Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Аргентинское танго"


  • Текст добавлен: 11 марта 2014, 17:54


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +
МАРИЯ

– Так танго не танцуют! Это не танго! Тем более не аргентинское! Здесь набор вполне определенных па! Я же тебе все уже показал! И не фантазируй, пожалуйста!

Выпад. Выгиб назад. Ступить назад носком, опуститься на пятку. Партнер поддерживает тебя под спину. И ты можешь выгнуться назад еще раз – так низко, как пожелаешь. Даже коснуться затылком пола. Это удобно, когда у тебя на затылке косы, и заплетены в корзиночку.

У меня на затылке косы, и они заплетены в черную корзиночку. И крепкая рука партнера – под спиной. И выгиб. Ребра вперед. Живот вперед. Живот втянуть. Колени чуть согнуть. Руку отвести в сторону, вбок, ладонь прямая, пальцы прямые, не крючить их, как птичьи когти, ни в коем случае.

Агент V25… Как тебя отгибали, выгибали, крутили… Там, на тех постелях, о которых Иван никогда, никогда не узнает… А что, если – давно знает?..

– Раз!.. Два!.. Трам, па-па, па-пам! Сюда!.. Назад!.. Назад, ниже, я тебе говорю! Ты что вся, как вареная макаронина?!

Иван и впрямь гнет меня как спагетти. Я подчиняюсь ему. В моей голове, как стремительные тропические рыбы в теплой лагуне, проносятся мысли. Они очень просты: нам надо обвенчаться в церкви, прежде чем шлепать дурацкие штампы в паспорта. Венчание – это настоящее. Штамп – это пошлые чернила. Когда нас обвенчают, я забуду Кима. Забуду этого старика. Забуду этого киллера. Забуду этого морщинистого бабника. Забуду этого…

«Я никогда не забуду тебя, возлюбленный мой. Ибо ты был и есть единственный возлюбленный мой; и другого у меня вовеки не будет, даже если горы сдвинутся, и моря зальют землю, и птицы погибнут на лету, и звезды почернеют в небе».

– Не ори на меня! Так?!

– Да! Так! Сколько раз тебе повторять! Так!

Он берет меня за руку и крутит вокруг себя, и я перебежками семеню, задрав потное лицо к потолку. Аргентинское танго, ты крепкий орешек. Ты не даешься мне. Там, в Аргентине, как и у нас в Испании, все время стоит такая жара, и кости танцоров размягчены жарой, и тела их умащены розовым маслом, и головы их затуманены сладким крепленым вином из старых просмоленных бочек, и женщины там не плачут от несчастной любви, а смеются, готовясь к карнавалу, шьют себе маски ягуаров и туканов, пираний и пум, разрисовывают себе тела яркими цветными красками и подвешивают к мочкам на цепочках золотые мандарины. Мы увидим карнавал! Я буду танцевать на аргентинском карнавале! И на моем плече будет сидеть ручная красная, как рубин, колибри! Или – лучше – ручной маленький павлин, и он будет то распускать, то складывать сине-золотой, зелено-изумрудный хвост, как веер…

«Ты пойдешь в свою шпионскую Школу, Мара, где ты училась проклятому ремеслу. И найдешь старого генерала. И пригласишь его на карнавал. Он старый, как Ким?.. Он старше Кима. Ненамного. На каких-нибудь пять, шесть лет. Ты погладишь погоны у него на генеральском мундире. Погладишь его морщины. И поплачешь у него на груди. Что ты мелешь сама себе, Мара, генерал же не мать тебе! Мама, мама, я сегодня же дам тебе в Мадрид телеграмму…»

– Выпад! Что зеваешь! Ртом ворон ловишь?! Назад! Назад, Машка, и ниже, ниже! Косами пола коснись!

– Я не Машка! Я Мара!

Я отгибаюсь назад и внезапно с силой ударяю Ивана кулаком в грудь. И он отлетает спиной к балетной стойке, и больно ударяется об нее хребтом.

– Дерешься… гадина!..

– От гада слышу. – Я вытерла пот со лба тыльной стороной ладони, стряхнула с шеи соленые капли. Трико было – хоть выжимай. – Ванька, давай на сегодня закончим – сил моих уже нет никаких! – и пойдем-ка посмотреть Прагу? Злата же Прага!.. Или – не Злата?.. Я же тут еще ничего не видела! Ни Карлова моста, ни костелов, ни дома Моцарта… ни Рыцаря, который, ты говорил, с золотым копьем, в позолоченном шлеме, грустный такой, стоит прямо в реке, во Влтаве… Ты врал мне – это красивейший город Европы, не считая Венеции!.. Так пойдем же его посмотрим наконец!..

Агент V25, ходи по красивым улицам, гляди на красивые зданья, кокетничай с красивыми мужчинами, но помни, что за тобой следят. За тобой следят везде и повсюду. За тобой следуют по пятам. И однажды, в совсем неподходящем, неожиданном, странном месте, где-нибудь в кабинке фуникулера или в сортире, пахнущем духами и лимонным мылом, к тебе подойдут сзади, положат руку тебе на плечо и скажут: здравствуй, Мария. И, Мария, прощай.

Я стянула с плеч вниз, как это делала обычно, черное репетиционное трико. Иван глядел на мою голую грудь, на мои темные, почти черные, как у всех брюнеток, соски своим единственным глазом. Стеклянный его глаз блестел жестко, мертво в мертвенном свете белых, ровно гудящих под потолком ламп.

… … …

Танго ей не давалось, зато давалось болеро. Танго было для нее танцем хоть и драматичным, но все же чересчур кокетливым. В танго женщина все равно кокетничала с мужчиной, завлекая его, насмехаясь над ним. А в болеро…

Болеро было танцем жестоким. Жестким, абсолютно мужским. И это нравилось ей. В болеро мужчина диктовал свою волю. Но и женщина, что стояла напротив него, пристально глядя ему в глаза, тоже диктовала ему волю – свою. Она не сдавалась. Двое в болеро были два равносильных борца. Два равномощных воина. Воитель и воительница. В болеро, единственном танце в мире, женщина показывала мужчине свою настоящую силу.

И в единственном танце в мире – в финале болеро – мужчина женщину – убивал.

Болеро было победой мужчины. И его поражением.

Ибо нельзя мужчине женщину – победить.

Победить женщину – склониться перед ней. Попросить прощенья. Превратиться в саму нежность, припав тяжелым горячим лбом к ее стопам. А если ты, мужчина, бросаешь женщину наземь, заставляешь ее склониться перед тобой, простираешь над ней руку воли и власти – ты терпишь поражение. Ты убиваешь сам себя. И ты этого не понимаешь – до той поры, пока ты, гордый властелин, оставшийся один, не согнешься однажды в три погибели в единственном рыдании: Боже, верни мне ее.

Борьба женщины и мужчины в болеро неописуема. Это можно лишь станцевать. Еще ни один танец фламенко не возбуждал ее так, как возбуждало болеро. Иван диву давался – откуда в его женственной Маре столько жилистой силы, столько неутомимой страсти. Поворот! Маленький барабанчик бьет: там, та-та-та-там, та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Это стук сердца? Это стук каблучков. Это стук кастаньет. Это стук секунд. Время. Время любви. Время смерти. Время судьбы.

Мария, отогнув шею и наклонив голову, сцепив колесом руки за спиной, отшагивала от бросающегося к ней Ивана, перестукивали ее каблучки. Там, та-та-та-там. Иван настигал ее, как коршун. Властно хватал за плечо. Поворачивал к себе. Миг они глядели друг другу в глаза – две хищных птицы, два зверя, сошедшихся на лесной тропе. Мужчина и женщина – вечные враги. И не победит никто. Если не победит никто – кто-то из двоих должен умереть. Он так любит ее, что убьет ее любовью. А она? Она любит его?

Она молчит. Она отвернула голову. Ее глаза глядят в пол. Потом внезапно вскидываются ресницы, и черные радужки ослепляют, и черные зрачки вонзаются двумя огненными стрелами прямо в сердце. Она молчит о любви. И никому о ней не скажет. Даже ему, кто, раскинув руки, как крылья, налетающим из облаков коршуном нависает над ней.

И маленький барабанчик стучит, выстукивает жесткий, жестокий ритм, неуклонно, механически отбивая смертную чечетку: суждено. Суждено. Суждено.

Они успели подготовить всю сюиту «Латинос» в Праге.

Из Праги в Аргентину они вылетали с уже готовой программой. Так, два-три штриха осталось доделать, не больше. Они тщательно подобрали с Иваном музыку. Аргентинское танго и хабанера шли под запись. Самба, румба и болеро – под живую музыку. Станкевич выписал из Гаваны гитаристку Анну-Лизу Амиго, из Монтевидео – ансамбль «Анды», из Мадрида – гитарное трио «Лас Вегас», и только из Москвы выслал в Буэнос-Айрес одного-единственного исполнителя, зато самого важного: барабанщика. Партию маленького барабанчика в «Болеро» Равеля должен был исполнять в новейшем супершоу Марии и Иоанна «Латинос» не кто иной, как с виду такой же маленький, как сам его барабанчик, плюгавенький, зачуханный, с белесым хохолком жидких волосенок на темени, растерянно, враскосец глядящий, будто бы на него напали из-за угла или он тяпнул двести грамм красного, чуть раскосый, как китайчонок, вечно в мятом и грязненьком пиджачке. – одиозная фигура оркестра Гостелерадио, барабанщик, ударник-профессионал Матвей Петрович Свиблов.

… … …

Когда там, в вышине, на высоте одиннадцать тысяч метров, они болтались в самолете, забрасывавшем их в Буэнос-Айрес, Мария подумала: да, они две птицы, две перелетные птицы, а Ким – охотник. Он прицелится метко… и выстрелит – в кого?..

Ей сильно хотелось спать. Она дремала, склонив голову на плечо Ивана. Их руки соприкасались на подлокотнике самолетного кресла. Их пальцы… Их пальцы сплетались… Скоро на их безымянных пальцах будут гореть золотые кольца…

Аэропорт в Буэнос-Айресе был похож на все остальные аэропорты мира. Гул самолетов, толчея у стоек и касс. Она вздрогнула, вспомнив аэропорт в Монреале. Что было тогда в том свертке? Она не узнает этого уже никогда. А что, если никогда больше не возвращаться в Москву? К Станкевичу? На свою Якиманку? К щедрой на крики «браво!» московской публике? В лапы к Аркадию Бееру? Что, если Москва – уже прожитая жизнь? И не надо, не надо больше ступать в эту воду?

Мама… Испания… Вернуться…

Зажить с Иваном в своем доме… В доме в Сан-Доминго… Выстроить там их семейный дворец, новый Эскурьял…

Они сошли с самолета, и их встретили люди, что ждали их, и привычное такси отвезло их в привычный отель. Отель – вот наш дом отныне и навсегда! И другого не будет.

В России была зима, и холодные ветры били наотмашь железными рукавицами в лицо, и метель заметала крыши, дома и дороги, – а здесь стояло жаркое лето, все цвело и пахло, горы ярких золотых и алых овощей и фруктов лежали на лотках, дети ели на улицах ложками разрезанные на половинки авокадо, матроны защищались от солнца белыми шляпами с широкими полями, а усатые, как коты, мужчины – соломенными сомбреро, и все уже готовились к карнавалу – его дух был разлит в воздухе, в мареве истомной жары. И в заливе Ла Плата океанская вода переливалась в лучах утреннего солнца всеми цветами радуги, и соленый океанский ветер обдувал лица, страстно целуя в губы красивых женщин.

И разносчики даров моря, снуя по улицам с деревянными лотками на груди, зазывно кричали: «Рыба, рыба! Свежая рыба! Кальмары, кальмары! Щупальца осьминогов!.. Свежие трепанги!.. Лобстеры, свежи лобстеры!.. Раковины, покупайте отличные большие океанские раковины к карнавалу!..»

И они с Иваном целый день отдыхали в роскошном отеле, в номере люкс – Станкевич, в кои-то веки, не поскупился на люкс; плескались в мраморном джакузи; нежились на балконе в шезлонгах, подставляя лица солнцу; ели манго и авокадо, бананы и любимые Мариины апельсины, запивая их легким белым вином и крепким «porto negro»; и только, когда Иван обнял ее и недвусмысленно приблизил к ней лицо, щекоча губами порозовевшую на солнце мочку ее маленького уха, она отодвинулась от него и томно, лениво-устало сказала: хочу спать, Ванька, нам надо выспаться, завтра вечером у нас с тобой первое выступление, я не смогу станцевать финальное болеро, если я не высплюсь как следует. Не с тобой, прости. Я лягу одна. У нас же люкс, у нас же тут три сногсшибательных комнаты, мы же тут можем свой собственный карнавал устроить, правда?..

КИМ

Я не мог. Я не мог без нее.

Я не мог без нее ни дня. Я очумел. Я отупел. Я понял, что я погружаюсь в черный омут. В омут безлюдья; безвоздушья; бесстрастья; безделья. Я потерял работу. Я скрывался на даче у Славки. Я позвонил жене, моей беленькой кудрявой болонке, и сказал сдавленным голосом в трубку: «Прости, все так вышло. У меня есть женщина. Ее зовут Мария. Она моя жена перед Богом. Я ухожу из дома. Я ухожу от тебя. Я теперь больше не работаю у Беера. Я теперь не знаю, где я живу. Может быть, я уеду из Москвы. Совсем. Тем более, что меня в Москве могут подстрелить ненароком. Я тут напортачил малость. Хозяин недоволен мною. Я оставил тебе все заработанные у него деньги. Перевел все со своего счета на твой. Ты и девочки, вы проживете. У меня на жизнь есть пока». Я выслушал все взорвавшиеся в трубке вопли, рыдания, угрозы, причитания, просьбы, мольбы и упреки. Я молчал, слушая это. Потом сказал: «Я весь протянут к этой женщине. Она – жена другого». – «Кого?!» – завизжал, зазвенел отчаяньем голос женщины, которую я любил, с которой жил и родил детей. «Моего сына», – ответил я. В трубке повисло долгое, страшное молчание. Теперь молчала она. Потом я услышал голос чужого человека. Этот чужой, холодный и презрительный голос металлически, железно вычеканил: «Тогда иди на…»

Я понял, что я больше не вернусь в тот дом, где меня послали на… Это было невозможно для меня. Какие-то вещи я смог бы сделать. Какие-то – не мог ни при каких условиях. Никогда.

Старая Славкина дача, сырая зима, оттепели, метели, дрова. Дрова таяли стремительно. Я понимал, что, конечно, по большому счету сдался я Бееру, но пес его знает, Аркадия, он запросто мог отыскать меня в Москве, под Москвой, за бугром, где угодно, и его человек мог залепить мне хорошую маслину в лобешник или в грудь. Я бы не хотел быть застреленным в спину. Мне в детстве, когда я начал заниматься биатлоном, снился кошмарный сон: я бегу, меня догоняет враг, я лезу через забор, забор высокий, старые серые, черные, гнилые доски, я цепляюсь рубахой за гвозди, карабкаюсь вверх слишком медленно, – и я уже слышу, как тот, кто гонится за мной, дышит рядом, громко и хрипло, и я слышу противный свист пули, и я чувствую, как пуля вонзается мне в спину, застревает внутри меня, в легких, и я понимаю: это смерть. Все, меня убили! И мне становится жарко. Внутри все заливает жаром. Я понимаю: это кровь, она обрушивается внутри меня, как кипящий водопад, я знаю: пуля все разорвала во мне, и сейчас я умру. И я падаю, цепляясь руками, ногтями за забор. Сползаю по забору вниз. И дикий, последний страх – страх пустоты – страх того, что там – за последней гранью – НИЧТО – охватывает меня всего. И звон, дикий, оглушительный звон крови в ушах. Это оглушает меня, все застит последний страх.

И я просыпаюсь, преодолевая этот страх. Я мечусь по кровати, катаю голову по подушке, заставляю себя проснуться страшным, нечеловеческим усилием воли, и еще минуту, две слышу у себя в голове, во всем теле дикий звон, будто бьют в набат, будто звонари колышут, крича, на всех колокольнях огромные басовые колокола. И мать склоняется надо мной, в ее руке мокрое полотенце, она кладет мне его на лоб и крестит меня, и шепчет, чуть не плача: «Ким, Кимушка, детка, тебе опять страшный сон приснился… Господи, забери от детоньки моей страшный сон…»

Жизнь – страшный сон. Только я вот все никак не проснусь.

А время, что я не спал, а жил – было единственное время: с Марией.

Моя черноглазая испанка. Моя дикая, смуглая цыганка. Да, это я, а не он, я твой тореро. Я твой тореадор в расшитой короткой золотой куртке. А все, кто бегает у ног моих и твоих, кто пытается проткнуть меня рогом, а тебя – взвалить на спину и унести прочь от меня – поганые черные быки. И я их всех убью. Всех. У меня рука набита, ты это знаешь.

А если… ты?.. Если ты… сама… меня… разлюбишь…

Ведь мы – одно…

Тогда я… тебя… сам… и потом… себя… Ибо без твоей любви – нет мне жизни, нет…

Но ты любишь меня. Я знаю.

