Текст книги "Аргентинское танго"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
МАРИЯ
– Ну хорошо, – сказала я сквозь зубы, сдерживая ярость. – Хорошо, Ванька, будь по-твоему. Пусть она меня гримирует.
Я села в кресло, к зеркалу. Из зеркала на меня смотрело чье-то чужое лицо. Человек может за всю жизнь носить сто лиц, сто личин и сто масок. И лишь однажды в жизни у него бывает его настоящее лицо. В любви.
Эта замухрышка, эта мокрица подбрела ко мне на своих кривых, ухватом, ножках. Рахит, должно быть, в детстве перенесла. Витаминов маманя мало ребенку скармливала. И то, какие на Севере витамины. Утром треска, в обед трещочка, вечером трещища. Треска и тресковая печень, и сельмаговский чай, похожий на опилки, и сельмаговское печенье, похожее на мыло, а зимой – свежий снег вместо мороженого. Архангельская деревня, ты еще смеешь указывать мне, пиренейской отчаянной девчонке?! Я ж покажу тебе. Я… тебе…
Ее тонкие, крохотные умелые пальцы ловко и профессионально делали свое дело. Мое искаженное гневом, начинавшимся скандалом лицо стало очищаться, успокаиваться, расцветать, приобретать рельефность черт, глубину взгляда, заиграло красками. Обозначилась улыбка. Алая помада подчеркнула линию губ. Нежные румяна высветили смуглые скулы. Я глядела в зеркало, как козявка все это делает, и понимала: в каждом деле нужен гений. Эта малявка – гениальная визажистка. Только она, судя по всему, об этом не знает. Наложить единственно верный грим – все равно, что написать гениальный портрет. Я следила взглядом за беготней и полетом ее рук, за снованием над коробками с гримом ловких пальчиков, а потом я поглядела в зеркале на ее глаза. И она, подняв голову, поймала в зеркале мой взгляд.
И наши глаза в зеркале скрестились.
И наши глаза сказали друг другу:
«Ненавижу тебя».
«Ненавижу тебя».
И я почувствовала, как кожа на моей обнаженной спине дрогнула, собралась в судорогу брезгливой складки.
И дверь снова стукнула. Ее открыли наотмашь. И вошел жирняй Станкевич, озирая пространство свинячьими глазками, и воззрился на меня возмущенно:
– Как?! Ты еще не готова, Мара?! Второй звонок сейчас помреж будет давать!
СТАНКЕВИЧ
Я так и обомлел: ее все еще гримировала эта ее букашка, Надежда. Господи, как они копошатся! Идиотки, ну разве нельзя было пораньше начать!
В голове моей бились слова Беера: я приказываю тебе… Я приказываю тебе…
«Нет, я не смогу ее убить, – подумал я трусливо, – она же мне ничего плохого не сделала!.. Кроме того, что я сам – ее – Бееру – когда-то – для жуткого дикого дела – продал…»
– Мара, – выдавил я из себя, как пасту из тюбика, – хватит! Останови визажистку! Надя, спасибо, вы свободны!.. Иван, а ты загримирован?.. Нет?.. Да?.. Ну и хрен с тобой, и так сойдет… Ребята, вы же убиваете меня без ножа! Так же нельзя! Я понимаю, вы влипли в Аргентине в эту историю со взрывом, вы устали после перелета, и все такое, я врубаюсь в ваше состояние, но и вы врубитесь в мое! Билеты на ваше шоу, господа, идут уже от трехсот до тысячи долларов! И я арендую этот чертов стадион! И я не хочу, чтобы потом какой-нибудь дурак написал обо мне статью где-нибудь в желтой газетенке: мол, продюсер Станкевич не мог как следует, без проволочек и задержек, организовать концерт своих суперзвезд… Антиреклама мне не нужна, господа! Ни в коем случае! Я дорожу своим реноме! Все! Баста! Вперед!
