Текст книги "Аргентинское танго"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Он подался к Марии, вперед. Лег на нее грудью, лицом, вытянул руки вдоль ее тела, сомкнул у нее за спиной. Крепко прижал ее всю к себе, как обнимал при жизни. Ощутил всем нутром ледяной холод, исходивший от нее.
– Мария, Мария… Как ты холодна… Ты, такая моя, такая горячая… Помнишь Мадрид, Мария?.. Мы тогда оба с тобой боялись друг друга… Ты хотела, чтобы я не преследовал тебя больше… Какая глупость, Мария!.. Разве тот, кто любит, преследует другого?.. Нет, он просто любит, любит – и все… А если любят оба – они все равно будут вместе, всегда, даже если их разлучат злые люди, даже если они сами решат навсегда разлучиться… Мария!.. Я люблю тебя больше жизни. Я больше смерти люблю тебя! Я люблю тебя больше, чем кто-либо на земле когда-либо кого-либо любил под ледяной, равнодушной Луною… Сегодня ночью на черном небе Луна, а на земле метет метель, и она нам с тобой постилает постель, нашу последнюю любовную постель, Мария!..
Он встал перед диваном на колени. Снова взял ее на руки, баюкал, как баюкают ребенка.
– Мария, Мария, Мария… Все прошло, все стало сном… Ты уже ничего не боишься… Кто убил тебя, радость моя?.. Кто опередил меня?.. К счастью это или к горю?.. Все равно, кто-то облегчил мне мою участь, может быть, убить тебя мне было бы и вправду трудно… Где мне лучше сделать это?.. Здесь, в комнате?.. Я не думаю о том, как нас найдут. А нас ведь найдут, это ясно… В комнате, в холодной нетопленой комнате… может быть, растопить печь… вон в ней тлеют угли… красные головешки… они еще тлеют, еще горят, еще вспыхивают, еще… живут…
Он, с ней на руках, снова поднялся. Шатаясь, как пьяный, сделал два, три шага к двери.
– Вон из дома… вон, на улицу… на воздух… в ночь… Там метель, там ветер… Там – свобода… И снег, бешеный снег все валит и валит, все метет и метет… Моя пушка при мне… Мой висок – вот он, при мне тоже… Куда ты скажешь мне, туда я и выстрелю… Скажи мне… скажи!..
Он, качаясь, сжав зубы, вышел с ней на крыльцо. Высоко над ними, в черном как деготь небе, туманно, сквозь дымку метели, мерцали звезды. Тускло, печально горели в деревенской тоскливой тьме два, три окна – в дачах, в избах напротив не спали. Люди не спали. Люди жили. Сейчас он, Ким Метелица, жить больше не будет. Что это значит – не жить?
Он, с ней на руках, как со спящим ребенком, сел на крыльцо, прямо в пушистый, за вечер и ночь наметенный белый снег. Прижался мокрым от снега, от слез лицом к ее лицу.
– Мария… Машенька… Марочка, дитя мое… Я так много прожил на земле до тебя, без тебя, что мне страшно – я старше тебя на целую тысячу лет, и это чудо, что мы встретились, что мне довелось узнать тебя, прикоснуться к тебе на земле… Я убийца, но какое счастье, что это не я тебя убил… Ну что ж… Попрощаемся, жизнь моя… Поцелуй меня… в последний раз…
Он рывком наклонился над ней – и замер над ее приоткрытыми губами, как замирают над розой, вдыхая ее аромат. Коснулся губами ее губ так тихо и нежно, так неслышно, что сам не понял, где воздух, где губы, где слезы, где конец долгого вдоха.
Застонал, голову поднимая. Взял ее лицо в ладони. Ветер пошевеливал ветки дерева над ними, стряхивал снег им в лица, на плечи. Черное небо мрачнело, наливалось черной кровью. Окна горели в ночи, как волчьи глаза.
– Вот и все… Вот и все, золотая моя. Мария моя, любимая моя. Прощай!
Он вытащил из кармана пистолет. Поднес к виску. Улыбнулся. Держал Марию за плечи одной рукой, другой прижимал к виску дуло. Подумал быстро, не успев схватить мысль за хвост: «Ах, какой же я всегда был меткий стрелок!.. да разве ж в свой висок, стреляя, промахнешься!..» – а палец сам уже, вне его приказа и его последнего, вспышкой, страха и отчаянья, уже делал свое дело, нажимал на курок. Легкий щелчок. Глушитель, отличная штука. Почти музыкантская, как хорошая сурдина у скрипачей, у гобоистов. Надел – и инструмент звучит тише, глуше. Совсем неслышно. Совсем.
И черный сгусток металла падал, падал из руки, из разжавшихся пальцев в чисто-белый, сахарно-блесткий снег. И метель, гудя в трубах старой дачи, развевая по ветру свой белым шелком вышитый плащ, мела, заметала их двоих, обнявшихся на крыльце: он обнял ее, сгорбившись над ней, с неподвижным, гранитным лицом, с черно-алой ранкой чуть выше правого глаза, она лежала, закинув к черному небу лицо, с широко открытыми в ночь глазами, стеклянно-застылыми, агатово-черными, с вывернутой наружу нежной, полудетской ладонью. На безымянном пальце тускло поблескивало в лунном свете железное кольцо старого генерала. Маленькая ножка, неловко подвернувшись, лежала на снегу, обутая в матерчатую, натертую мелом балетную туфлю.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ДЕСЯТЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ. ПАВАНА НА СМЕРТЬ ИНФАНТЫ
– Я хвалю тебя. Ты сделал все, как я тебе приказал.
– Это не он, господин генерал!..
– То есть как это – не он?..
– Виноват, господин генерал, но это точно не он! Он – не успел… Он сам мне сказал, что он хотел выполнить ваш приказ, но – не успел… Кто-то опередил его…
Молчание в трубке. Молчание между безднами суши и моря.
– Опередил?..
– Так точно, господин генерал…
– Кто?..
– Надя, Надежда, Наденька!.. Ну брось же плакать, что ты вся облилась слезами, слезами же горю не поможешь!..
– Оставьте девушку, господин Метелица. Я хочу ее допросить. Итак, гражданка Надежда Наседкина, вы утверждаете, что вы были в артистической в то время, когда сюда вошла, после выступления, Мария Виторес?
– Д-да… Была…
– И что это за стакан?
Стакан перед ее лицом. Перед ее носом. Пустой стакан. Желтые потеки на стенках.
– Из-под… из-под апельсинового сока…
– Вы помните, кто пил из этого стакана сок?..
– Н-не… Не помню…
– Вы помните, кто наливал сюда сок?
– Да… Я…
– А не господин Метелица?
– Нет… Я…
– Тогда позвольте задать вам один вопрос. Это вы подсыпали в стакан, из которого пила сок Мария Виторес, яд, ставший причиной ее смерти?
– Я?.. Яд?..
– Почему вы так покраснели, Надежда Наседкина? Вы смущены?
– Я?..
– Ну не я же, в конце концов!
– Я… я не сделала ничего плохого… не надо… не надо меня в тюрьму!..
– Надя, Наденька, не плачь… Перестаньте убивать девушку вашими глупыми вопросами!
– За оскорбление следователя подозреваемый тоже несет ответственность, так же как и свидетель, вы, господин Метелица, об этом знаете?..
– Это не я… Я не успел, Арк!.. Я – не смог!..
– И не я, Станкевич. И не я. Я тоже не успел. И тоже – не смог бы.
– Что же в ней было такого, Арк, что же…
– Дуэнде. По-испански это называется дуэнде, остолоп.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там.
Стучал маленький барабанчик сердца.
Самолет делал круги над аэропортом, снижаясь, плывя в небесах все ниже и ниже, и уже явственно-страшно доносился гул двигателя, его бессмысленный, тупой, как у быка, рев, и люди, встречающие рейс, задрали головы; а люди, провожающие другой самолет, тоже задрали головы, ибо другой самолет в это время взлетал с полосы, чертил в воздухе косую плавную линию, взмывал все выше, набирая скорость, и они чуть не столкнулись в небе – два самолета, один и другой, пролетев друг мимо друга на скорости – у одного гасимой, у другого набираемой неуклонно. И у провожающих были печальные лица, а у встречающих – радостные, ожидающие. Сейчас кончится ожидание! Кончится! А проводы не кончатся никогда. Проводы, долгие, как жизнь сама.
В толпе тех, кто провожал самолет, стояла маленькая невзрачная девушка с кривым, чуть свернутым на сторону смешным носиком, ее губы вздрагивали, пытаясь сжаться, но снова и снова дрожали, вспухали слезно. Она не могла справиться со слезами. Она только что посадила в самолет, проводила в дальний путь того, кого она больше всех любила на свете.
Люди стояли, задрав головы, глядя на самолеты – отлетающий и прилетающий, как вдруг в воздухе что-то произошло. Там, наверху, в небесах, повеяло мертвенным холодом, распахнулась сначала бездна тьмы, потом из тьмы восстала, выбухнула бездна яркого, слепящего огня. И люди закричали и закрыли глаза руками. И люди показывали пальцами в небо. И люди вопили и рыдали, и бежали вперед, туда, под взорвавшийся самолет, еще не веря в то, что огонь пожрал в стальном брюхе и родных и близких, кого они так заботливо проводили в дальнюю дорогу, еще надеясь помочь, глядя сквозь залитые слезами глаза на сгусток дыма и пламени, разраставшийся на глазах в темно-синем вечереющем небе.
И те, кто встречал самолет, испуганно глядели на бегущих, и стояли как каменные, прижав руки к груди.
Некрасивая девушка в толпе вздрогнула всем телом, глядя на клубок пламени и черного дыма. Не отрывала от огня глаз. Положила руку себе на живот. Было заметно, что у нее под легким плащом – уже округлившийся, взошедший как на опаре живот, беременный будущей жизнью. Рука вздрагивала. Растопыренные пальцы дрожали, ощупывали живот, нервные, слепые. Мяли тонкую ткань плаща. Тонкогубый, чуть припухший рот приоткрылся. Как колдуны – в костер, смотрела она во взорвавшееся в небесах пламя. Ее глаза расширялись, открывались все шире, так, что стали видны белки над серыми, прозрачными райками радужек. Она глядела на взрыв самолета, как смотрят страшный неправдашний фильм.
Он там. Он был там, внутри. Там, в железном брюхе. Его – больше – нет?..
Рука плотнее прилегла к животу. Погладила его, как гладила бы уже рожденного ребенка. Пальцы задрожали сильнее, заметнее. Люди вокруг одиноко стоявшей, с рукой на вздутом животе, маленькой девушки бежали, кричали, размахивали руками. Она одна стояла недвижимо.
Надя стояла на кромке летного поля одна. Вся орущая толпа убежала туда, к рухнувшему на землю, горящему самолету. Гомон, крики и плач доносились до нее уже издали, как бы во сне.
Она тихо сказала, и только она сама слышала себя, больше никто:
– Иван, значит, все правильно. Значит, я правильно поступила. Я осмелела вовремя. Иначе у меня никогда не было бы ребенка. От нелюбимого я не родила бы. Иначе у тебя никогда не было бы ребенка. Потому что эта стерва никогда не родила бы тебе. Она любила только себя. Только себя, слышишь, Ванюша?..
Люди бежали к горящему самолету. Тянулись по летному полю шланги пожарных и аварийных машин. Безжалостно вопили сирены «скорых», чиркали шинами по асфальту машины МЧС, гудели обреченно, протяжно. До Нади донесся зычный голос, разнесшийся над всем потерявшим разум аэропортом:
– Потерпел катастрофу самолет, отправлявшийся рейсом двадцать два – пятьдесят восемь Москва – Омск – Иркутск – Пекин – Шанхай!.. Потерпел катастрофу!..
Светлые, серые, прозрачные как лед глаза. Кривая улыбка. Дрожащие губы. Дрожащие пальцы.
– Я буду… матерью… спасибо… что все так получилось…
Резкие гудки машин, как ножи, вспарывали вечерний воздух.
Жизнь билась в ней, в уродке. А не в той, в красавице и ведьме.
Иван успел переспать с ней здесь, в Москве. Она ли его обольстила? Он ли ее? От отчаяния после смерти Марии? В отместку ли Маре и Киму? На крыльце старой заброшенной подмосковной дачи нашли только тело Марии Виторес. Кима Метелицу, живого или мертвого, не нашли нигде, как ни искали. Иван сам приехал к Наде домой, в ту халупу, что снимала она на Левобережной. Она открыла ему дверь – и прислонилась к косяку, чтобы не упасть. «У меня же был адрес, – улыбнувшись так же криво, как она, выдавил он, – вот, я приехал. Мне отвратительно одному. А ни с кем я быть не хочу». Ты хочешь быть со мной, спросила она его одними глазами? Да, ответил он взглядом. Да, я хочу быть с тобой. Просто – быть. Сидеть. Говорить. Пить чай. Плакать. Мне все надоели.
Просто пить чай у них не получилось. Надя, дрожа от жалости и любви, сначала пролила кипяток на брюки Ивана, потом, поставив чайник на пол, сама села к нему на колени.
И он впервые увидел, как дурнушка преобразилась. Он впервые увидел, как уродка – в великой любви – становится красавицей. Как сияют, словно огромные, алмазно переливающиеся звезды, ее полные счастливых слез глаза. Как сияет детская, восторженная улыбка. Как горят и мерцают тайным перламутром, в ночной темноте, обнаженные полудетские плечи, маленькая нежная детская грудь, как тонко-беззащитно выгибается грациозная шея, и юная фея, которую все держали за Золушку, шепчет ему: Иван, Иван, ты моя мечта, будь со мной, иди ко мне, я так давно тебя люблю, ну поцелуй же меня, только раз, только один раз. Он целовал ее не один раз. Он был с ней той ночью много раз, и снова и снова ее тонкое, нежное, хрупкое, юное тельце с недетской, ярко-женской, великой страстью отдавалось ему.
Он обнимал ее и думал: чем одна женщина отличается от другой? Чем же, чем? Так же дрожит и вспыхивает жаркая, потная скользкая кожа. Так же раскрываются под руками, губами мужчины срамные женские губы там, внизу живота, под нежным всхолмием. Так же податливо расходится плоть, впуская жаждущее острие, а потом сжимается вокруг, стискивает мужскую суть в нежных, неумолимых тисках, заставляя мужчину томиться и двигаться – туда, все сильнее, все жарче, все более вглубь – сначала нежно, потом все резче и неукротимей, потом дикая пляска сметает границы желанья и боли, стыда и покорства, и два тела сливаются в бешеном танце, зная, что вечен лишь он один на земле, все остальное – ложь, пустота и забава. Девушка, иная девушка; она вся другая; и пахнет по-другому; и двигается по-другому. И все же ведь она любит, любит его! Любит истинно, горячо, крепко! А любовь передается, как любая болезнь. Любовь – это яд, это отрава и зараза. Ты уже заразился ею, Иван. Ты не можешь не ответить на такую любовь. Женщина, для чего ты создана Богом из ребра Адама? Для одного лишь любовного танца, не больше?
А утром она, стыдясь и стесняясь, прикрыла кровавые пятна на простыне своим телом, легла на них спиной, чтобы он ничего не увидел; но он и без того все понял, ему и видеть испятнанной простыни было не надо, он обнял ее, маленькую, сжавшуюся в разворошенной любовью постели в жалкий комочек, и она прижалась к нему доверчиво, страстно, плача, обнимая за шею его тонкой, как куриная косточка, ручкой, а он шептал ей на ухо: Надя, Наденька, ну да, я ведь за этим к тебе и приехал, я только сам стеснялся сказать тебе, ну ты видишь, как все хорошо получилось, ты только не думай, что я подлец, я тебя не оставлю, вот увидишь.
А вышло так, что больше потом он к ней не приехал.
Приехала она к нему сама, когда поняла, что у нее будет ребенок.
Приехала, позвонила, он открыл ей и с порога понял все – по ее широко распахнутым, донельзя счастливым глазам. И обнял ее. И прижал ее кудрявую головенку к своему животу.
«Надя, – спросил он ее, задыхаясь, – Наденька, а ты случайно не видела моего отца? Кима Метелицу? Ты ведь знаешь его. Нигде в Москве ты его не встречала?» И она покачала головой, не размыкая рук у него на талии: нет, не видела, нигде, не знаю.
– Ты не видел его нигде?!
– Нет, не видел, нигде, не знаю…
– Знать надо!
– Вроде бы видел… Вроде бы… да… в кассах Аэрофлота… Он покупал билет…
– Вроде бы или да?!
– Да…
– Рейс?
– Двадцать два-пятьдесят восемь, двенадцатого августа, из Шереметьева-два, на Шанхай…
– Какого лешего он забыл в Шанхае?!
– Не знаю…
– Знать надо! Подошел бы, поговорил!
– О чем?
– О чем хочешь! Вы же знакомы!
– Я просто подсмотрел… подслушал… рейс вот запомнил…
– И на том спасибо!
Эту мину Беер подложил во взлетающий самолет для Кима Метелицы.
Он подложил ее для отца, а взорвался – сын.
И еще полный самолет всякого разного народу взорвался – стояло лето, холодное ветреное московское лето, народу на Восток летело много, как всегда, в кассах был летний аншлаг, «Боинг»-аэробус был забит до отказа, и тот, кто подкладывал в нутро самолета мину, меньше всего думал о людях. Он думал только о своей мести. О своей кровожадной, древней как мир мести, что не излечивается в мире ничем – ни любовью, ни молитвой, ни покаянием, ни вином и коньяком, ни самым лучшим на свете кальвадосом и мартини, ни самой лучшей на свете, искуснейшей любовницей. Месть так же сильна, как единственная любовь. На огне той и другой можно сгореть дотла.
Беер был удовлетворен. Он насытил свою рычащую дикую месть. Он накормил ее до отвала. Не стало того, кто портил ему кровь.
А Станкевич, увидев в экране телевизора, как взорвался самолет рейс двадцать два-пятьдесят восемь, согнулся, закрыл жирное лицо ладонями, подбородки тряслись, золотой перстень с печаткой на толстом как сарделька пальце сверкал, как у царя. Он очень переживал. Иван прямо перед отлетом, из аэропорта, позвонил ему. Отчеканил в трубку: «Родион, я лечу на неделю в Пекин. Друзья хотят меня в Гималаи свозить. Плохо мне, понимаешь, плохо. Там, говорят, какие-то ихние монахи, ламы, стресс только так снимают. Взглядом одним. Ну, обучат меня техникам каким, я понятливый, я обучусь. Развеюсь, старик, развлекусь. Приеду – будем думать, как дальше жить. С кем дальше танцевать, ха-ха, по жизни буду». Он хотел крикнуть ему: Ванька, сдавай билет сейчас же, порви его на хрен, выкинь в урну, растопчи, что-то Беер задумал, и, кажется, этим рейсом летит твой отец тоже, как бы Аркашка вас обоих не накрыл медным тазом!.. – но было поздно, в трубке уже звучали назойливые гудки отбоя. Плачь, плачь, Станкевич. Ты всего лишь обознался там, в очереди в агентстве Аэрофлота. С каждым бывает.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там.
Стучит маленький барабанчик. Стучит, не умолкая.
Играют болеро.
Снова, в который раз, играют болеро, и весь громадный оркестр заглушает один маленький барабанчик. И это так странно! Не более, чем все остальное. Странное ведь все в жизни, только мы делаем вид, что этого не замечаем.
Почему его не сажают играть павану на смерть инфанты?
Матвей Петрович Свиблов работает без пауз. Эту партию не каждый барабанщик сдюжит. Такую жизнь, как у него, не всякий человек сдюжит, да и не нужно это всякому человеку. Она, его жизнь, его собственная, и только. Как хорошо, что тот человек, что приказал ему отравить эту танцорку, Виторес, все-таки заплатил ему денег, несмотря на то, что он, Матвейка, не успел, кто-то опередил его, видно, тогда, в тот вечер в новом концертном зале в Лужниках. Когда тот человек, с залысинами, низкорослый и крепкий, в черных очках, – ну да, черные очки ведь меняют лицо, узнать невозможно, – совал ему в руки толстую пачку долларов, а он, Матвей, торопливо, поспешно-жадно и стыдливо-воровато совал ее себе в карман кургузого, потрепанного пиджачишки, он не удержался – любопытно ведь!.. – и все-таки спросил этого, в черных очках: а чем таким не угодила кому-то эта красивая танцовщица, ведь она мировая знаменитость, да и замечена, хм, в порочащих связях, ха-ха, вроде бы не была!.. И подхихикнул еще раз, подобострастно, любопытствующе-глупо, подлизываясь к тому, кто давал ему деньги. И человек в черных очках внезапно сказал серьезно и сурово: «Это был приказ моего шефа. Генерала. Я получил его, и я его выполнял. Я не знаю причин, что побудили его отдать такой приказ. Мой генерал лично знал Марию Виторес. Кажется, он симпатизировал ей».
… … …
Их нашел на крыльце дачи Славик Пирогов.
Славик Пирогов прикатил туда на машине после выполнения очередного заказа. Увидел: утро, и розовый в лучах солнца снег, и они оба сидят на крыльце, обнимаются. «Эй вы, ребята, – бодро крикнул Славик, выпрыгнув из машины и растирая захолодавшую щеку перчаткой, – кайфуете, что ли?.. В кроватке не нацеловались, голубки?..» И осекся. И подошел ближе, и все понял.
Убрать, убрать их отсюда скорее, как можно скорей. И никому не сказать ничего. Отвезти далеко в лес, в зимний лес. И вырыть там яму, лопата в сарае, кажется, есть, старая и ржавая; и похоронить при свечах искрящегося инея, под пение снегирей.
Действуй, Славик. Вынимай пистолет из руки у Кима. Вынимай девушку у него из объятий.
Когда Пирогов осторожно – о, как же тяжело мертвое тело! – поднимал Марию на руки, чтобы нести в машину, мертвый Ким покачнулся и упал набок. И из кармана у него выпал, вывалился круглый оранжевый, огненный апельсин и покатился по снегу.
А газеты пестрели новыми черными шапками, новыми сенсационными полосами: квартира погибшей и без вести пропавшей Марии Виторес сгорела дотла! Кто-то неизвестный проник в нее и поджег ее! Версию об огне, распространившемся по электропроводке, следователи отвергли сразу! Неизвестный не оставил отпечатков пальцев… Соседи никого не видели… Свидетелей нет… И гибель, и исчезновение Марии Виторес, и уничтожение огнем ее жилья окружены тайной и мраком… Так же, как и гибель ее знаменитого партнера, Ивана Метелицы, в самолете, отправлявшемся из Шереметьева в Шанхай… «ИСПАНСКАЯ КОЛДУНЬЯ ТАНЦА НАСЫЛАЕТ ИЗ ПОТУСТОРОННЕГО МИРА ОГОНЬ НА СВОЕ ЖИЛИЩЕ!» «ДУХ БЕЗУТЕШНОГО ИОАННА ПЛЯШЕТ ПЛАМЕННУЮ ОЛУ В ПОСЛЕДНЕМ ПРИСТАНИЩЕ ЛЮБВИ!» «ДУЭНДЕ ЕСТЬ ДУЭНДЕ – ДАЖЕ И ПОСЛЕ СМЕРТИ!» Журналисты старались перещеголять друг друга. Журналисты осаждали следователей: кто это сделал? Журналистам обещали премии главные редакторы – за добычу жареной утки. «ПОСЛЕДНЕЕ ФЛАМЕНКО – ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАМЯ!»
…В своей маленькой каморке на станции Левобережная, на улице Библиотечной, лежа вверх животом на старенькой скрипучей постели, лежала, глядя в потолок, Надя Наседкина. Она держала руки на животе и слушала, как бьется жизнь внутри нее. Это она подожгла квартиру Марии Виторес. Она похитила ключ от ее квартиры, когда приезжала к ней спасать искалеченного Ивана и утешать обезумевшую Марию. Соблазн был слишком велик. И ненависть велика. И случайность – царственна, как плавное па погребальной паваны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.