Ким, старый дурак, о чем ты думаешь! Ты – маньяк! Ты спятил на этой танцовщице! Вот она – молодец, она взяла себя в руки! Я внушал себе, что я маньяк и идиот – и не верил себе, и смеялся над собой. И ворошил кочергой в печи на старой даче Славки Пирогова отсырелые дрова, пристально, тяжело глядя в огонь, и понимал: она хоть и далеко, а любит меня, и никогда не разлюбит, даже если моря высохнут, и реки потекут вспять, и звезды посыплются с неба на землю, как снег, и солнце повернется к людям обратной черной стороной. Я встану перед ней, вырасту из-под земли – и она кинется мне на шею! И я крепко обниму ее – так крепко, что хрустнут ее тонкие и выносливые косточки танцорки.

Женщина, что не умеет хорошо плавать, скакать на коне и танцевать, не годится и для любви. Это она говорила мне. Это мудрость древних басков.

Баски, древнее племя Испании… Баски, горный народ Пиренеев… Бискайский залив, густая синева моря, звучный и странный язык, женщины, что носят на головах уборы в виде огромных золотых и медных колес… Цыгане, поющие на дорогах, гадающие в тавернах, ночующие в пещерах… Все, как тысячи лет назад… Только белый крестик самолета – в пустом, белесо-жарком небе…

Я глядел в огонь, на буйную пляску пламени. Огонь тоже пляшет олу. Огонь вырывался из печной дверцы, опахивал жаром мое морщинистое лицо. Каждый день, прожитый без нее – новая морщина. Старость, я не боюсь тебя. Если я пуль не боялся – тебя ли мне бояться? Я готов был закрыть глаза, сложить руки на груди и умереть здесь, на этой заброшенной даче, и чтобы меня никто не нашел, ну, пусть Славка найдет, приехав через полгода и обнаружив мой зловонный труп на бабушкином диване с торчащими пружинами. Но я понимал: надо жить. Надо жить, потому что я в жизни еще раз должен увидеть ее. И это свидание с ней – это еще год, еще пять, еще десять лет моей жизни. И огонь плясал все буйнее, все невоздержанней, рыжие лисьи хвосты сплетались и расплетались, рушились оранжевые небоскребы, разевались красные хищные пасти, взрывались алые снаряды, и малиновые искры летели в разные стороны, обжигая руки, и золотые зерна падали на пол, сыпались во тьму; и я увидел – там, в сполохах огня, пляшет она, Мария, пляшет, поднимая золотые руки над головой, и ее жаркое, красное смуглое тело все выгибается навстречу ему, и я чуть не сунул руки в огонь, чтобы выхватить из пламени ее – и застонал, и опустил голову в колени, стыдясь себя, своего навечного, неизлечимого сумасшествия. Да, я был нормален! И вот я сошел с ума. Я сунул руку не в огонь – за печку, туда, где была спрятана от крыс, чтобы не уронили в шкафу, в старом посылочном ящике початая бутылка дешевой «Старорусской», купленной в здешнем сельмаге. Я отвинтил затычку и глотнул из горла. Где она теперь? Кто об этом знает? Станкевич? Беер? Московские сплетницы-газеты? Надо завтра утром купить газету на станции.

И я выпил из горла, без закуски, всю водку из бутылки, а потом заплакал, закрыв лицо рукой, как плачут дети. А потом уснул прямо на полу, перед печкой и тлеющими рубиновыми углями в ней, под вой метели, под свист ветра за окном, уснул на старой даче, как спят только в раннем детстве, постанывая после слез, всхлипывая во сне.

И я купил назавтра, темным метельным утром, закрываясь от хлещущего в лицо снега рукой и воротником куртки, ворох свежих газет на станции электричек. Развернул первую, и сразу же, с разворота, на меня глянуло ее лицо.

«Блестящие исполнители танцев фламенко Мария Виторес и Иоанн – триумф в Аргентине! Буэнос-Айрес – у ног неповторимых танцовщиков! Новая танцевальная сюита „ЛАТИНОС“ – новое слово нового века в танце!»

Так. Она в Аргентине.

Она в Аргентине, так далеко, за океаном.

Но ведь когда-нибудь она вернется в Москву.

Неужели она так испугается собаку Беера, что они с Иваном попытаются скрыться за занавесом надолго?

