел. Кто-то опередил. Кто-то сумел.

Беер? Иван? Или кто-то третий?

Ему было сейчас все равно.

Он гнал, гнал, гнал машину по дорогам, по шоссе, по автострадам, петляя на развязках, резко тормозя перед красным светом светофора и перед постами дорожных инспекторов, глядя прямо перед собой слепыми, ничего не видящими глазами. На заднем сиденье лежала она. Вернее, то, что час, два часа назад еще было ею.

– Потерпи, родная, – бормотал он пересохшими губами, и пот полз у него по седым вискам, – потерпи, радость моя. Сейчас мы приедем. Сейчас мы с тобой наконец останемся одни, одни в целом мире. И тебя уже никто не отнимет у меня. И никто не прикажет тебе делать то, что противно тебе, твоей природе. Ты свободна. И я свободен. Уже свободен. Погоди немного. Мы сейчас отдохнем. Мы отдохнем.

Он щурился – пот затекал ему под брови, жег ресницы. Он смахивал его ладонью. Опять вцеплялся в руль. Когда вдали показались огни подмосковного поселка, где в тени огромных заснеженных деревьев пряталась старая дача Вячеслава Пирогова, он выдохнул шумно, с облегченьем, и затормозил прямо у крыльца, сплошь занесенного снегом. И вся дача гляделась огромным снежным верблюдом, чьи горбы были нагружены мешками снега?.. – нет, тюками белой шерсти, мешками сияющих алмазов, свертками серебряной парчи, и верблюд подгибал ноги от льдистой сверкающей тяжести, и старые перила прогибались под слоями снега, а крыльца и скатов крыши просто не было видно – сугроб, да и только.

Он распахнул дверцу машины. Взял Марию на руки. Поднялся с нею на руках на крыльцо, и сапоги его вминались в снег, утопали в снегу. Метель била ему в лицо белой рукавицей. Он толкнул дверь ногой и вошел в дом. Он не запирал тут, на даче, дверь никогда. Ему некого, нечего было бояться.

Он, весь залепленный снегом, – и в ее иссиня-черных волосах тоже блестел снег, – прошел с ней на руках в комнату, где угли тлели в печи, где они были счастливы. Опустил ее на старый, с торчащими пружинами, диван. Диван вздрогнул, и все его пружины жалобно запели. Он положил ее на диван и сам сел рядом, безотрывно глядя в ее закинутое мраморное, холодное лицо. Ее губа приподнялась, подковка белоснежных зубов обнажилась, и казалось, что она слабо улыбалась.

– Мария, – сказал он и тронул ее окоченевшей рукой за щеку. – Мария, моя Мария, как ты красива. Ты никогда еще не была так красива, как сейчас.

Он опустил руку. Она не шелохнулась. Не подняла голову. Не взмахнула ресницами. Она лежала все так же недвижно, и так же бело, мраморно-горделиво стыло в полумраке дачи ее лицо. Лишь снег освещал их обоих – свет снега, сочащийся из лишенного штор окна.

Он тихо сказал, взяв ее холодную руку, и две слезы скатились у него по щекам на ее руку, обожгли ее, но она не слышала ожога:

– Мария, вот и все. Вот и кончена жизнь, Мария! Она была яркой и короткой. Мы с тобой оба убивали людей. Мы с тобой работали на смерть. Она стоила денег, как стоит их все на свете. Теперь пусть смерть поработает на нас. Пусть она послужит нам, попрыгает у нас с тобой девочкой на побегушках. А мы ее будем пинать, третировать, унижать?.. Смеяться над ней, хохотать?.. Нет, Мария, мы уважим ее. Склонимся перед нею в поклоне. А выпрямившись, скажем: ты, старая собака, время развлекаться прошло, настало время любить по-настоящему. Делай то, что мы прикажем тебе. Мы приказываем тебе, смерть… сделать так, чтобы мы оба… не боялись тебя… Чтобы мы оба там, в твоем черном и слепом, зимнем царстве… навеки остались вдвоем… вот так… обнялись и застыли…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации