Текст книги "Аргентинское танго"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Hotel «Parana», please! Quickly!
ИВАН
Я собрался наспех. Мария сидела в отельном кресле, ничего не соображая. Смотрела прямо перед собой, тупо, невидящими глазами. И все повторяла: «Это я, я одна, я это сделала, я».
Какое лекарство я ей дал? А пес его знает, какое. Я по-английски объяснил дежурному по этажу: плохо сударыне, успокаивающего, сердечного, показывал на сердце, на голову, морщился. Дежурный понял мой примитивный английский. Принес мне маленький пузырек, капли, и упаковку таблеток. Сказал: «Сильнодействующее. Осторожно. Всего одну таблетку вашей супруге». Супруга, черт бы ее побрал, супруга. Умалишенная девчонка. Хлопоты с ней одни. А может, мне действительно сменить партнершу? Да, Мара гениальна, но ведь с гениями и забот невпроворот, кощунственно, ненавидяще подумал я. Может быть, ты и правда, Иван Метелица, бесподобный Иоанн, с ней устал?
Это таблетка. Таблетка подействовала на нее. Она будто застыла, глядела прямо перед собой, сидела в кресле неподвижно, ни на что не реагировала. Только губы ее шевелились. Она все повторяла: это я, это я. Ну пусть повторяет, подумал я со злостью, пусть лепечет что хочет. Сейчас я вызову такси, и мы домчимся до аэропорта, и там – ближайшим рейсом – через Атлантику. Да через что угодно. Если самолеты не летят из Буэнос-Айреса на Восток – к черту все, полетим на Запад. Через Тихий океан. Через Австралию. Через Шанхай. Через Пекин. Через всю Сибирь. Долетим же все равно.
Господи, до чего же я ненавидел ее тогда! Застывшую, как истукан. Повторявшую глиняными губами: это я, я это сделала.
Такси, что я вызвал к отелю, прибыло через час. Улицы Буэнос-Айреса были запружены народом. Над городом повис серый тяжелый дым. Было трудно дышать. Серая пелена застлала звездное небо. Из-за стекла машины, из-за затылка угрюмо молчащего шофера я смотрел на город, где нам довелось испытать величайший триумф и сильнейший страх. Почему Мария, неотрывно глядя в пространство, неведомое мне, все повторяет и повторяет ледяными губами: это я, это я, я одна сделала это?
МАРИЯ
Гул самолета. Самолетный гул.
Меня сейчас вырвет. Я не хочу самолетного гула. Я не хочу гибнуть внутри самолета, в тесном и вонючем самолетном брюхе. Эй, задержите рейс! Знаете, сюда, в салон, в головной или в хвостовой, это все равно, уже подложили взрывчатку!
«Вы знаете, кто это сделал, госпожа Виторес?.. Ответьте…» Я, я, я одна это сделал. И только я. Я одна.
Он насильно погрузил меня в самолет. Он втащил меня по трапу за шиворот. Он втолкнул меня в салон, окрысившись на стюардессу: «Не видите, моей жене совсем плохо! Она накачана лекарствами, она же ничего не соображает!» – силком усадил в кресло, просто вмял в него, как вминают творог в тесто русской ватрушки. «Моей жене». Так и не удалось нам обвенчаться в Буэнос-Айресе, как мы хотели. Значит, Бог этого не хочет. Не хочет нашего венчанья. Не хочет нашей свадьбы. А чего Бог хочет?! Бог хочет, чтобы этот паршивый вонючий самолет, в желудке которого мы болтаемся, как непереваренные куриные кости, внезапно взорвался, и огонь вырвался наружу, и все мы в мгновенье превратились в пепел?!
«Мара, ну что ты, опомнись, что ты кричишь, рядом же с тобой люди летят…» Глаза Ивана гневно блестели. Я зажимала себе рот рукой. Я не смогла переодеться в отеле, я так и летела в Россию в этом белом платье с оборками, похожем на пышную чайную розу, заляпанном кровью того парня, негра с птичьими клетками на груди и на плечах; и я не выпустила там, на набережной Буэнос-Айреса, ни одной птицы из клетки, а где моя колибри, где колибри, Господи?! У меня была маленькая ручная птичка. Величиной с наперсток. И вот ее больше нет. Верни мне мою птичку, Бог!
Молчит.
Верни мне мою любовь!
Молчит.
Только гул самолетного двигателя. Огонь вырывается оттуда, из-под хвоста самолета, железного зверя. Если огонь прекратит вырываться – самолет вверх тормашками упадет в океан. Мы сейчас летим над океаном, и, если мы упадем в темную синюю воду, через стекла иллюминаторов я, ловя ртом последний воздух, увижу рыб. Они будут проплывать мимо нас, пялиться на нас через стекло равнодушными, потусторонними глазами.
Ким, я так люблю тебя! Ким, ты слышишь, я люблю тебя! Где ты! Ким…
От гула меня тошнит. Гул выворачивает меня наизнанку. Теперь я знаю – это не беременность. Это я плохо переношу самолет. Эй, стюардесса, принеси мне целлофановый мешок, чтобы, когда меня вырвет, мне не запачкать ваше роскошное самолетное кресло! Спасибо, вы очень милы. Почему у меня на платье кровь? Это просто пиранья, пиранья в вашей проклятой аргентинской реке укусила меня, да не съела меня до конца. Нет, это в танце партнер проткнул меня ножом, а нож оказался картонный. И вот теперь горько плачу я. Стюардесса, воды! Виски с содовой!
Кто погиб там, в самолете, пронзившем каменный шалаш на набережной? Кто взорвался? Это тот, кто хотел со мною кататься на яхте по морю, на яхте, что стоит на приколе в Иокогамском порту, взорвался и сгорел дотла, разбился в прах. Он самоубийца, он камикадзе. Все мы, стюардесса, камикадзе! Мы – племя самоубийц. Разве ты не видишь, девочка, что врагов больше нет? А если нет больше врагов, то кого, по-твоему, надо уничтожать?! Верно – себя. Ты себе – первый враг.
Гул ширился и рос, и я сходила с ума от гула. Сбоку я чувствовала тепло Ивана, жар его руки. Стюардесса заботливо прикрыла пледом кровавые пятна на моей белой юбке. На меня косились чужие глаза. Я отвернулась. Это я, Господи, это я сделала все это, прости меня, если Ты можешь.
Разносили коньяк. Иван поднес мне коньяк в широком бокале, нагрев его в ладони. Я выпила, и меня вырвало прямо на мое белое лебединое платье.
БЕЕР
Сегодня их шоу в Лужниках. И сегодня же мне звонил человек, в руках которого сходятся нити новых смертей.
Почему я занимаюсь смертью людей? Почему смерть тысяч людей – моя профессия? Потому, что мир дошел до обрыва. До пропасти. А ему надо ведь идти дальше. И он не знает, куда идти. А пропасть он не может перешагнуть. И я, вот этими, своими руками, подталкиваю, толкаю его к пропасти: прыгай! Падай! Вот твоя дорога!
Мы все – актеры в театре господина Танатоса. И зрители – тоже все. И с ужасом глядим друг на друга, и дрожащими губами спрашиваем друг друга: «Я ли, Господи? Я ли?.. Или – не я?..»
Все мы. Все – до единого.
И невинное дитя. И домашняя хозяйка. И крутой бизнесмен, слюнявящий истертые баксы у банковской стойки. И танцовщица на сцене.
Эй, танцовщица на сцене, как ты там?! В самолете трясешься?!
Ничего, скоро все для тебя кончится. Все.
Или – только начнется?
Если будешь со мной – для тебя все начнется. Нет – пеняй на себя.
А хорош был нынче утром мой киллер, когда я припер его к стенке, а он швырнул мне, как собаке швыряют кость, пистолет, из-под трусов выдернутый! Я мог запросто уложить его там, на даче Пирогова, одним махом. Без хлопот. Я ж тоже его ненавижу. Как и ее. Но к ним я обоим как-то привык. Нужны мне они. Оба.
И я их обоих для себя сохраню.
Пока они не изработают себя – для меня – окончательно, до костей, до дыр.
– Галя, крепкого чаю мне! С лимоном! И с вареньем из лепестков роз… тем, сухумским!
Уже несет. Ловит все с полуслова. С полувзгляда. Хорошая девочка! Пожалуй, сегодня пересплю с ней. Эх, если бы с Галей – или любой другой – я мог бы забыться надолго! На всю жизнь…
– Отлично. Иди ко мне. Сядь сюда.
– Ой, Аркадий Вольфович… Ну что вы…
– Не морщи носик, кокетка. Ты же хочешь, я вижу.
Она, Галя, мне сказала однажды: «Я боюсь ваших глаз, Аркадий Вольфович. Они слишком светлые. Светятся… фосфоресцируют, как у волка». Я в шутку бросил ей: я же волк, Галя, разве ты не заметила?
– Какие у вас жесткие колени… Ой…
– Не ойкай. Ты не на операционном столе. Ты же хочешь, хочешь, да?..
Я запустил руку ей под короткую темную юбочку. Она послушно раздвинула ножки, как цыпленок табака на тарелке. Мне все всегда несли на тарелке. Лишь она одна, испанская черная курица, ничего в клюве не принесла. Я был с ней, да. Вот здесь. В моей роскошной гостиной. На этом полу. Около этого кресла. Я сходил с ума тогда. А она отворачивала лицо, будто внутри нее был не я, а ножка стула.
– Тебе сладко?..
– Ой, ой, ой…
Я, крепко держа ее под мышки, выпустил в нее, застонав, стремительную теплую струю, избавившись от мгновенного вожделения, и брезгливо подумал: да она же служанка, нет ничего противнее покорства. И нет ничего слаще сопротивления, борьбы, войны, да, я только теперь это понял.
МАРИЯ
– Иван, оставь меня! Я хочу побыть одна! Оставь!
– Что ты орешь, Мара, я что, ударил тебя, укусил, что ли?!.. спятила девка совсем…
– Оставь! Уйди! Сейчас же!
Он выкатился за порог моей комнаты. Я слышала, как он включил воду в ванной. Принимает душ. Смывает с себя Аргентину. Смерть с себя смывает. У, чистюля.
Я вытащила мобильный телефон из кармана. Я снова включила его. И на режим входящих, и на режим выходящих звонков. И долго, долго, целую вечность набирала я длинный, очень длинный заграничный номер.
– Але… Але-але… Это Мария Виторес, Россия… Сеньора фон Беера я могу услышать?.. Да, сейчас, срочно…
Я услышала голос старого генерала там, далеко, на другом краю света.
– Виторес?.. Это ты, Виторес?.. Ты из Москвы?.. Как ты долетела?.. Без приключений?..
– Самолет не разбился, сеньор фон Беер, видите, я же звоню вам…
– Отлично, я рад, что ты жива… В нашем деле жизнь, дарованная еще на день, это уже очень много… Мой племянник тебя не нашел?..
– Нет… Нет-нет…
– Виторес, у тебя голос плывет, тает!.. Я не слышу тебя… Твой голос не нравится мне!.. Что ты хотела?.. Говори, говори!..
– Я?.. Да, я хотела, генерал… Я…
– Говори! Приказываю тебе!
Я кусала губы. Все дрожало и плыло перед глазами. Я видела себя в пиренейской пещере под тяжелым и грубым телом насильника Франчо. Видела себя смеющейся в патио, в солнечный день, и отец хлопает в ладоши, и я танцую, хохоча, малагенью. Видела себя на залитой огнями сцене, под прибоем аплодисментов. Видела себя там, в мадридском амфитеатре, где ярилась яркая коррида. Видела себя в объятьях Ивана. В страшных объятьях Аркадия. В единственных объятьях Кима.
Вся жизнь промелькнула передо мной. Он приказал мне – говори!
– Мой генерал… Помогите мне. Вы на прощанье сказали: если тебе будет нужна помощь – обратись. Вот я прошу помощи у вас. Не отталкивайте меня! Поймите… меня…
– Да! Говори!
Слезы лились по лицу. В зеркале слез отражался покинутый мир.
– Прошу вас… сделайте для меня это…
– Почему ты просишь меня?.. Ты сама – не можешь?..
– Я сама – не смогу…
Зима на земле. Война на земле. Идет вечная война. Она просто стала другой. И мы в ней – совсем не героические солдаты, как раньше. Мы просто жалкие камикадзе. Мы просто маленькие барабанщики. И мы теряем барабанные палочки. И мы бросаем в море револьверы. И, хоть подаренная вами, старый генерал, чудом вывезенная из потрясенного взрывом Буэнос-Айреса – в аэропорту, когда зазвенел гонг контроля, я беспомощно-жалко раскрыла сумочку и пробормотала: это игрушка, железная игрушка для моего сына, я знаменитая танцовщица Мария Виторес, у меня только что была премьера в «Ла Плате»!.. а мой мальчик в Москве так ждет именно этой игрушки!.. – и мулатка на контроле, кусая губы, махнула рукой: проходи!.. – ваша превосходная «хамада» лежит у меня в сумке, завернутая в кружевные панталоны, на самом дне, я не смогу воспользоваться ею никогда. Потому что я видела, как умирают люди. Потому что я не хочу больше быть навзрыд плачущим солдатом Зимней Войны.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ВОСЬМОЙ. ФОЛИЯ
БЕЕР
Я собрался быстро. Пушку – в один карман. Яд – в другой. Я всегда таскал с собою на серьезные дела цианистый калий в маленькой ампулке. Не помешает.
– Галя, я ушел. К моему возвращению чтобы ужин горячий был! Возможно, я вернусь не один. – Я улыбнулся со значением. – Не скучай, куколка. Ты все равно лучше всех, угу?..
Я потрепал горничную по упругой щечке. Какие свежие девочки у меня на службе, как апельсины, так бы и съел.
Я объелся. Я устал от жратвы. Я хочу бури, голода, страстей, сильного ветра.
Это все дает мне она, чертовка.
Теперь я понял. Понял, почему так гоняюсь за ней. Почему так желаю ее.
И почему я покупаю и продаю мировой ужас за деньги, несмотря на то, что истинный ужас – не продается.
Машина завелась сразу. Странно, на таком морозе! Я гнал по улицам Москвы оголтело, не помня себя, и красные, желтые, белые огни метались передо мной цветной судорогой, исчезая в застлавшей все метели. Метель, метель, постели мне постель. Постели нам вдвоем с этой ведьмой постель, если сможешь.
МАРИЯ
Я вошла в лифт, нажала кнопку этажа и заскользила вверх. Все пахло новизной. Новизна перла из всех дыр и щелей. Новизна источала особый, узнаваемый аромат – свежести, краски, незатрепанной роскоши. Новый концертный зал Москвы, новая архитектура, новый, сногсшибательный дизайн, все по последнему слову. Когда-нибудь последнее слово станет седой, незапамятной древностью. Ничто не вечно под Луной. Ни дворец. Ни камень. Ни любое жилье. Тем более – человеческое тело. Я ехала в лифте и думала: вот сейчас я молода, и буду молода еще – сколько лет? Десять? Двадцать? Тридцать? А может, уже через пять лет у меня появятся седые волосы и первые морщины, и никакими тональными кремами, никакими ухищрениями этой капустницы Нади не убить, не замаскировать их? Плевать! Я станцую и свой поздний возраст! Я все умею танцевать! И юные утренние танцы, и мрачные похоронные! Мне – сейчас – все подвластно!
Что расхвасталась, испанская курица? Заткнись. Лифт слишком медленно ползет вверх. Здесь, в таком навороченном здании, надо бы суперскоростной. Я тайком обсматривала себя в зеркале с головы до ног. Ничего! Сойдет! Выше нос, Марита! Хоть ты и не выспалась после самолета, хоть ты едва не погибла под обломками небоскреба в Буэнос-Айресе – ты хороша и весела! Соберись. Еще раз мысленно представь себе весь порядок танцев в шоу. Иван, копуша, застрял внизу, наткнулся, конечно, на кучку потерявших башку фэнов, они из него автографы вытягивают, патокой похвал заливают по уши, признаниями в любви… целоваться лезут, платочек из кармана – на память – выдергивают…
Лифт дрогнул, замер, зеркальная дверь бесшумно отъехала вбок. В лифт вошел человек.
Маленький, невзрачный, как гриб сморчок, серый человечек. И стрельнул в меня глазами. И прижался спиной, облаченной в куцый пиджачишко, к зеркальной двери лифта. И нажал кнопку, и лифт снова поехал.
У человечка был слишком, устрашающе высокий, в морщинах и шишках, лоб. Чудовищно огромный лоб. Как у красного вождя прошлого века, у Ленина. И под жутким выпуклым, как тыква, лбом горели, выпученные, как у рака, выкаченные из орбит, подслеповатые, будто бы затянутые плевой, больными бельмами, странные, с желтыми, как яичный желток, белками, в сети красных прожилок, ужасные глаза. И мне стало сначала смешно. Потом – не по себе.
Потом, спустя полминуты, мне стало страшно.
Все то время, пока мы ехали в лифте, плюгавый человечек с вытаращенными желтыми подслеповатыми глазами, в пиджаке, словно с чужого плеча, в кургузых клетчатых грязных брючках, не отрываясь смотрел на меня. Впился в меня взглядом. Так рак впивается в руку – клешней. Я не выдержала. Я разжала рот и крикнула:
– Что вы на меня так смотрите?!
Он не шевельнулся. Все так же пялился на меня.
Лифт остановился. Дверь бесшумно открылась. Человечек выпал спиной из кабины. Когда дверь закрылась и лифт снова пополз вверх, я, глядя на себя, дико побледневшую, в зеркало, широко, как крестятся в церкви русские бабы, перекрестилась.
ИВАН
Я влезал в концертное трико, как змей влезает в старую шкуру. Мария стояла и нагло, дерзко смотрела на меня.
– Что пялишься?! Давно не виделись?!
Она ухмыльнулась, вздернула лицо.
– Красивый ты!
И повернулась спиной. И все.
И больше – ни слова до третьего звонка.
Я накладывал грим перед зеркалом, таращась в зеркало единственным глазом, и меня затрясло. Я готов был обернуться, подскочить к ней – и мгновенно, судорожно задушить ее. Какие приступы ненависти, так же нельзя, Иван, это же сумасшествие, честное слово! Я не справлялся с бешенством. Сейчас. Вот сейчас. Я вел себя позорно. Я никогда еще не забывался так. Я швырнул на гримерный столик коробку с тенями, пуховку, отбросил, уронил, как роняет истеричка, на пол баночки с тональным кремом, увидел в зеркале, как, будто в столбняке, перекосило мой рот, – и тут дверь гримуборной хлопнула, отворилась, и в гримерку влетела эта козявка. Эта капустная деревенская гусеница, дьявол бы ее побрал! Эта… как ее… Надя! Мариина визажистка!
И сразу, с порога, не раздеваясь, в серой беличьей заснеженной шубке, в серой норковой шапочке с блестками снежинок, сбросив только пушистые детские варежки с рук, кинулась ко мне.
– Иван Кимович, что с вами?! – Подбежала. Затрясла меня за руки. – На вас лица нет! Выпейте воды, выпейте… вот!..
И совала мне в рот не стакан – весь графин с водой, стоявший прямо тут же, на гримерном столике.
– Надя, погоди… – Я рвал графин у нее из рук. – Надя, ну что ты, со мной все в порядке, возьми себя в руки! Здесь же люди!.. Здравствуй… Давно не виделись, однако… Вон, – я кивнул ненавидяще назад, за плечо, – Мара здесь…
Она беспомощно, как загнанная выстрелами на ствол сосны белочка, оглянулась. Хотела поставить графин на стол, а он выскользнул у нее из рук и грохнулся об пол. Разбился. Вода выбрызнулась на ее зимние сапожки, на мои танцевальные матерчатые туфли.
– Ох, извините…
– Пустяки! Да разденься ты наконец! – Я силком стащил с нее шапку, шубу, шарф, бросил ее тряпки на стул. – Как хорошо, что ты пришла, Наденька, радость моя! Ты-то нас с Марой и загримируешь как следует. А?.. Ну, отдышись… Ты что, бежала, что ли?.. Я сейчас закажу, и тебе принесут из буфета сока…
Я подошел к двери. Высунул голову в коридор.
– Эй! Народ! Есть кто! Ага, парень, отлично, стой, слушай, сбегай в буфет, купи пару коробок апельсинового сока?.. для девушки… сдачи не надо…
Я сунул мальчишке-осветителю деньги в руку. Он осклабился, убежал, крикнув: «Щас принесу!» Я обернулся. Мария стояла уже лицом к нам. К Наде. Измеряла дрожащую Надю ледяным взглядом от маковки до пяток.
– Вот как, – столь же ледяным голосом сказала она, – ты когда-то мне, Ваня, апельсиновый сок в буфетах покупал, а теперь – для девушки?.. Ну да, все верно… Для девушки…
– Мара. – Меня опять охватило бешенство. – Ну не цепляйся к словам, прошу тебя. Ну ведь и ты попьешь, неужели непонятно?
– Непонятно, – так же ледяно процедила она. – Хотя на самом деле все очень понятно. Понятнее не бывает.
НАДЯ
Я глядела ей прямо в глаза. Я старалась не опустить глаза вниз.
Я никогда не думала, что у живой женщины могут быть такие страшные глаза. Как у мертвой.
– Что вам понятно, Мария Альваровна? – преодолевая глупый страх, сказала я тонким голосом. – Ничего вам не понятно. Вы… лучше не оскорбляйте никого никогда! Люди, между прочим, долго помнят обиду… И унижение… Если вы кому-нибудь когда-нибудь дали пощечину – вам эта пощечина вернется! Точно вам говорю! Вернется, если вы…
– Что – если я?
– Если вы не будете молиться Богу…
Она расхохоталась. Эта чертова бестия расхохоталась во все горло.
– Молиться?! А кто тебе дал право судить, молюсь я Богу или не молюсь?! Это мое личное дело! И не тебе, дуре, в него вмешиваться! И вообще проваливай!
Иван подскочил ко мне. Закрыл меня грудью, будто бы эта сволочь готовилась меня расстрелять из револьвера.
– Не тронь девчонку, Мара! Тебе шлея под хвост попала! – Он обернулся ко мне. Губы его прыгали. – Она очень много пережила в последние дни, Наденька, прости ее… Мы там, в Буэнос-Айресе, такого навидались… такого… Да ты, небось, тут же по телевизору все видела, что там стряслось…
– Да… Видела… – Я схватила его руку. И меня дернуло током от его влажной, трясущейся руки. – Я сейчас уйду, не бойтесь…
– Не уйдешь! Ты будешь нас гримировать! – Его крик сотряс стены и зеркала гримерки. – Меня и ее!
Мария стояла, выпрямившись, ее голая, в вырезе платья, спина отражалась в зеркале. Она надела сегодня для выступления кроваво-красное платье. Как обычно, чуть выше колен, с массой красных оборок и рюшей и дрожащих воланов по ободу узкой, обтягивающей фигуру юбки. Отчего-то я подумала о том, что, если я наклонюсь сейчас к полу, схвачу осколок графина и вонжу ей, в ее ненавистную глотку, этот осколок, кровь не будет так сильно заметна на этом слепяще-красном, пламенном, как огонь, платье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.