Она… с Иваном… Невозможно…

Я все равно видел их вдвоем на постели. Сплетшихся. Вместе.

Ветер вырвал газету у меня из рук и поволок ее по снегу, как раненый бык волочит за собою по опилкам арены впившуюся в окровавленный бок бандерилью.

… … …

Она надела шляпку с вуалью. Посмотрелась в отельное зеркало в прихожей их сногсшибательного, как у королей и президентов, номера люкс.

Она не хотела, чтобы ее на улице узнали. О ней уже вовсю писали аргентинские газеты. О ней и об Иване. И она не хотела, чтобы на нее на улице показывал народ.

Она прекрасно помнила этот адрес. И этот угрюмый многоэтажный дом на отшибе, на окраине города, на пустыре. Дом, из одиночных камер которого было видно только выжженно-светлое, бездонное небо.

Школа. Школа нечеловеческой жизни. Школа приказной смерти. Школа слежки человека за человеком, за которую платят деньги.

Процокав каблучками по отельному коридору, она спустилась в лифте на улицу, таясь, поминутно оглядываясь – как бы кто не заподозрил, что это она, Мария Виторес, что она идет по Буэнос-Айресу одна, и куда же она идет, и почему не в окружении свиты, папарацци, продюсеров и телеоператоров? Никого. За нею слежки не было. Никому не заплатили большие деньги, чтобы следить за ней. А впрочем, кто знает.

Она взяла такси и коротко приказала водителю: «Улица Реконкисты». Шофер кивнул головой, машина стронулась с места. Она закрыла глаза. Перед глазами встало лицо Кима. Почему у тебя такие коричневые щеки, спросила она одними губами, обеспокоенно, как мать, почему у тебя такие припухшие веки, ты что, много пьешь, тебе же нельзя пить, у тебя не будет верной руки при выстреле, и у тебя же сердце, у тебя же возраст, – чепуха, услышала она в ответ его молчание, мне можно пить, потому что я не могу не пить, я должен заглушить вином, водкой твое отсутствие в жизни моей, закрыть дурманом это пустое место, где нет тебя со мной, эту пустую половину кровати, эту пустую, мертвую половину сердца, ты что, не понимаешь этого? Она видела его глаза. Они остро, словно расстреливая ее, глядели на нее. Не убивай меня глазами, прошептала она ему, не убивай меняруками, не убивай меня любовью своею, я же вернусь к тебе, я же…

«Что вы там шепчете, сеньора? – недовольно спросил водитель, искоса глянул на нее, и Мария догадалась: „Он думает, что я наркоманка, бормочу, накурившись или уколовшись“. – Реконкиста, приехали. Или вам дальше?» Нет, спасибо, кивнула она головой, вот, возьмите. Выпрыгивая из машины, она услышала изумленный вопль таксиста: «Но по счетчику ведь гораздо меньше, сеньора!.. У меня нет сдачи, куда вы!..» Она уже бежала, летела вдоль набережной. Вот он, залив! Ла Плата… Сине-золотой сейчас, вечером, блестящий под закатным солнцем гладким алым зеркалом… Сюда втекает могучая река Парана… Отсюда, где она стоит и глядит на залив, на белые дома, лепящиеся по берегу, виден порт… Да, красивый город… А когда она училась в Школе, она не видела города. Они все жили в тюрьме, взаперти, в огромной серой тюрьме, и их считали по головам, как скотов, и их выкликали по номерам, как заключенных; и они глядели на небо через решетки маленьких, под потолком их одиночных спален, похожих на камеры обскуры окон.

У этого зданья нет адреса. Зато у него есть хозяева. Зачем она сюда идет? Что она здесь забыла?

Старый генерал. Она лишь теперь догадалась, что он похож на Кима. Он просто похож на Кима чем-то неуловимым, и ради этого она идет к нему. Чтобы взглянуть на него. Чтобы, возможно, попить с ним коктейля в баре. Она – его – пригласит в бар? Почему бы нет? Это очень по-русски. Белый танец. Дамы приглашают кавалеров. Иван говорил ей, что так танцуют в России на деревенских посиделках, в сельских клубах. «А сейчас – белый вальс!.. Девочки, вперед!..»

Девочка, вперед. Ты почти у цели. Не тушуйся. Он будет рад, этот твой генерал. Пригласи его на свое шоу.

