Текст книги "Аргентинское танго"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
СТАНКЕВИЧ
Они завтра вылетают в Москву.
Они сейчас танцуют «Латинос» в «Ла Плате».
По-аргентински сейчас – девять вечера. Они танцуют последний номер шоу. Болеро.
А потом они выйдут на улицы и окунутся по макушку в безумие, называемое карнавалом.
Что будет завтра, когда они прилетят?
А завтра будет грандиозное шоу в Лужниках с гитаристом Кабесоном, дивный парень, гитарой вертит как хочет, просто как бабой в постели, и с этими худышками из Имперского балета, загримированных под настоящих испанок. И Беер велел мне завтра быть на стреме. Я терпеть не мог этих его приблатненных словечек. Ты в лагере срок мотал, что ли, однажды спросил я его? А он мне ответил: не указывай, что мне жрать и где мне ср…ть. И я заткнулся.
На стреме. Я буду на стреме. И, зуб дам, все будет ништяк.
Что Беер задумал?
Я знаю, что он задумал.
Тебя не пугает, что ты можешь лишиться своей наилучшей артистки? Своего жирного, сладкого куска хлеба? И даже с черной икрой?
Звонок. Я рву трубку из кармана. Голос Аркадия, похожий на ледяное сало, на ползущую по реке шугу.
– Станкевич?
– Я, Арк.
– Завтра они пляшут в Лужниках?
– Завтра. Прямо из Шереметьева – и на сцену.
– И тебе их не жалко? Ее – не жалко?
– А что ее жалеть? Она – моя артистка. Артисты двужильные. Ей не привыкать с корабля на бал.
– Отлично. Тогда я предоставляю тебе эту возможность.
– Какую?
Меня всего обдало холодом. И, когда я спрашивал, я уже понял.
– Ну как же. Сам будешь иметь честь.
– Арк!..
– Она мне не нужна больше. Она отработала свое. Она мне надоела. Я сделал на ней и деньги, и нужные мне телодвижения. Она уже шлак. Да, отменная танцовщица, может быть, даже великая. Но это не меняет дело. Она мешает мне жить. Я не хочу, чтобы она была. Жила. Я хотел ее убрать сам. Я хотел приказать Метелице сделать это. Но Метелица сам попался на ее крючок. Крючок вырвали из губы вместе с мясом, но мой лучший киллер сгинул. Это детали. Я его найду. А ее искать не надо. Она ведь не только моя, но и в какой-то степени твоя девочка, Станкевич. Собственность твоя. Поэтому я размыслил так: чтоб мне ручки не пачкать, лучше давай-ка ты это все сваргань. Фантазия у тебя буйная, дружище, я догадываюсь. Такие шоу закручивать! Закрутишь и ее последнее шоу, я так полагаю, блестяще.
Так, так, так. Я знал, что нельзя было ее выводить на Беера. Нельзя было ее продавать Бееру. Я, профессиональный продюсер, сосватал ее не тому владельцу концертного зала. Концертный зал Аркадия Беера называется – «СМЕРТЬ». Да разве я этого не знал! Знал, конечно!
– Аркадий, – сказал я хрипло, откашлялся, но горло опять перехватило, – Аркадий, послушай… может быть…
– Никаких «послушай» и «может быть» быть не может, – сухо оборвал меня он. Вот сейчас я слышал, чуял, какой он, несмотря на русскую мамашу, до мозга костей педантичный немец, фриц. – Я задумал свое шоу – я его сделаю. Я буду твоим суфлером. Твоим помрежем. Если ты вдруг облажаешься в последний момент – я помогу тебе. Проассистирую, verschtehst?!
Холодный пот тек у меня по вискам, по лицу, затекал за воротник. Люди Аркадия и он сам были тайной силой на незримой черной планете, где, в отличие от раскромсанной на куски Земли, еще не была поделена облитая кровью территория. У меня не было другого варианта ответа.
– Понял. Ты поможешь мне.
… … …
Он рванул ее за плечо к себе, и она, крутанувшись, оказавшись с ним лицом к лицу, посмотрела ему прямо в глаза.
Женщина смотрела в глаза мужчине.
Там, та-та-та-там. Маленький барабанчик отбивает жесткий ритм. Ритм жизни? Ее последние секунды?
Жесткий стук. Будто кости стучат. Будто стучит железо о дерево. Сталь о сталь. Будто заколачивают гвозди в гроб. Или – в крест.
Отец, тебя убил тот, кого я люблю. Иван, зачем ты так ненавидишь меня? Иван, мне страшно. Я боюсь тебя. Но я виду не подам, что я тебя боюсь. Мне не нужен страх. Я слишком свободна для страха.
Там. Та-та-та-там. Маленький барабанчик, зачем ты сводишь меня с ума? Маленький барабанчик, ты у меня внутри. Ты во мне вместо ребенка. Ты у меня вместо сердца. И я уже не вырву тебя из себя. Белые юбки метут пол сцены. Белые оборки испачкаются в пыли и грязи. Моя белая чистая жизнь уже выпачкана вся, без остатка. В этом па – в одном-единственном – я на миг подгибаю колени. Отвратительное па. И с каким же наслаждением я распрямляюсь, и поворачиваюсь к тому, кто меня ненавидит и любит, и грудью, как воин в бою, иду навстречу ему, на него!
КИМ
Поглядеть на часы. Поглядеть в газету. На этот проклятый анонс.
Закурить. Если травка поможет, если эти тинейджеры, что смолят косячки, не врут…
Отвратная травка. Тьфу. Какой сладкий, приторный привкус на губах, в глотке. Уж лучше стакан коньяка.
Вчера утром был Славка. Он повертел у виска пальцем: «Ну и долго ты тут будешь валяться, старик? Я тебе советую – помирись с Арком. Помирись! Арк умеет прощать. Точно тебе говорю. Он подкинет тебе работенку. Без дела не останешься, сам понимаешь. А не хочешь – так вали за кордон, я помогу тебе бежать. Организуем побег по первому разряду, не сомневайся! Загранпаспорт новый, шенгенская виза, не хочешь в старушку Европу драть – рви когти в Штаты, в Штаты не хочешь, да, тоже, брат, криминальная страна – вали в Канаду, там безопасно, уютно, природа на нашу похожа, хвои в лесах навалом, и даже березки есть, на лыжах зимой будешь ходить… а хочешь тепла – валяй прямиком в Испанию!.. Апельсины будешь жрать от пуза…» Я глядел на него как на больного. Слава, куда я поеду отсюда? Ведь она прилетает завтра сюда. Вон, все газеты ею пестрят. Прилетает! И я смогу увидеть ее. Хоть на миг.
«Ким, ну ты в натуре чокнулся! – Славка разгневался не на шутку. Я впервые видел, как он сжимает кулаки, скрежещет зубами, впервые слышал, как он матерится без перерыва. – Из-за бабы, епть… Из-за бабы! Кому не скажи! В твоем, мать твою за ногу, почтенном возрасте! Ким, брось! Честно тебе говорю! Ну хочешь, Ким, я щас на машине, давай-ка плюнь ты, мужик, на все это дело смачно, как мужики плюют, и разотри, а?!.. и поедем в ха-а-ароший бордель, я знаю рыбные места, такие осетрихи наживку берут, что еле живой останешься… на дно утянут… русалки… к мамаше Фэнь в „Инь“, к Арине Шахназаровой в „Тайную сауну“… голову тебе на отсечение даю – три дня терапии с девочками, париться до чертиков каждый три часа, сто тридцать градусов в парилке, потом – „Абсолютику“ от души, под закусь… потом – снова – голые тюленихи, хищные пантерочки… гладкие, умелые, так и ходят ходуном на тебе и по тебе… корейский массаж, тупица, ты что, не пробовал никогда… японские секреты… секс по-китайски, с Подглядывающим через ширмочку, через шторку… жутко возбуждает и мозги промывает до стерильной чистоты… и ты – здоров! И ты здоров навек, старик, понимаешь ты это или нет! Давай! Одевайся! Мотор стынет! Мороз же на дворе, у меня масло замерзнет!..» Мерзни, масло, мерзни. Никуда я не поеду.
Славка плюнул на меня и уехал. Я слышал только рокот мотора возле дачи.
Как удивительно, что меня еще не отыскали здесь люди Беера. Как странно.
Я жду их с минуты на минуту.
Вот-вот выбьют ногой дверь. Вот-вот вломятся, ворвутся, и даже пистолет не будут наставлять, выстрелят навскидку. Или очередью из АКМ прошьют все вокруг – старые диваны, сундуки, гнилые срубы, и меня, живого, впридачу. И все же зачем-то я держу под подушкой пистолет. Держу, ибо не хочу умереть без боя. Я мужик, и я должен сдохнуть в бою. На то я и мужик, так я полагаю.
Взглянуть еще раз на часы. Они сейчас еще танцуют.
Мой сын и она.
Я рассчитал их аргентинское время по секундам.
Я по секундам рассчитал время их пребывания в самолете, когда они полетят обратно.
Ты рассчитал, что ты ей будешь говорить, когда станешь на пороге ее артистической там, в Лужниках, с пистолетом в руке?
Я думал об этом – и не услышал, как ногой выбили ветхую дверь старой дачи.
Я услышал шаги в сенях.
Жесткие, тяжелые шаги.
Кто-то шагал по старым половицам в тяжелых, может быть, кованых сапогах.
Инстинктивным движением я напрягся, приподнялся с дивана, сунул руку под подушку и быстро, как смог быстро вытащил из-под подушки пистолет. И быстро засунул его под джинсы, под ремень – в тот миг, когда передо мной открывалась дверь.
Ее тоже выбили ногой.
… … …
Музыка взъярилась, взвилась высоко вверх – и ударила с высоты в их лица, обращенные друг к другу. И оркестр, отринув жесткий тихий ритм, внезапно грозной махиной низвергнулся вниз, обрушив на зрителей и на двух танцовщиков, застывших друг против друга на сцене, ураган, лавину ужаса, страсти, мощи.
Это была война.
Мужчина объявил войну женщине.
Женщина объявила войне мужчине.
А за ними, за их спинами, люди объявили новую войну – людям.
И никто уже не знал, кто и кому ее объявил.
Важно только было то, что она – началась.
Новый век. Новая смерть. Тьма там, где толпа. Зачем жить, когда ты можешь быть повсюду и в любое время убитым?
Переступлен последний порог. Эту войну уже – не объявляют. Эту войну – просто ведут. Каждый миг. Каждый час. Врага нет. Вернее, он есть везде. Он подстерегает тебя всегда. И ты не можешь его подстеречь, ибо он в засаде. Ты не можешь его опознать, ибо он – такой же, как ты.
Он – это ты.
И, значит, ты убиваешь на этой войне самого себя.
Зал затаил дыхание. Зал напрягся. Люди приподнялись, высунулись из кресел, как звери высовываются из нор. Приподнялись на руках, на локтях, стараясь всмотреться в лица танцоров, стараясь заглянуть им в глаза – как они глядели в глаза друг другу. Залу стало на миг страшно, и все в зале подумали: они испепеляют глазами друг друга, может быть, сейчас их руки вскинутся, и они вцепятся друг другу в глаза, в плечи, в глотки, чтобы растерзать, задушить, уничтожить?!
И музыка, обрушившись с высоты, затихла, замерла. И только тонкая жилка пульса билась, все билась изнутри красной боли: там, та-та-та-там, та-та-та-там. Маленький барабанчик отчаянья. Маленький барабанчик судьбы.
БЕЕР И КИМ
Он еле успел спрятать пистолет под штанами. В комнату старой дачи, открыв дверь тяжелым кованым зимним сапогом, ввалился Беер.
Они оба один долгий, тяжелый миг глядели друг на друга.
Первыми дрогнули губы Беера.
– Привет, работничек, – он поиграл тяжелой «береттой» в кулаке, не сводя чугунного, слепо-белого взгляда с Кима. – Ну и как ты тут? Тепло тебе? Мухи не кусают?
– Меня тебе продал Славка? – Ким старался говорить спокойно. И старался, чтобы его рука, лежащая на ремне джинсов, не вздрагивала.
– А ты как думал, ты непродажен? – Улыбка на миг прочертила лицо Беера, как красная ракета – ночь. – Ошибся ты. Продажны все. Продажно все. Нет вещи или человека, который бы не был продажен. Который не стоил бы денег. Маленьких или немыслимых – все равно. И ты тоже потянул на весах. А ты думал, я тебя нигде не найду? Сними руку с пояса. Сними, киллер. Ты не успеешь выдернуть свою пушку. Я все равно опережу тебя. Это тебе, надеюсь, понятно?
– Аркадий, – сказал Ким тихо и неожиданно улыбнулся. – Аркадий, мне всегда все было понятно. Я не понимаю сейчас только одного. Или я так тебе был нужен, или так уж тебе нужна моя жизнь, что ты нашел меня сам? Ты, а не кто-то из твоей челяди? Или тебе доставляет это интерес – самому влепить мне в лоб маслину? Нет, меня не кусают тут мухи. Мне здесь было хорошо. – Он, под взглядом Аркадия, медленно убрал руку с ремня. – Я топил печку, ел старую проросшую картошку, пек ее на углях в печи и ел прямо со шкуркой, и думал о ней. Ты разве не знаешь, какое наслаждение думать о ней? И самое главное, Аркадий, я за все это время никого не убил. Никого. Ни одного человека. Ни одну заказанную морду. И не ушел ни от одного мента. И не получил от тебя ни одной пачки баксов за сделанное дело. И как мне было хорошо, Аркадий, ты даже не представляешь!
Они глядели друг другу глаза в глаза.
– Почему, очень даже хорошо представляю. Великолепно представляю! Отдохнул! Сделал себе Канары… здесь, в Подмосковье, на дне кастрюли! Неплохо все было придумано, Ким. – Он снова крутанул в руке «беретту». – Но я тоже хороший придумщик, Ким. Я тут тоже посидел, покумекал – и кое-что придумал.
– Что?
Вопрос прозвучал спокойно. Беер одобрительно кивнул: спокойствие прежде всего, хвалю, моя школа.
– Один ход. Одну неслабую ходульку. Продам тебе, если хочешь.
– Ну?
Снова глаза в глаза.
И Беер внезапно, ощерившись, крикнул, наставив на Кима «беретту»:
– Встать с дивана! Быстро!
Ким поднялся с дивана медленно, как бы нехотя. Не сводил глаз с Беера.
– Орать, это же моветон, Аркадий.
– Мы не в светском салоне! Мы не на приеме у президента! Пушку на пол! Быстро! – Ким молчал. Стоял не двигаясь. – Быстро, иначе я всажу тебе пулю в лоб!
Медленный, медленный жест. Он полез за ремень. Вытащил пистолет. Медленно кинул его на пол перед собой. Кусок металла лязгнул о половицы. Замер, как убитый механический зверек.
Беер отшвырнул пистолет ногой вбок, к окну. Он закатился под этажерку.
Взглядом Беер схватил корешки потрепанных книг на колченогой этажерке, золотое тиснение: «Брокгаузъ и Ефронъ», «Поваренная книга Елены Молоховецъ»… Штильмарк, «Наследник из Калькутты»… Камиль Фламмарион, «ВСЪЛЕННАЯ»…
Старые книги. Канувшее время. Ушедшая жизнь.
– Мы тоже с тобой когда-нибудь сдохнем, Беер, – услышал он, как бы издали, спокойный голос Кима. – Не забывай об этом. Сдалось мне убивать тебя. Ты же всегда был сильнее и умнее меня. Ты же был мой хозяин. Тебе приятно это слышать? Тогда повторю еще раз. Ты умнее и сильнее меня. Я тебе в подметки не гожусь.
– Не ври, ты думаешь совсем не так! – Лицо Беера перекосилось. Дуло «беретты» глядело в лицо Киму. – Ты думаешь наоборот! Ты думаешь: прыгай, сволочь, а я тебя все равно перехитрю! Но ты голый, как червь… Ты ничего не сможешь! Слушай! Слушай, какой я спектакль тут придумал!
– Да?
«Беретта» глядела пустым черным глазом.
– Завтра они прилетают из Аргентины! Они, ну ты понял!
– Понял.
– Мы с тобой вдвоем будем на их концерте!
– Согласен.
– Не издевайся! И после концерта ты… да, ты, именно ты!.. пойдешь за кулисы, подойдешь к ней и скажешь ей, прикажешь ей: он ждет, Беер ждет, там, у выхода, иди к нему, иди с ним! Угрозишь ей! Сломаешь ее! Ты! Именно ты! – Он брызгал слюной. – А если она не пойдет, откажется, повернется к тебе спиной, тогда ты…
– Тогда я прикончу ее, так я понял?
«Беретта» плясала в руке Беера бешеное болеро.
– Ты всегда был понятливый, мой киллер!
– А Иван? Куда мы денем с тобой Ивана? – Он старался изо всех сил, чтобы голос звучал все так же спокойно. – Куда мы денем Ивана, я тебя спрашиваю?
– Ивана?
– Да, моего сына.
– Пошел к черту твой Иван!
– К черту его должен и я послать, так?
Дуло «беретты» уперлось в грудь Кима. Рука Беера отчаянно, позорно тряслась.
– Пошли к черту вы оба!
– Тебе дать выпить, Аркадий? Тут есть. В шкафу. Калгановая настойка. Еще на дне графина осталось. Коньяк я весь стрескал, извини.
– Ты будешь делать то, что я сказал?!
– Ты так любишь эту женщину, Аркадий?