Я посмотрел на ее голую спину. На ее голые плечи. Мои подбородки дрогнули. Красива. Если б я захотел когда-нибудь – я бы тоже, как Беер, поимел ее. Нет, ты бы не смог, Родион. Ты же жирняй. Она бы плюнула тебе в толстую харю и уложила тебя одной левой. Она же училась в Школе. А ты только копошился в шуршащих баксах. И хоть в этом, дурак, преуспел.
Она обернулась через плечо. Ее подкрашенный Надеждой черный глаз вонзился в меня. Ресницы затрепетали.
– Второй звонок, Родион!
– Нет! Нет, уже третий!
«Я не смогу убить ее. Если только на меня наведут пистолет. Беер дал мне с собой яду. Он у меня в кармане. Я смогу поговорить с ней только после шоу. Господи, за что мне все это! А может, самому выпить этот порошок?! Задохнуться, посинеть – и баста… Не-ет, Родька, ты же хочешь жить! Ты же так любишь жить! Жрать, пить, считать свои зеленые лягушачьи доллары! Летать в разные страны, пялиться на то, как живут люди! Ты же никогда…»
– Мара! – Иван шагнул к ней, и я отшатнулся – я никогда не видел в глазах у Ивана Метелицы такой тьмы. – Идем!
И он положил ей руку на голую спину, и она вздрогнула, как если бы он поставил ей на спину клеймо раскаленным железом.
МАРИЯ
– Идем!
Иван положил руку мне на спину. И я захотела сбросить с себя его руку.
И он – рукой – через мою напрягшуюся спину – это почувствовал.
А ведь нам надо было сейчас танцевать вместе.
Танцевать огромное, трехчасовое шоу, без перерыва, без антрактов, которое называлось ни больше ни меньше – так просто – «ФЛАМЕНКО».
Все народные танцы фламенко мы собрали в этом колоритном, пожалуй, самом красивом нашем шоу. Все – мои любимые, родные, что я танцевала с детства, что я знала досконально – до движенья, до па, до поворота, до изгиба. Малагенья. Гранадина. Севильяна. Хота. Павана. Сегидилья. Фолия. Венок танцев. Венок алых роз – на моей черноволосой голове.
Я снова уложила волосы в плотный иссиня-черный пучок, как обычно, когда танцевала фламенко. Станкевич выписал мне из Барселоны знаменитого гитариста Антонио Кабесона, из Мюнхена – классный кордебалет из Имперского балета Плисецкой, и, в качестве особого подарка, из Севильи – потрясающую исполнительницу фламенко и канте хондо Исидору Родригес. Родригес пела так, что хватала душу цепкими пальцами, как хищная птица – когтями, и выворачивала наизнанку, как чулок. И вывернутая наружу душа стонала, дрожала и трепетала на ледяном ветру времени. Вот какое это было пенье. Низкий, хриплый голос, будто пропитый, прокуренный. Полушепот, бормотанье, сдавленные рыданья, а потом как взовьется – до неба. Эта Исидора, уже пожилая тетка, вся в морщинах, темно-коричневая, как кора дуба, уже, вместе с гитаристом Кабесоном, ждала меня на сцене. А мы все еще топтались тут. Тут, в артистической.
И кому было какое дело до того, что на бис мы с Иваном приготовили болеро из шоу «Латинос», и что будем исполнять его здесь, в Лужниках, под живой оркестр, под оркестр Гостелерадио, и солировать будет снова, как и в Буэнос-Айресе, этот сногсшибательный старикан, ощипанный куренок, лысый разночинец Матвей Свиблов, которого оркестранты кликали просто «Петрович»: «Петрович, дай закурить!.. Петрович, у тебя в кармане канифоль случайно не завалялась?.. Петрович, айда в буфет, у тебя пауза сто двадцать тактов, по рюмашечке тяпнем!..»
Маленький барабанчик… Мое часто стучащее сердце…
Тот, в лифте, был похож на Свиблова.
Или это был он сам?
Какая разница.
Маленький барабанчик, помолчи, не стучи.
И Станкевич глядел на меня так, будто прогонял на эшафот.
И Иван глядел на меня так, будто приговаривал меня к казни.
И эта замухрышка, эта гусеница Надя глядела на меня так, будто готова была задушить меня полотенцем.
И я вздрогнула под рукой Ивана, и пошла вперед, к выходу, и сказала, не оглядываясь:
– Жаль, Родион, что в концертах не предусмотрен четвертый звонок. Если парень принесет из буфета апельсиновый сок – весь не пей, оставь для меня стаканчик, ладно?
БЕЕР
И я видел, как они с Иваном, крепко взявшись за руки, вышли наконец на сцену под шквал аплодисментов.
Долгонько же они копались. Публика уже начала нервничать.
Публика стала перешептываться; обмахиваться газетами и программками; переговариваться вполголоса: «Что уж это такое, заболели артисты, что ли, вон гитарист сидит на сцене, кордебалет мнется у задника, какая-то старая баба, вся в морщинах, скучает на стуле у рампы, – а этих, танцовщиков, все нет как нет!..» Явились, не запылились. Как она бледна. И он – бледен.
Родион вряд ли сможет срежиссировать действо, заказанное мною.
Я должен все сделать сам.
Но я не могу отказать себе в удовольствии посмотреть, как она танцует. Моя шпионка. Моя шлюха. Моя покупка. Моя подстилка. Моя рабыня. Моя свободная, не пойманная мной душа, ласточка, летящая надо мной высоко в чистом синем небе.
Ну что ж, Арк, расслабься, откинься в кресле. Созерцай красивый танец. Тебе же не каждый день доводится поглядеть на танцы фламенко, правда?
Низкий голос внезапно заполнил зал. Голос взлетал и метался. Голос просил и молился. Голос шептал любовные слова и таял в любовном бреду. Голос рыдал о потерянном безвозвратно.
Это разинула рот та, коричневая старуха, сидевшая прямо, как классная дама, на стуле у самой рампы, у обрыва в оркестровую яму. И гитара страстным рокотом ответила ей.
В полной тишине, в темном, погасившем люстры зале звучал низкий, хриплый женский голос, поющий и плачущий о великой страсти, о преданной, вечной любви.
И я на миг закрыл глаза. И, ужаснувшись, спросил себя: Беер, что же я делаю? Разве же можно так поступать, как ты поступил с этой женщиной, Беер? Эта женщина – драгоценность земли. А ты зажал ее в кулаке, как колибри, и пытаешься ощипать, оборвать с нее перья. И ты думаешь, она, ощипанная, дрожащая, будет всецело принадлежать тебе?
Почему человек, имеющий деньги и власть, не может примириться с тем, что другой – свободен? Мария свободна, Беер. Свободна до конца, до последней крохи воздуха в легких. Она выдохнет свободу вместе с жизнью. Тебе нужна ее жизнь?!
Я вытащил из кармана зеркальце. Что ты носишь, Беер, в кармане пиджака зеркальце, как баба? А интересно поглядеть на себя перед серьезным делом. Бледен, не бледен? Глазки бегают, не бегают?.. В мерцающем потустороннем стеклянном кружке отразилось холодное, надменное лицо, ежик сивых волос, жесткие светлые глаза, и родинка, похожая на кошачью царапину, в углу рта. И я понравился сам себе. Я сказал сам себе: ты, Беер, молоток. Тебе все нипочем. Ты в отличной форме. Смерть, однако, воспитывает. Тот, кто занимается всю жизнь смертью, ведет себя достойно, видимо, это аксиома. Я захлопнул зеркальце, сунул его в карман и стал с наслаждением слушать, как поет эта коричневая старуха, кажется, выдернутая Станкевичем откуда-то из Севильи.
Канте хондо, грудное, глубокое, страстное пение. Старая женщина поет. Она похожа на старую гадалку. Она похожа на старую гадалку из Пиренеев, из Андалузских гор, с побережья Бискайи. Она пеньем своим гадает мне гибель. Но я не верю ей. Я останусь цел и невредим. Кончится шоу, и я, когда будут кричать: «Бис!» и «Браво!», пойду в артистическую и сам сделаю все. Все, что надо. И мне никто не сможет помешать.
МАРИЯ
Вот я танцую. Всю жизнь танцую. Всю жизнь выхожу на аплодисменты к рампе.
Если тебе дан огонь, танцор, дуэнде, – все остальное у тебя – взято.
Ребенок! Мальчик мой! Как же я люблю тебя, нерожденного!
А Иван? Будет ли он любить моего ребенка, если я рожу его от другого человека?
От его отца?
Бог, скажи мне, для чего ты создал женщину? Бог, что такое кровосмешение и святотатство? Отец меня учил: любовь – священна. Отец, это тебе мать когда-то страстно шептала в постели: Альваро, Альваро, querido, my alma, – и она зачала, и родила, и появилась я. Я помню: когда зачинаешь – тошнит. Почему от отвращения, от горя, от боли – тоже тошнит? Почему одно и то же деяние на земле, одно и то же сплетение двух тел, мужского и женского, видится людям то насилием и преступлением, то нежнейшей, сходной с молитвой любовью?
Может быть, мальчик мой, мне тебя – выдумать? Зачать и родить – в моем танце? Внутри танца, как внутри сложенных ладоней рождается тепло? А потом ладони разжимаются, и их охватывает холод, ветер, зима. Я бы сшила тебе такую теплую зимнюю шапочку, мальчик мой… я бы катала тебя в колясочке… я бы так любила тебя… А знаешь, мне все равно, от кого ты родишься, пускай даже – от прохожего на улице… от самого заштатного музыкантишки в оркестре… от солдата-призывника… от того лысого, что ехал со мной в лифте… От любого, любого мужчины на свете… Знаешь, Бог, я так устала любить! Устала ждать! Устала танцевать! Я всего лишь женщина, а это значит – мать, и, милый мой Бог, querido, не сердись, – я бы, знаешь, с радостью – от Тебя родила… Непорочное зачатие чудо, да! Но ведь и обычное зачатие – тоже чудо… Ты же лучше всех знаешь об этом…
Зачем ты так грубо дергаешь меня за руку?! Зачем поднимаешь, потом бросаешь вниз?! Ах, это всего лишь поддержка?! Танец – это не цирк! Не смей со мной так!
Я стою на краю сцены, как на краю жизни, в юбке с красными оборками, будто в пламени костра. И Иван поднимает надо мной скрещенные руки, будто протягивает распятие. Поздно, Ванька! Слишком поздно! И кастаньеты свои я уже зашвырнула в зал – кто поймал, у того сувенир. Все мы, преступники, горим в огне! Не отмолить!
КИМ
Ему нужна ее жизнь. А мне? Мне нужна ее жизнь?
Однажды мы оба уже удрали от него. Я наврал ему или нет, когда сказал: я исполню твой приказ, хозяин?
Моя пушка со мной. Может быть, сделать все просто?
Так, как делали это все они?
Да, все они. Тристан и Изольда. Ромео и Джульетта. Антоний и Клеопатра. Хосе и Кармен. Все, все они, любившие друг друга больше жизни – и больше смерти тоже. И превыше смерти. Ибо в смерти своей они обрели настоящую жизнь.
Кто узнает о нас? Сплетница Москва? Желтые газетенки?! Тупые любопытствующие рожи, пялящиеся в телеэкран?!
Люди, люди, люди… Люди никогда и ничего не узнают о нас…
И о том, что тайно делала Мария… И о том, кто такой был я…
Все тайное когда-нибудь становится явным, Ким. Ты знаешь это.
Я слишком люблю ее. Я не позволю больше никому измываться над ней.
Я не позволю больше никому приказывать ей. Ставить ей на нежную кожу невидимые и болезненные позорные клейма. Распинать ее на роскошных паркетах и на грязном заплеванном полу, на свежезастланных отельных кроватях и на вагонных качающихся полках. Никто больше – слышите, никто! – не посмеет осквернить ее. Мою светлую любовь. Мою Марию.
Ибо, Мария, ты носишь имя матери Бога. А это кое-что значит.
Я смотрел, не мигая, на сцену. Яркий круг света посреди темного зала. И она, любовь моя, выходит в середину яркого круга, и поднимает руки над головой, и поднимает вверх чистое, румяно-смуглое, нежное лицо, и глаза ее закрыты – она слушает музыку. Она двигается в круге света нежно, еле заметно, перебирает стройными ногами под пышными оборками алой, как пион, юбки. А хриплый женский голос поет, все поет о навсегда ушедшем, о канувшем счастье.
И мой сын, тоже сцепив воздетые руки над головой, весь в черном, как коршун, не шевелясь, стоя прямо и строго, глядит, глядит на нее своим единственным глазом.
Я решил, моя Мария. Я решился. Прости меня. Это лучший выход для нас обоих.
Я слышу – ты танцем своим одобряешь меня. Ты и с закрытыми глазами видишь меня со сцены. Ты молча говоришь, шепчешь мне: «Да, Ким, родной, ты все верно придумал».
Пистолет со мной. Вот он, в кармане. Я приду к тебе за кулисы, когда ты закончишь свой танец. Я скажу Ивану: отвернись. Выйди. Тебе не надо смотреть на это. И он выйдет, оставит нас одних, он поймет. Он не будет мешать. Время ревности прошло. Время последнего танца настало.
Это будет наша последняя фолия, девочка моя.
И я близко подойду к тебе, родная моя. И я обниму тебя так, как не обнимал тебя никогда в жизни. Войду в тебя телом, дыханьем, душой и глазами. И ты, обнимая, целуя меня, не увидишь, как я поднесу пистолет к виску твоему. Выстрел – в тебя. Выстрел – в себя. Так все просто.
А если ты не захочешь, чтобы я выстрелил, если ты вдруг испугаешься пули, я дам тебе яду. И сам яд выпью. Я же профи-убийца. Беер и ядами снабжал меня тоже. У меня от прежних заказов яды остались. Те, что действуют мгновенно. Ты ничего не почувствуешь. Просто задохнешься, как от моего поцелуя.
А для себя, так и быть, я все же припасу пулю. Я же привык стрелять. Я стрелок. Я должен умереть от своей руки и от пули своей – так же, как от нее погибали другие.
Голос, низкий и хриплый голос, канте хондо, зачем ты поешь фолию, зачем сжимаешь хватку на глотке? Я дышать не могу. Горячая влага течет у меня, убийцы и мужика, по щекам. Я задыхаюсь от любви, слышишь, ты, сумасшедший голос, от близкой пасти небытия, от радости и счастья, что такую любовь довелось испытать мне на выжженной, зимней земле.
ИВАН
Мой единственный глаз застилало яростью, гневом, слезами.
Я танцевал с ней малагенью. Порывистую, как ветер, хоту. Я склонялся и замирал над нею, когда она, оттанцевав лукавую, кокетливую сегидилью, оборачивалась ко мне через плечо и обжигала меня черным огнем широко расставленных глаз, подавая мне руку в начинавшейся без перерыва фолии. И я потерял танцам счет. Я жил внутри фламенко. Я крепко сжимал яростные губы. Я был мачо, а она была моя маха, ненавистная, любимая, изменившая мне.
И я впервые, страшно, подумал: а что, если сегодня, сейчас, я убью ее?
Нож? Нет. Платок? Нет. Отрава?!
О чем ты думаешь, одноглазый Иван! Тебе в лечебницу пора, в Кащенко, на Канатчикову дачу!
Отрава. Таблетки. Те таблетки, что принесла мне там, в самолете, в котором мы летели из Аргентины в Москву, любезная хорошенькая стюардесса.
Они у меня в кармане пиджака.
Она смотрела на меня широко открытыми глазами. В глазах кипела черная яростная смола. Низкий голос Исидоры Родригес плыл, стонал и взвивался под сводами зала.
О чем ты думаешь, Ванька! О чем!
Может, тебе самому заглотать эти таблетки?! Все?! И уснуть мертвецким сном, мертвецким воистину, вместо того чтобы ворошить в башке своей подобные мысли?! Танцуй лучше! Танцуй! Ни о чем не думай!
И обрушился девятый вал аплодисментов.
Шум, огромный шум, как всегда бывало на их шоу, вставал стеной.
Мария, взяв Ивана за руку, кланялась, кланялась низко, в пол, по-русски, а цветы летели, летели на сцену. Они оба пятились за кулисы. Севильянка Исидора, подняв руки над головой, хлопала им, и Мария подошла к певице, расцеловала ее в обе щеки, и зал снова взорвался аплодисментами. «Виторес!.. Виторес!.. Би-и-ис!..»
– Мы должны с тобой прямо сейчас станцевать болеро, – сказала Мария, обернувшись к Ивану. – Прямо сейчас. Потому что потом будут еще бисы. И нам придется танцевать все что ни попадя. Давай сейчас скажем дирижеру и выйдем в болеро. Пусть Матвей Петрович готовится.
– Да, пусть Петрович готовится, – кивнул Иван. Его здоровый глаз просверливал Марию. Стеклянный – смотрел тупо, мертво. – Пусть вынет из-за ушей палочки. Я сам дирижеру скажу: давай сперва болеро, а там посмотрим.
Они снова перекинулись взглядами. Они всегда быстро понимали друг друга.
И Марии не понравились глаза Ивана.
Они вместе, вдвоем, вбежали за кулисы, в артистическую. Визажистка Надя стояла, скрючившись, ссутулившись, как птица, над столиком Марии, у гримерных зеркал, наклонившись над коробочками с гримом, над коробкой апельсинового сока. Видно, тот мальчонка-осветитель, которому Иван заказывал сок в буфете, его вежливо купил и трогательно принес. Не забыл.
И в руках у Нади были маленькие косметические ножницы. И она открывала, взрезала ножницами сок, и воровато, напуганно оглянулась на вбежавших в артистическую Марию и Ивана, и рука ее дрогнула, и сок из коробки выплеснулся, вылился на полировку стола. Надя в смущении отерла сок рукавом и вся вспыхнула.
– Ой, Иван Кимович… простите… я нечаянно…
Он внимательно смотрел на нее. Краска не сходила с ее маленького, как осколок, лица.
Станкевича в артистической не было. Помощник режиссера возник в дверях. Крикнул:
– Ребята! Дирижер уже на болеро настроился! Публика ждет бисов! Скорее на сцену!
Мария, шагнув к столу, грубо выхватила коробку с соком из рук у Нади и плеснула себе сока в пустой стакан. И сок перелился через край стакана.
Она хлебнула из стакана. Иван мертво глядел, как она выпивает стакан – до дна.
– Режете без ножа, ребята!
Она рванулась. Побежала вон. Иван – за ней. Когда они пробегали мимо кулис, свешивающихся из-под высоченного потолка, Марии показалось, что за кулисами мелькнула сначала одна тень, перебежав им дорогу, как перебегает черный кот, затем – другая. Или у нее двоилось в глазах?
А на улице, за стенами концертного зала в Лужниках, где они оба танцевали пламенное болеро, мела метель, в который раз от сотворения мира, ярился и вихрился слепяще-алмазный снег, метель взвизгивала и хрипела, как будто пела канте хондо, щедро сыпала снег на крыши, на плечи и в лица людей, и сильный холодный ветер бил наотмашь в грудь и в спину, как бьют в бубен, и над Москвой, над всей огромной зимней Москвой мела, шла метель, шла, как война, как вечная Зимняя Война – страшная, неотвратимая, необъявленная, без видимых причин. И не было ни одного старого генерала, чтобы ее, одним мановеньем властной руки, остановить.
И они снова выбежали на сцену.
И тихо, будто из-под земли просочился родник, зазвучала первая, еще робкая, нежная, бесконечная мелодия болеро. Они стояли друг против друга – мужчина в черном и женщина в красном. И маленький барабанчик уже стучал, стучал тихо и ритмично: там, та-та-та-там, та-та-та-там. И мужчина обнял женщину за талию, и она, еще доверчиво, положила ему смуглую руку на плечо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.