Она позвонила в дверь условным звонком. Она помнила его. Дверь открылась. «Вы безоружны?» Она позволила себя обыскать. Охранник, выслушав ее, кивнул головой: следуйте за мной. Коридоры, темные слепые кишки; металлические двери с номерами, за каждой дверью – жизнь, изломанная, как у нее. Охранник провел ее в хорошо знакомую ей комнату, на двери которой была прибита стальная табличка с надписью: «Rudolf fon Beyer, general». Набрал код. Дверь отъехала, въехала в стену. Она перешагнула порог. Старик сидел за столом, сгорбившись. Когда она вошла, он поднял голову от бумаги, что читал. Он не удивился. Его лицо не дрогнуло. Он разжал губы и сказал тихо:

«Вот ты и приехала, V25. Твой шеф искал тебя. Он звонил мне из Москвы. Какими судьбами?»

У меня здесь концерты, сказала она так же тихо. Я буду тут выступать.

«Меня пригласишь?» Она глядела на его лицо, изрезанное резцом старости. С ужасом подумала: да ведь это и я буду такая же, точно такая, коричневая седая испанская старуха, и мой Ким скоро будет точно такой же, страшный, коричнево-изморщенный, как старый дуб. Люди уходят отсюда не молодыми и красивыми, не гладкокожими и белозубыми, а – вот такими, как этот старик за столом, с прищуром чуть раскосых индейских глаз, с немецкой выправкой прямого позвоночника, с нависающим над ремнем военных брюк грузным брюшком. Она осознала, что подумала о Киме: «мой Ким». Мой! Ее. Собственность. Человек – собственник. Почему она никогда не думала об Иване: «мой Иван»?

«Садись, Виторес. Расскажи о себе».

«О себе не буду. Не хочу».

Генерал встал из-за стола. Оперся о стол узловатыми мозолистыми пальцами.

«Расскажи тогда, что хочешь».

Она сглотнула. Приподняла пальцами вуаль. Он увидел ее глаза. Вот теперь он понял. Близко подошел к ней. Взял ее за локти. Заглянул ей в глаза. Какие у него холодные руки, подумала она, ему надо бы здесь сидеть в перчатках. Или устроить тут камин. Они ничего не говорили. Глядели друг на друга. «Мой племянник очень страдает, – наконец медленно проговорил генерал, не отрывая глаз от Марии. – Он звонил мне. Спрашивал, не тут ли ты. Хочешь, позвоним ему сейчас?» – «Я не знаю вашего племянника», – удивленно сказала она. «Как же не знаешь? Это твой шеф. Неужели ты не догадалась, что мы родня? А фамилия?» Беер, Беер, фон Беер, фон Беер, забили барабаны у нее в голове. «Теперь догадалась», – произнесла она, улыбаясь кончиками губ. Старик выпустил ее руки. Закурил. Она нюхала табачный дым. Он спросил ее: так позвоним? «Не надо. Мы в ссоре. Я не хочу его видеть. Я… убежала от него. Я не хочу у него работать».

«За тебя заплатили деньги, девочка. Ты обязана работать», – внятно сказал старик. Она опустила голову. «Я приехала к вам не для того, чтобы жаловаться на жизнь. Я просто приехала. Я завтра танцую в зале „Ла Плата“. Приходите на мое шоу. Я буду рада видеть вас в зале». Старик усмехнулся: «Я не могу являться открыто на такие многолюдные сборища. Я засекречен. Моя Школа – моя тайна. Я сам тоже – закрытая коробочка. Я отвык от торжеств. Но на тебя я пойду. Мне рассказывали про тебя всякие чудеса».

Они говорили не по-английски, а по-испански. Ей было и легко, и тяжело. Тяжело – потому что слезы сдавливали горло. Легко – потому что чем больше она смотрела на старого генерала, тем сильнее она понимала, как она любит Кима. Они и вправду были похожи. Не чертами, нет. Внутренним, необъяснимым. Она смотрела на него долгим, нежным взглядом, и старик возвращал ей взгляд, и все больше проникались пониманием друг друга – слова, разговоры им были не нужны. Так прошло несколько минут. Он положил руку ей на плечо, затянутое в черную шерсть. «Если бы я был молод, я бы женился на тебе. А может, и нет. Может, я бы просто любил тебя так, издали, не опошляя тебя стиркой и готовкой пищи, потому что тебя нужно любить так – счастливо и свободно. Ты очень свободный человек, Виторес. И очень опасный. Твоя опасность – в твоей свободе».