– Я ненавижу ее!
– Я тоже.
Молчание повисло паутиной, висело, качалось из стороны в сторону. Дуло «беретты» опустилось изумленно.
– Иди ты!..
– Я сделаю, что ты просишь… хозяин.
Ким едва заметно улыбнулся.
– Владеешь собой! Хвалю!
– Может, завидуешь?
– Еще слово – и я разнесу тебе башку!
– Не плюйся. Слюна летит. – Ким отряхнул рубаху. – Во сколько завтра начало шоу в Лужниках?
– В шесть вечера!
– Если ты спасуешь, мой киллер, не бойся. У тебя есть дублер. Я теперь так, старик, без дублеров не работаю. Без страховки, ха-ха.
– Кто мой дублер? – Он побледнел.
– Ее продюсер, кто же еще! Ха-ха-ха-ха!
Он побледнел еще больше.
– Неплохо придумано.
– Я же тебе говорил, что я классный придумщик! А-ха-ха-ха-ха!
Ветки за окном, затянутым белыми хвощами и хризантемами, разлапистыми папоротниками морозных узоров, сучили, мотались под сильным, резким ветром туда-сюда, стучали в стекло. Поднималась метель. Она поднималась словно бы из глубины, белым призрачным заревом. Заволакивала окна. Запевала дикую, протяжную песню в трубах. Человек, заброшенный в полях и лесах в старом доме, мог подвывать ей, как собака, петь ее песню вместе с ней.
Сейчас здесь утро. А в Аргентине вечер. И они с Иваном там сейчас пляшут свои беспечные и огненные танцы. Беспечные? Ах, как весело, беспечно пляшет на опилках на круглой арене свой танец тореро с быком. И публика хохочет, грызет шоколадки, кидает на арену розы и кричит: «Оле!»
И грохочет, грохочет, грохочет дикое, грозное болеро. Это идет война. Это грохочут железные машины необъявленной войны. Это взрываются мощные мины тайной войны. Это сжирает всех живых и живущих призрачная и неизбежная война, выдуманная ими самими.
Они прилетают завтра.
Все всегда будет завтра, ты разве не знаешь об этом?
– Аркадий, – сказал он и сам не узнал своего голоса, – Аркадий, тебе что, больше в жизни делать нечего, как преследовать эту женщину?
– Я не хочу оставлять ее тебе! И Ивану! И никому!
– Тогда убей меня! И ее! Сам! Зачем тебе лишние хлопоты?
Беер опустил голову. Опустил револьвер. Отшагнул к двери.
– Зачем? Чтобы сделать то, что я хочу. Ты разве не знаешь, что самое большое счастье – это когда человек делает в жизни то, что хочет?
… … …
Грохот обвала погребал все под собой. Музыка рушилась, падала, гремела. Грохот и лязг военного металла наваливались, закладывало уши, замирало дыханье. Невозможно было дышать внутри сплошного грохота, стального дождя. Оркестр, разъярясь, шел лавиной, стеной ужаса. Железо, сталь, металл, и внутри грохота и лязга – два жалких человеческих тела, две жизни, мечущихся, жаждущих жить. Мужчина и женщина. Это они развязали войну. Все на свете войны развязаны из-за любви. Из-за любви и ненависти. Деньги – это только лишь жалкое платье войны. Его рванешь – и оно падает наземь, и война стоит перед тобой голая, и ты видишь, как кроваво смеется ее большой уродливый рот.
Мужчина рванул женщину за руку к себе. Зал замер. Многие встали из кресел. Столпились в проходах между рядов. Музыка ритмично грохотала, наступая, и в грохоте тонул железный мерный пульс маленького барабанчика. И все же четкий железный ритм был слышен, поднимался над морем гибели и огня, и все содрогались от мерных, ритмичных ударов: там, та-та-та-там, та-та-та-там.
И женщина толкнула рукой мужчину в грудь. И он пошатнулся.
И мужчина рванулся вперед и занес над женщиной руку.
И она откинулась назад так низко, что ее черные завитые волосы коснулись досок сцены.
И мужчина навис над нею, как коршун.
И она упала на доски, как подстреленная белая лебедь.
И музыка, дойдя до страшной, смертной высоты, внезапно рухнула вниз – и пропала.
Как провалилась.
Как будто ее тоже убили.
И настала огромная тишина.
НАДЯ
Он сам позвонил мне.
Он, золотой мой, драгоценный, сам позвонил мне!
Я была на седьмом небе от радости.
Он позвонил и сказал: «Надечка, мы прилетаем послезавтра, и у нас большое шоу в Лужниках, а завтра у нас премьера шоу „Латинос“ в Буэнос-Айресе, пожелай мне ни пуха ни пера…» Он так и сказал – не «нам», а «мне». И я крикнула в трубку, задыхаясь от волненья, от любви и горечи: «Иван Кимович, ни пуха ни пера!» И я услышала, сквозь треск и дикие помехи, как из космоса он говорил со мной, но все-таки я услышала, как он тихо сказал мне: «Надюша, Надюшечка, я не могу тебя послать к черту, ты понимаешь, ты же такая добрая, такая нежная, я могу тебя только мысленно поцеловать…» И я услышала в трубке странный чмок. И догадалась: это он поцеловал трубку, чтобы я услышала. И я вся стала красная, просто пунцовая, как из бани, вся потом покрылась! И чуть в обморок около этого старого бабкиного телефона не грохнулась!
«Я вас тоже целую, Иван Кимович! – крикнула я отчаянно. – Я послезавтра обязательно буду на шоу! Не потому, что мне надо будет гримировать Марию Альваровну! А потому, что… – На миг, только на миг задумалась я. Это вылетело из меня помимо моей воли. – Потому что я люблю вас, Иван Кимович! Люблю!»
Выкрикнула – и испугалась. Сердце зашлось.
И трубку кинула на рычаги, как если б это была ядовитая змея.
И сидела, молчала, прижимая ладони к щекам, и мысли неслись в головенке по кругу, по кругу, как белка в колесе, мелькали, и спицы мелькали, и пятна света бесились и вздрагивали, и пространство между Буэнос-Айресом и Москвой сжималось неотвратимо, и Атлантический океан плескался на кухне в грязной кошачьей миске. И я подумала снова, в тысячный раз: я провинциальная дура, уродка, невзрачная хлебная крошка, объедок, огрызок, я двух слов связать не умею, у меня нос набок, у меня улыбка кривая, а он – артист и гений, и что я такое для него?! А она, она, что рядом с ним, его красотка, его ведьма, его баба, его девка, что спала со всеми, с кем не лень, это же сразу видно, на ней негде пробы ставить, она… что она сделала для него?! Танцует с ним? Так это же ее работа, стервы! Хоть бы ребенка ему родила, что ли!
Ребенка. Ребенок. Мысли прекратили бежать по умалишенному кругу. Остановились. Застыли.
Ребенок. Я рожу ему ребенка. Я пересплю с ним и рожу ему ребенка.
Дура, ты же уродка! Он же не захочет лечь с тобой! Он, красавец… знаменитость…
Я, положив дрожащую руку на телефонную трубку, словно заклиная телефон не звонить больше, сказала сама себе, слизывая слезы с губы:
– Ты не смогла родить ему ребенка. Ты только пляшешь с ним, задираешь ноги к потолку. А ему просто нужно ребенка. И я рожу ему ребенка. Я.
«А что, если сделать так, чтобы тебя, красивая стерва, сволочь, проклятая плясунья, вообще не было на свете?» – подумала я, утерла кулаком нос, всхлипнула – и ужаснулась.
… … …
…Тишина.
Огромная, как звездный купол над головой, грандиозная тишина.
Белая мертвая роза лежит на темных досках. Валяется на полу. Белый подстреленный лебедь сложил крылья. Все. Закончен танец. Кончена война.
Смяли белый флаг. Бросили под ноги.
Мужчина наклонился над лежащей женщиной. Протянул к ней руки. Но не коснулся ее.
И над дышащим залом пронесся ангел. Он шептал по-испански: querida, querida, my alma, o, my corazon. И зал поднял головы, зал стал единым существом, чудом выжившим после великой и страшной необъявленной войны. Ибо после черного обвала, после последнего взрыва в мире осталось всего двое: мужчина и женщина.
Мужчина в черном и женщина в белом.
И на них с высоты глядел плачущий Бог.
И из всех глоток вылетело дикое, восторженное: «А-а-а-а! Браво-о-о-о! Браво, Виторе-е-ес! Иоа-а-а-анн!»
И в пустой ложе справа от сцены старик в военной форме, в мундире и погонах, при полном военном параде, сидевший совсем один, отставил бинокль от лица и вытер тыльной стороною ладони слезящиеся глаза. И положил бинокль на колени. И тоже поднял руки, сложил их для хлопка, чтобы аплодировать, но не смог – сжал руки в кулаки, опустил на колени. И так сидел, со сжатыми на коленях костистыми кулаками, и слезы текли по измятому временем лицу, пропадали в морщинах.
А когда все закончилось, и отгремели все аплодисменты, и все припасенные букеты были кинуты на сцену, когда их, стоящих у рампы, завалили цветами, цветы сыпались, казалось, не из амфитеатра, лож, бельэтажа и партера – цветы сыпались с неба, и когда они станцевали на бис еще и качучу, и снова румбу, и Мария прошлась в сапатеадо, в «танце каблучков», в умопомрачительной испанской чечетке, и когда они, не выдержав криков «браво», еще раз станцевали покоренной публике аргентинское танго и опять сорвали вопли и стоны восторга, когда их, даже не стерших грим с лица, даже не сумевших переодеться в цивильное платье, все-таки с горем пополам отпустили со сцены, а у артистической их уже осаждала толпа спятивших поклонников и фанатов, желающих получить автограф или сорвать с платье великой Марии Виторес хотя бы одну белую кружевную оборку, хоть кусочек кружев, – когда Мария, расцеловав импресарио, приняла у него из рук маленькую золотую птичку с рубиновой головкой и, хохоча, посадила себе на голову, воткнула в волосы, как драгоценную брошь, а все вокруг закричали: «Ручная колибри!.. Ручная колибри!..» – когда они, задыхаясь от объятий, поздравлений, от выпитого наспех в артистической бьющего в нос шампанского и от восторженно поднесенной им настоящей индейской текилы, – «попробуйте, сеньорита, это же чудо что такое, это индейцы сами готовят, это вроде русского – о, как это?.. – са-мо-го-на, да!..» – вывалились наконец на улицу, прямо из объятий публики – в объятья карнавала, они смогли бегло, быстро посмотреть друг на друга, и Мария, чуть отвернув лицо, сквозь зубы, небрежно спросила Ивана:
– Ну как, я не слишком подвела сегодня тебя?
И Иван, судорожно сглотнув, так же чуть отвернувшись от нее, – а вокруг них сновал цветной хоровод полуобнаженных девушек с золотыми картонными коронами на головах, мужиков с кинжалами у пояса в масках рычащих ягуаров, – так же не глядя ей в глаза, небрежно ответил:
– Да нет, я думал, будет хуже.
И они, накинув на плечи плащи, пошли дальше в ночь и карнавал, и карнавал обнял их и закружил, а может, у них кружилась голова от шампанского и от текилы, от аплодисментов и тостов, от криков и запаха тропических цветов, которыми их завалили, будто бы у них была коронация или свадьба. И Мария, наклонившись к уху Ивана, взяв его под руку, улыбаясь, шепнула ему: «Тебе не кажется, что это наша свадьба?» И он, покосившись на нее, еще не остыв от танца борьбы и ненависти, процедил сквозь зубы: да, смахивает. Но я бы не хотел такой сумасшедшей свадьбы. Я бы хотел, чтобы у нас с тобой все было тихо и мирно. Как у людей.
А карнавал влек, тащил их за собой, кружил, закручивал в свою орбиту, в гущу своей разноцветной, как перья павлина, толпы, и дудки гудели им в уши, и маракасы гремели над ухом, и вокруг обнаженных торсов раскосых индейцев свивались в кольца толстые, как морские канаты, змеи, и маленькие негритянские девочки звенели в серебряные колокольчики, и громадные синие, с красными, в кардинальских шапочках, головами попугаи ара кричали: «Car-r-ramba!», и колибри вцеплялась в ночные волосы Марии, чирикая что-то на нежном своем языке. И музыка, музыка заливала, захлестывала улицы, и Мария, раздув ноздри, вдохнув свежий ночной ветер с залива, обернула лицо к Ивану и, смеясь белозубо, сказала:
– Ванька, черт побери, querido, давай потанцуем, что ли?
И внезапно – посреди карнавала – среди бешеной, яркой как фейерверк ночи – раздался страшный грохот.
И в темном, полном крупных южных звезд небе из грохота возник свист.
Свист рос, мощнел, приближался стремительно, от оглушающего свиста не было спасенья. Свист надавил на уши и выдавил барабанные перепонки. И люди, закрыв уши руками, на миг оглохли и ослепли.
И самолет, толстобрюхий «Боинг», прочертив черно-синее небо громадной серебряно-огненной полосой, с размаху воткнулся в здание, прорезающее пространство теплой ночи.
И огромный небоскреб на набережной, возле которого, обнявшись, плясали и пели счастливые, веселящиеся пары, у подножья которого сидели, дудели в дудки и били по гитарным струнам и струнам звонких банджо уличные музыканты, покачнулся, подломился, как подламывается подрубленное дерево, и из нутра пронзенного зданья вылетел оранжево-алый дикий огонь. И грохот, перекрывший ослепление взрыва, встал черной стеной.
И рушился, рушился, рушился наземь огромный дом. И слепящая вспышка катилась, подминая орущий народ под себя; и люди, в ужасе, врассыпную бежали прочь, катились колесом, как недавно колесом катались в цирковых аттракционах, в акробатических карнавальных танцах, катались по земле, зажав уши руками, крича, вжимая в землю обожженные тела, и одежда на многих вспыхивала и горела, и они превращались в живые факелы, и, горящие, так бежали к океану, к полоске прибоя, стремясь скорее достигнуть воды, и многие падали, не добежав до кромки песка. И все хлестал ввысь, вверх яростный огонь, в котором навсегда сгорели те, кто сам придумал свою смерть.
И Мария схватила Ивана за руку. Поглядела на него расширенными глазами.
– Ванька! – крикнула она сумасшедше. – Ванька, ведь это сделала я!
Рядом с ней валялся на земле мальчишка-негр. Тот, с клетками, продавец птиц. Или – другой?.. Мария не знала. В клетках клекотали, чирикали, кричали птицы. Она села на корточки и перевернула мальчика лицом вверх. На груди у него, под курткой, струилось липкое, темно-багряное. Мария протянула к Ивану испачканные липкой кровью руки.
– Машка, ты с ума сошла! При чем тут ты?! Бежим!
– Dios, – беззвучно сказала Мария, сидя на корточках перед убитым осколком продавцом певчих птиц. – Ванька, тот, наш, мир кончился… Это я сделала, я, я тоже… Моими руками – тоже… Я убила его… Это я…
Он, схватив ее под мышки, оторвал ее от мальчика и потащил, поволок прочь.
– Скорее! Никого ты не убила! Мара, Мара…
Она, в своем белом платье, в том, в котором танцевала сегодня болеро, запачканном кровью, в темной как смола ночи, билась белым голубем в руках у Ивана, тащившего ее прочь, прочь – скорее, скорей, лишь бы прочь отсюда, в укрытие, в безопасность.
– Мара! – крикнул он отчаянно, подняв голову. – Дом рушится!
И все, бегущие в панике прочь, на миг обернулись, задрали головы, и из всех глоток вылетел вопль ужаса. Огромная башня рухнула, заваливая обломками тех, кто не успел убежать далеко. И Иван закрыл Марии глаза рукой.
– Марочка… ну я тебя прошу… ну шевели ножками… скорее!..
Они бежали, чувствуя спинами дыхание пожара, вдоль набережной к остановке автобуса, хотя какие могли быть автобусы во время карнавала, и все же там мог быть транспорт, какой-нибудь старый грузовичок, какое-нибудь завалящее такси, какой-нибудь парнишка с велосипедом, у Ивана с собой были деньги во внутреннем, заколотом булавкой, кармане пиджака, доллары, целая пачка, и он мог бы выкупить у обалдевшего паренька его велосипед, отвалив ему за него стоимость машины, – лишь бы сейчас, скорее, добраться до отеля.
– Мара!..
– Это я, я сделала это все, Иван…
«Она сошла с ума, вот еще беда, мне надо дать ей лекарство, – обреченно, зло подумал он, завидев вдали, у парапета набережной, чью-то сиротливо кинутую машину. – Сильнодействующее… успокаивающее. Вот тачку Бог послал! Если хозяина у машины нет – я угоню ее. Я взломаю дверь и угоню машину к черту, и довезу Марию до отеля. А там – собираться. Быстро. У нас билеты на завтра, ну и что, улетим сегодня. Первым же рейсом до Москвы. Пока никто не успел очухаться и не отменили авиарейсы через океан».
Взламывать и угонять машину ему не пришлось. Под парапетом, сгорбившись, сидел хозяин машины, маленький смешной креол, кудрявый, весь седой, с горбатым носом, похожий на попугая. Он, вскинув к подбежавшим трясущееся, зареванное лицо, пьяно каркнул что-то по-испански. Иван прожег его насквозь сумасшедшим, единственным глазом, дернул из кармана долларовые бумажки, сунул ему в лицо, крикнул по-английски:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.