Стремительно вечерело. «Завтра карнавал, – сказала она тихо. – Все уже готовятся. Девушки сегодня ночью не будут спать». – «Не только девушки, – сказал старик. – Я нынче ночью тоже спать не буду». Он включил настольную лампу на столе – старинную, позапрошлого века. Лицо Марии вспыхнуло, озарилось мягким золотом. Старый генерал откровенно любовался ею. «Вы знаете о том, что сейчас идет Зимняя Война?» – внезапно спросил он. Она переспросила: что, что? Какая… Зимняя?.. Ну да, зима же, февраль… А где?.. «Везде, – холодно сказал старик. – Зимняя Война идет всегда и везде. Потому что, когда там лето, здесь – зима. И значит, Зимняя Война идет всегда. Ей нет конца. И ты, Виторес, участвуешь в этой войне в ее авангарде. И я тоже. Но я устал. Мой срок выйдет скоро. А ты еще увидишь Войну во всей красе». Что это за Война, тихо повторила Мария, и кто ее развязал? «Необъявленная и без видимых причин, – так же тихо ответил старик. – И на ней может погибнуть кто угодно, где угодно и когда угодно. В этом вся ее сложность по сравнению с предыдущими войнами мира».

Вуаль слегка трепетала на сквозняке. Окно в кабинете было открыто. Соленый океанский ветер врывался в него, отдувал сине-черную прядь волос Марии, выбившихся из-под шляпки. Мария сказала: «Генерал фон Беер, у меня к вам есть просьба. Одна-единственная. Ваш племянник, отправляя меня на задания, никогда не вооружал меня. Прошу вас, дайте мне оружие. Пистолет. Револьвер. Все равно. В револьвере хоть и меньше зарядов, но зато он всегда готов к стрельбе. С пистолетом возни побольше, зато там…» – «Много патронов, а значит, много выстрелов, – докончил он за нее. – Ты рассуждаешь правильно. Если я подарю тебе хороший пистолет, как ты меня за это отблагодаришь? Поцелуешь?» Он расстегнул кобуру, вытащил из кобуры черную, лаково блестящую «хамаду», протянул ей на раскрытой ладони, как протягивают детям конфету. «Только не употребляй лекарство не по назначению. Как ты вывезешь его из страны? Тебя же обыщут в аэропорту, если железка зазвенит, а она зазвенит у тебя в чемодане. С дипломатической русской почтой?» Она кивнула. Взяла оружие. Шагнула к нему. Старое, исчерканное временем лицо оказалось совсем близко. Она поцеловала его так, как если бы целовала Кима. Но это был не Ким. Жесткие губы встретили ее губы, властно раскрыли их, изучили, приняли, благословили. Оторвавшись от нее, генерал сдернул с пальца железное кольцо. «Мои предки, солдаты Фюрера, носили. Мой дед… и мой отец. Я ведь из потомков немцев, после сорок пятого года бежавших через Атлантику на лиссабонских кораблях в Бразилию, в Аргентину. Мой брат сдался в плен и застрял в России. Женился на русской. Привет твоему шефу… если помиришься с ним». Он надел ей на палец железное кольцо. Она сжала руку в кулак, ощущая холод военной стали, холод времен.

Всему приходит конец. Она затолкала пистолет под лифчик, под черное шерстяное платье. Подошла к двери. Постояла еще минуту, неотрывно глядя на него.

Время. Время и боль между ними. И жестокие законы жизни, сделавшие их теми, что они есть. «Если тебе вдруг понадобится моя помощь – обратись ко мне. Не стесняйся. Я приду на твое шоу. Я куплю ложу, всю, и сяду там один, в тени портьеры. Меня никто не увидит, не бойся».

Она вышла из здания, когда уже стемнело и город погрузился в пылающее море огней. Огни фонарей и звезд в заливе, огни по склонам холмов, неоновые жилы улиц, слепящие фары машин. Огненные глазницы домов и небоскребов. Горящий человечий муравейник. Один из муравейников земли. В ночи муравейник пылает огнями, горит и шевелится, и бессонные муравьи все ползают, ползают, пытаясь добыть, отнять, родить, разрушить, продлить, взорвать, украсть, подарить. Жалкая попытка жизни. В жизни нет ничего важнее смерти.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации