Электронная библиотека » Эмиль Золя » » онлайн чтение - страница 66

Текст книги "Сочинения"


  • Текст добавлен: 11 марта 2014, 14:33


Автор книги: Эмиль Золя


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 66 (всего у книги 75 страниц)

Шрифт:
- 100% +
IX

Клод не мог писать большой картины в своей тесной мастерской и потому решился нанять на время какой-нибудь просторный сарай. Гуляя по Монмартрскому предместью, он нашел, наконец, подходящее помещение в улице Турлак, которая огибает кладбище и тянется над Клиши до болот Женевилье. Это был сарай в пятнадцать метров длины и десять метров ширины, служивший раньше сушильней при красильне, кое-как сколоченный из досок и кое-как оштукатуренный, так что ветры свободно разгуливали по нем. За это помещение спросили триста франков, и Клод остановился на нем, рассчитывая, что в течение лета справится со своей картиной и затем откажется от этого помещения.

Покончив с этим вопросом, Клод решил не останавливаться перед издержками. Он был так уверен в успехе, зачем тормозить его трусостью? И сгорая желанием приняться за работу, он воспользовался своим правом и тронул капитал. Мало-помалу он привык брать деньги не считая. Вначале он скрывал этот шаг от Христины, которая уже два раза помешала ему в этом, но, наконец, вынужден был сознаться ей во всем. С неделю она волновалась и преследовала его упреками, но постепенно свыклась с тем, что раньше так пугало ее, и даже радовалась тому, что они жили, не нуждаясь, и что у нее всегда были деньги на необходимые расходы.

С этого момента Клод всецело отдался своей работе. Он кое-как меблировал свою мастерскую, поставив в ней несколько стульев, старый диван, украшавший еще его прежнюю мастерскую на Бурбонской набережной, и простой подержанный сосновый стол, который купил у торговки за пять франков. Он никогда в своем увлечении искусством не обращал внимания на внешнюю обстановку. Единственная роскошь, которую он позволил себе, была передвижная лестница с платформой и на колесах. Затем он приобрел холст длиною в восемь метров и шириною в пять метров и непременно хотел собственноручно натянуть холст. Он заказал раму, купил широкий холст без шва и с помощью двух товарищей с трудом натянул его клещами на раму. Затем он при помощи костяного ножа наложил на холст слой белил, не подвергая его предварительной проклейке, чтобы не лишать его способности всасывать краски, что, по его мнению, давало более прочные и более чистые тоны. О мольберте нечего было и думать, невозможно было смастерить мольберт таких размеров. Пришлось придумать целую систему брусков и веревок для прикрепления рамы к стене в несколько наклонном положении; лестница свободно передвигалась вдоль всей этой обширной скатерти. В конце концов, получилось весьма сложное сооружение, нечто вроде лесов у строящегося собора.

Но, когда все было готово, Клодом овладели новые сомнения. Его стала терзать мысль, что, может быть, он выбрал не совсем удачное освещение, что, может быть, утреннее освещение было бы лучше… Не выбрать ли серенький день? Чтобы покончить с этими сомнениями, он прожил около трех месяцев на мосту Св. Отцов. Он изучал эту часть города между двумя рукавами реки, так называемую Cite, во все часы дня, во всякую погоду. Он видел ее покрытой, точно горностаевой мантией, запоздалым снегом: она печально поднималась над грязной рекой, обрисовываясь на аспидно-сером небе. Он видел ее и в первые солнечные дни, когда она, стряхнув с себя зимнюю одежду, возрождалась к жизни, украсившись свежей зеленью. Он видел ее в дни густых туманов, когда она далеко отодвигалась и точно парила в воздухе, легкая, воздушная, как призрак, видел ее залитой проливными дождями, когда густые облака, спускавшиеся точно тяжелая занавеска от неба до земли, полускрывали ее, видел и во время грозы, освещенной мерцающим светом молнии, и под медно-красными облаками, и во время сильных порывов бури, резко обрисовывающейся бледно-голубом небе. Иногда, когда лучи солнца, отражаясь в испарениях Сены, разбивались золотистой пылью, она казалась прелестной, словно выточенной из золота, игрушкой. Хотелось ему также увидеть ее при восходе солнца, когда она освобождается от утренних туманов, когда набережная de l’Horloge краснеет вдали, а набережная des Orfevres остается во мраке, и вся Cite уже обозначается на розовом небе своими башнями и шпицами в то время, как покров ночи медленно спускается с ее зданий. Любовался он ею и в полдень, под знойными лучами солнца, когда она казалась безмолвной и неподвижной, точно мертвый город, любовался и в сумерках, когда ночь, постепенно подбираясь к реке, окутывала ее своей тенью, так что только верхние части зданий сверкали огненной бахромой и кое-где вспыхивали окна, освещая фасады домов. Но от этих разнообразных картин Клод постоянно возвращался к той, которая поразила его на мосту Св. Отцов, когда он в первый раз увидел около четырех часов прелестного осеннего дня этот веселый уголок, сердце Парижа, обрисовывавшееся в прозрачном воздухе, под беспредельным небом, по которому медленно неслись легкие облака.

Клод проводил целые дни в тени моста Св. Отцов. Постоянный грохот карет, напоминавший отдаленные раскаты грома, не беспокоил его. Устроившись у одного из устоев моста, под огромной чугунной аркой, он набрасывал целый ряд эскизов, по десяти раз срисовывал подробности. Служащие при бюро речной полиции, которая находилась тут же, хорошо знали его, и жена одного надсмотрщика, жившая в одном из осмоленных бараков с мужем, двумя детьми и большим котом, брала у него иногда на хранение непросохшие картины. Клод чувствовал себя необыкновенно счастливым в этом убежище, в самом центре Парижа, кипучая жизнь которого гремела над его головой. Пристань Св. Николая особенно привлекала его своей деятельностью морского порта, перенесенного в центр Парижа: паровой подъемный кран ворочал каменными глыбами, тачки набирали песок, животные и люди работали, тяжело дыша и перетаскивая грузы по гранитной набережной, вдоль которой выстроились в два ряда лодки и плашкоуты. Несколько недель Клод бился над эскизом, который изображал рабочих, разгружавших барку с гипсом: они таскали на плечах белые мешки, оставляя за собой белый след, а рядом разгружалась другая барка с углем, и тут набережная была словно залита чернилами. Клод срисовал также купальню на левом берегу, прачечный плот с целым рядом стоявших на коленях и полоскавших белье прачек. Затем он сделал этюд с барки, которую вел кормовым веслом судовщик, и с буксирного парохода, который тянул на буксире плоты с бочками и досками. Фон был написан еще раньше, но Клод еще раз набросал его, оба рукава Сены и небо, на котором обрисовывались лишь сверкавшие в лучах солнца шпицы и башни. В этом уединенном, затерянном углу, под гостеприимным мостом, никто не тревожил художника; рыбаки со своими удочками проходили мимо него с презрительным равнодушием; единственным товарищем его являлся большой кот надсмотрщика, который совершал тут на солнце свой туалет, равнодушный к жизни, гремевшей над ним.

Наконец все необходимые этюды были сделаны. Клод набросал общий эскиз и затем приступил к своей картине. Но между ним и его работой завязалась с первых же шагов ожесточенная борьба. Клоду хотелось самому разбить на клетки свою картину, но он не мог справиться с этой работой, постоянно ошибался, сбивался при малейшей неправильности чертежа, требовавшего математической точности. Это возмущало его, выводило из себя. Тем не менее, он решил приняться за работу, полагая исправить впоследствии все неточности. С лихорадочной поспешностью он замалевал холст; он проводил целые дни на лестнице, ворочая кистями невероятных размеров и затрачивая на эту работу огромную мускульную силу. Вечером он шатался точно пьяный и засыпал, как убитый, тотчас после ужина; нередко Христина раздевала и укладывала его, как ребенка. Но этот адский труд привел его к грандиозному наброску, одному из тех набросков, в которых среди хаоса еще не определившихся тонов светится великий гений. Бонгран, который зашел взглянуть па картину, обнял Клода своими сильными руками и прослезился, целуя его. Сандоз пришел в восторг и угостил всех товарищей обедом. Жори и Магудо затрубили о новом шедевре. Что касается до Фажероля, то он с минуту стоял неподвижно перед картиной, затем рассыпался в поздравлениях и заявил, что картина бесподобна.

Но эта полная иронии лесть ловкого карьериста, казалось, принесла несчастье Клоду: эскиз его начал портиться. Над бедным художником точно тяготело вечное проклятие: в горячем порыве увлечения он растрачивал все свои силы, а затем у него не хватало силы кончить начатый труд. И опять им овладело сознание полного бессилия, которое парализовало его волю. Таким образом он бился два года над этим холстом, всецело отдаваясь ему, то приходя в экстаз и предаваясь безумной радости, то сваливаясь с облаков на землю, жалкий, подавленный, охваченный сомнениями, более несчастный, чем люди, томящиеся в больницах на смертном одре. И каждый раз, когда ему казалось, что он в несколько сеансов окончит работу, обнаруживались пробелы, и он чувствовал, что все ускользает из его рук. Так прошло два года. Незадолго до открытия третьей выставки Клод переживал тяжелый кризис: он более двух недель не был в своей мастерской и когда, наконец, решился заглянуть в нее, то ему показалось, что он вступил в жилище, опустошенное смертью. Он подошел к картине, повернул ее к стене и откатил лестницу в угол. Он готов был сжечь все, разбить все, если бы только руки его не дрожали от слабости. Мастерская опустела, бешеный порыв унес из нее все: теперь художник клялся, что будет писать только маленькие вещицы, так как большие картины совсем не даются ему.

Но, задумав написать маленькую картину, Клод почти бессознательно очутился на мосту Св. Отцов. Почему бы ему не написать тот же вид в небольших размерах? Однако, какая-то робость, к которой примешивалась странная ревность, не дозволяла ему устроиться под мостом Св. Отцов. Это место казалось ему святыней, он не хотел оскорблять воспоминаний, связанных с погибшей картиной. Он устроился на берегу, у самой пристани Св. Николая, утешаясь тем, что теперь действительно работает с натуры. Однако, и новая картина Клода, более тщательно написанная, чем все его предыдущие работы, не избежала общей участи его работ: она была отвергнута жюри салона, возмущенного этой «мазней пьяной кисти», как выражались тогда в мастерских. Эта пощечина произвела тем более удручающее впечатление на художника, что именно по поводу этой картины товарищи стали говорить, что он пошел на компромиссы, желая попасть на выставку. И, рыдая от бешенства, он разрезал на мелкие клочки свою картину и сжег эти клочки в печке. О, да, недостаточно изрезать ее, нужно уничтожить всякий след ее!

Прошел еще год. Клод работал по установившейся у него привычке, но не кончал ни одной из начатых работ и говорил с горькой улыбкой, что потерял и теперь ищет самого себя. Но в глубине души его жила твердая вера в свои силы, не оставлявшая его даже в самые тяжелые моменты. Он страдал не менее того несчастного, который был осужден катить вверх скалу, вечно скатывавшуюся обратно, придавливая его своей тяжестью. Но он верил в будущее и не сомневался в том, что придет день, когда он схватит эту скалу и бросит ее в небо, к звездам. Прошло еще некоторое время, и в глазах Клода опять стало светиться вдохновение, и он стал по-прежнему проводить целые дни в своей мастерской. И удивительнее всего было то, что Клод, который, принимаясь за одну работу, тотчас же грезил о другой, теперь настойчиво преследовал один и тот же сюжет – изображение Cite, центра, сердца Парижа! Сюжет этот сделался его idee fixe, провел перед ним роковую черту, за которой он не видел ничего. Скоро Клод в новом порыве энтузиазма снова заговорил о своей работе, объявляя с чисто ребяческим восторгом, что он нашел наконец-то, чего искал, и что теперь он не сомневается в успехе.

Однажды утром Клод, все время не принимавший никого в мастерской, решился впустить Сандоза. Картина, над которой он работал, сразу поражала своей колоритностью. Сюжет оставался все тот же: налево – пристань Св. Николая, направо – школа плавания, на заднем плане – Cite и Сена. Но Сандоз был совершенно ошеломлен, увидев, что вместо буксирного парохода середину реки занимала довольно больших размеров лодка, В ней сидели три девушки: одна из них, одетая в костюм для купания, гребла, другая сидела с расстегнутым лифом на краю лодки, спустив голые ноги в воду, третья стояла на корме совершенно нагая. Ослепительно белое тело ее сияло в лучах солнца.

– Вот странная идея! – пробормотал Сандоз. – Что же делают тут эти девушки?

– Купаются, – спокойно возразил Клод. – Ведь ты видишь, что они только что вышли из купальни. Это дает мне возможность написать голое тело… Настоящая находка, не правда ли?.. Разве ты находишь это неприличным?

Сандоз, хорошо зная мнительность друга, боялся вызвать в нем новые сомнения. – Я? О, нет, нет!.. Но я боюсь, что публика не поймет тебя. Ведь все найдут невероятным появление голой женщины в центре Парижа.

Клод казался удивленным.

– Ты думаешь?.. Тем хуже! И не все ли равно, если только женщина будет хорошо написана? Она, видишь ли, нужна мне… она вдохновляет меня.

Сандоз пытался и в следующие дни вернуться к этому предмету, доказывая Клоду в самых легких выражениях нелепость его фантазии. И как мог художник новой школы, стремившийся всегда к правде, отстаивать подобную фантазию? Ведь не трудно найти сюжеты, где присутствие голого тела вполне объясняется! Но Клод упорно стоял на своем, давал резкие, сбивчивые ответы, не выдерживавшие ни малейшей критики. Он не хотел, не мог сознаться в том, что им руководить бессознательное тяготение к символизму, к отжившему свой век романтизму, что эта голая женщина олицетворяла Париж, полный жизни, страсти и красоты. К этому присоединялась еще его страсть к женскому телу, к прекрасным формам, которые он мечтал передать во всем их разнообразии. Но, выслушав убедительные доводы своего друга, он прикинулся озадаченным:

– Ну, хорошо, посмотрим. Я потом одену ее, если она так смущает тебя… Но все-таки я хочу дописать ее, она, видишь ли, вдохновляет меня.

И когда кто-нибудь из товарищей выражал Клоду свое удивление по поводу этой Венеры, рождающейся из волн Сены, среди омнибусов и рабочих на пристани Св. Николая, он упорно молчал, пожимая плечами, или смущенно улыбался.

Наступила весна. Клод собирался уже снова приняться за свою большую картину, когда произошло событие, изменившее жизнь маленькой семьи. Христину в последнее время сильно тревожила мысль о том, с какой невероятной быстротой таяли суммы, которые они в течение четырех лет брали, не считая. В один прекрасный день они потребовали счет, и оказалось, что из двадцати тысяч франков осталось всего три. Они тотчас же решились отказаться даже от самого необходимого и сделаться крайне бережливыми; в этом порыве самоотвержения они поспешили отказаться от квартиры в улице Дуэ. Для чего им собственно две квартиры? В бывшей сушильне в улице Турлак, еще забрызганной красильными водами, места довольно для троих!

Но устроиться в обширном сарае, состоявшем из одной комнаты, было нелегко. Клоду пришлось, в виду несогласия домовладельца, переделать помещение, сделать на свой счет все необходимые переделки, то есть соорудить перегородку из досок, за которой помещалась спальня и кухня. Клод и Христина были в восторге от новой квартиры, несмотря на то, что ветер и дождь свободно разгуливали в ней; в дождливые дни приходилось даже подставлять сосуды в тех местах, где протекала вода. Высокие, голые стены, вдоль которых расставлена была скудная мебель, смотрели неприветливо, комнаты казались пустыми, но Христина и Клод говорили друзьям, что они очень рады этому переселению и что теперь, по крайней мере, Жаку будет где побегать. Бедняжка Жак, которому минуло уже девять лет, развивался очень туго, и только голова его продолжала увеличиваться. В школе ему не везло; он не мог заниматься больше одной недели, хворал я, по-видимому, тупел, так что большую часть времени проводил дома, забившись в какой-нибудь уголок.

Христина, давно уже не принимавшая участия в работах Клода, снова пыталась разделить его жизнь. Она помогала ему скоблить и понсировать старый холст, давала советы, как прикрепить раму к стене, проводила целые дни вместе с ним. Подвижная лестница рассохлась, и пришлось скрепить ее поперечным дубовым бруском; Христина сама подавала Клоду гвозди и, когда все было готово, стояла все время за ним и следила, как он разбивал холст на клетки. Утомившись, она присела на пол и долго просидела так, не спуская глаз с Клода.

О, как хотелось ей отнять его у соперницы, всецело овладевшей им! Ради этого только она добровольно сделалась его служанкой, унижалась до самой грязной работы! С тех пор, как она стала помогать ему, и они таким образом оставались всегда втроем – он, она и эта новая картина – надежда снова возродилась в ней. Сколько слез пролила она в улице Дуэ, когда он просиживал до глубокой ночи в этой мастерской, отдаваясь своей картине, которая заменяла ему любовницу! Теперь, оставаясь постоянно с ним, она надеялась снова овладеть его сердцем. О, как ненавидела она эту живопись! И ненависть эта не имела ничего общего с возмущением робкой мещаночки, писавшей акварели и запуганной свободной, мощной кистью художника. Нет, она мало-помалу научилась понимать эту живопись, вначале из любви к Клоду, а затем подаваясь ее своеобразному очарованию. Теперь она вполне примирилась и с лиловыми оттенками земли и с голубоватыми деревьями, и даже чувствовала благоговейный трепет перед теми картинами, которые раньше казались ей безобразными. Она чувствовала их силу и относилась к ним, как к соперницам, которыми не следует пренебрегать. Но злоба ее росла вместе с этим сознанием и она все более возмущалась тем, что унижается перед соперницей, оскорблявшей ее в ее собственном доме.

Тогда началась глухая непрерывная борьба. Христина не отходила от Клода, становилась между ним и его картиной, плечом, рукой, ногами напоминая о себе, окутывая его своим дыханием, подчеркивая ежеминутно, что он всецело принадлежит ей. Затем у нее явилась надежда овладеть Клодом на почве его страсти. Надев рабочую блузу, она целый месяц работала рядом с ним, как работает ученица рядом с учителем. Но скоро она убедилась, что затея ее ведет к совершенно противоположным результатам, так как Клод при такой совместной работе совершенно забывал, что она женщина и обращался с ней, как с товарищем. Тогда, не желая ставить на карту свою любовь, она возвратилась к своему единственному орудию.

Клод обращался довольно часто к Христине, прося ее позировать ему то для известного поворота головы, то для известного положения руки или тела. Иногда он схватывал одно из ее движений и, набрасывая ей на плечи плащ, кричал, чтобы она не двигалась. Христина всегда радовалась случаю оказать ему какую-нибудь услугу, хотя, сделавшись женою Клода, она считала унизительным для себя служить ему натурщицей. Однажды он попросил ее приподнять юбки, так как ему хотелось взглянуть на очертание ее бедра. Она долго отказывалась, и когда, наконец, уступила его просьбам, то, прежде всего, поспешила запереть дверь на ключ, пугаясь мысли, что товарищи Клода застанут ее и затем начнут искать ее на всех картинах мужа. В ее ушах постоянно раздавался оскорбительный смех Клода и его товарищей, их сальные шутки, когда они обсуждали картины одного художника, которому жена всегда служила натурщицей; в этих хорошеньких картинках, написанных в мещанском вкусе, жена художника являлась во всевозможных позах со своими удлиненными бедрами и приподнятым животом. И насмешливый Париж раздевал ее, отмечал все эти подробности ее телосложения, когда она шла по улицам в темном платье с высоко застегнутым лифом.

Но с тех пор, как Клод набросал главную женскую фигуру, занимавшую центр картины, Христина стала задумываться, вглядываться в неясный силуэт, и ею все более и более овладевала неотступная мысль, перед которой исчезали одно за другим все ее сомнения. U когда Клод заговорил, наконец, о том, что необходимо пригласить натурщицу, она предложила свои услуги.

– Как… ты?.. Да ведь ты сердишься, когда я прошу у тебя позволения срисовать кончик твоего носа!

Она смущенно улыбнулась.

Да, кончив моего носа! А разве не я служила тебе когда– то моделью для твоей большой картины?.. А ведь мы тогда были еще чужими… Тебе придется платить натурщице по семи франков за сеанс. Мы далеко не так богаты, чтобы сорить деньгами там, где можно сберечь их.

Мысль об экономии тотчас же убедила Клода.

– Прекрасно… Это очень шло с твоей стороны… тем более что ты знаешь, как я требователен. Но сознайся, глупенькая, что ты боишься допустить сюда другую женщину и действуешь под влиянием ревности.

Ревности! О, да, она испытывала мучительную ревность, доводившую ее до исступления, но не женщин она боялась. Пусть явятся сюда все натурщицы Парижа и сбросят тут свои юбки, ей все равно! У нее была только одна соперница – проклятая живопись, и эта соперница сумела отнять у нее любовника! Да, она готова сбросить с себя платье, юбки, белье, готова стоять раздетая перед ним по целым дням, по целым неделям! И когда она покорит его сердце, и он бросится в ее объятия, она схватит и унесет его на руках! Разве она не имеет законного права вести эту борьбу, пользуясь всеми средствами, ставя на карту свое тело и рискуя потерять все, все?!

Клод, восхищенный ее предложением, решил прежде всего написать с нее этюд для своей будущей картины. Выждав время, когда маленький Жак уходил в школу, они запирали дверь и тотчас принимались за дело. Сеанс длился обыкновенно несколько часов. В первое время Христине было очень тяжело оставаться продолжительное время в неподвижном положении, но мало-помалу она привыкла к этому; впрочем, она вообще никогда не жаловалась, боясь рассердить Клода, и украдкой утирала слезы, когда он грубо обращался с нею. Скоро Клод стад относиться к ней, как к простой натурщице, нисколько не стесняясь злоупотреблять ее терпением. Он ежеминутно, из-за всякого пустяка заставлял ее раздеваться, превращал ее в живого манекена, который он ставил в требуемую позу и с которого писал так же спокойно, как если бы это была nature morte.

Клод вообще не спешил окончить свою картину и еще прежде, чем он принялся писать большую фигуру, он успел уже измучить Христину, рисуя ее в двадцати различных позах, желая вполне ознакомиться, как он говорил, с особенностями ее кожи. Наконец в один прекрасный день он приступил к главной фигуре. Было ясное осеннее утро и дул холодный ветер; в мастерской было очень холодно, несмотря на то, что в ней топилась печь. Так как маленький Жак страдал в этот день своим обычным нервным расстройством и не пошел в школу, то его заперли в спальне, внушив ему, что он должен хорошо вести себя. Дрожа от холода, Христина разделась и встала у печки в требуемой позе.

В продолжение первого часа сеанса художник молча пронизывал ее с высоты лестницы взглядами, глубоко смущавшими ее. Какая-то беспредельная тоска постепенно овладевала ею; она боялась, что не выдержит, что непременно лишится сознания. Она не отдавала себе даже ясного отчета в том, страдает ли она от холода или от глубокого отчаяния, поднимавшегося в ее душе. Наконец усталость ее дошла до того, что она споткнулась и едва в состоянии была сделать несколько шагов своими онемевшими ногами.

– Как, уже? – вскричал Клод. – Но ведь ты позируешь не более четверти часа! Так ты не хочешь заработать свои семь франков?

Он шутил и смеялся, довольный своей работой. Христина, набросившая на себя пеньюар, едва успела согреться, когда он закричал:

– Ну, живей, нечего лениться! Сегодня великий день! Сегодня нужно либо проявить гений, либо умереть!

И когда Христина снова приняла свою позу, и бледный свет озарил ее обнаженное тело, Клод тотчас вернулся к своей работе, бросая от времени до времени отдельные фразы в силу свойственной ему привычки говорить и шуметь, когда работа удавалась ему.

– Удивительная у тебя кожа! Она положительно поглощает свет… Да, почти невероятно… Она совершенно серая сегодня утром. А вчера она была розовая… какого-то не натурального розового цвета. Это ужасно неприятно… не знаешь, как тут быть…

Он остановился и смотрел на нее, прищурив глаза.

– А все-таки какое обаяние имеет голое тело!.. Оно дает жизнь полотну, порою кажется, что видишь, как кровь переливается в мускулах… Да, что может быть прекраснее хорошо написанного мускула, тела, переданного в верном освещении?.. О, тело это мой Бог! У меня нет другой религии, я готов всю жизнь простоять на коленях перед моим божеством.

Клод спустился с лестницы, чтобы достать понадобившуюся ему трубку с краской. Охваченный увлечением, он подошел к Христине и стал осматривать ее, дотрагиваясь пальцем до тех частей, о которых он говорил:

– Вот это место под левой грудью восхитительно! Эти тоненькие синеватые жилки придают коже удивительно нежный тон… А вот тут, эта золотистая ямочка над выпуклостью бедра, какая прелесть!.. А эти линии в пахах, под нежной выпуклостью живота… капля кармина, разведенная в бледном золоте!.. О, живот всегда приводил меня в восторг, я никогда не мог равнодушно смотреть на него! С каким восторгом воспроизводишь его на полотне во всем его сиянии!

Затем, взобравшись на лестницу, он воскликнул, возбужденный лихорадкой творчества:

– Черт возьми, если я не создам шедевра с такой натурщицей, как ты, то, значить, я просто свинья!

Христина не могла произнести ни слова, но чувство безотчетной тоски все более и более овладевало ею. Она стояла неподвижно, глубоко смущенная своей наготой. На каждой точке тела, до которой дотрагивался палец Клода, она ощущала леденящий холод, который пронизывал ее насквозь. Итак, попытка ее не привела ни к чему! Клод относился с восторгом художника к телу, которое он когда-то покрывал поцелуями. Он готов был стать на колени перед очертаниями груди и живота! Но он не замечал этих подробностей тогда, когда в порыве страсти прижимал ее к своей груди, желая слиться с нею в пламенном объятии. Да, страсть его умерла! Она не существует более для него, он любит в ней лишь свое искусство, природу, жизнь… И, устремив глаза в пространство, неподвижная, точно мраморная статуя, Христина с трудом сдерживала слезы, душившие ее, не смея дать волю своему отчаянию.

Из спальни раздался детский голос, маленькие кулаки стучали в дверь.

– Мама… мама, я не сплю… Мне скучно тут… Мама, выпусти меня!

Жак, по-видимому, соскучился. Клод вышел из себя, говоря, что нельзя ни одной минуты работать спокойно.

– Сейчас приду! – крикнула Христина. – Спи, не мешай папе работать!

Но что-то тревожило Христину; она с беспокойством посматривала на дверь и, наконец, подбежала к ней и повесила на ключ свою юбку, чтобы прикрыть замочную скважину. Затем, не говоря ни слова, она опять вернулась к печке и стала в прежней позе, откинув корпус назад и несколько приподнимая грудь.

Сеанс длился бесконечно долго, часы летели за часами. А она продолжала стоять, предлагая себя в позе купальщицы, собирающейся броситься в воду, в то время, как Клод, сидя на верху своей Лестницы, пылал страстью к женщине, которую он писал. Он даже не разговаривал больше с Христиной: она была для него лишь красивой вещью, которой он издали любовался. С самого утра он смотрел только на нее, но Христина чувствовала, что он не думает о ней, что он изгнал ее из своего сердца, и что она стала ему чужою.

Наконец, сделав перерыв, Клод заметил, что Христина дрожит.

– Разве тебе холодно?

– Да, немного.

– Странно, а мне жарко… Но я не хочу, чтобы ты схватила насморк… Ну, на сегодня довольно, до завтра!

Клод быстро спустился с лестницы. Христина полагала, что он подойдет к ней и поцелует ее в награду за скучный сеанс. Но Клод, поглощенный своей работой, совершенно' забыл о ней и принялся мыть кисти, наклонившись над ведром с мыльной водой. Христина продолжала стоять, дрожа от холода, ожидая, что он все-таки подойдет к ней. Бросив на нее удивленный взгляд, Клод продолжал усердно чистить кисти. Тогда Христина, глубоко оскорбленная его пренебрежением, стала поспешно одеваться, хватая дрожащими руками свою одежду. Она кое-как натянула рубашку, накинула юбки и едва справилась с пуговицами корсажа, спеша укрыть свою позорную, бессильную наготу, обреченную отныне на увядание. Унизившись до приемов продажной женщины, всегда возбуждавших в ней отвращение, она чувствовала теперь презрение к себе самой. Но на следующий день ей пришлось опять раздеться и позировать в холодной комнате, при резком утреннем освещении. Разве это не входило теперь в круг ее обязанностей? Как отказаться от тяжелой роли натурщицы, раз она сама навязалась Клоду? Она ни за что на свете не решилась бы причинить неприятность Клоду. Стало быть, придется ежедневно испытывать это унижение, ежедневно убеждаться в своем бессилии! Клод перестал даже говорить об этом униженном, пылавшем страстью теле. Его страсть в плоти почти всецело перешла на картину, на тех любовниц, которых он сам творил.

Да, они одни заставляли биться сердце Клода! В деревне, в разгаре их первой любви, он полагал, что достиг высшего блаженства, держа, наконец, живую женщину в своих объятиях. Но оказалось, что и любовь, – одна из вечных иллюзий, что, несмотря на самые страстные объятия, они все-таки оставались чужими друг другу. Уже лучше в таком случае иллюзия, которую дает искусство: вечная погоня за недостижимым идеалом, безумное желание, которое невозможно удовлетворить. О, какое наслаждение создавать эти атласные груди и янтарные бедра, создавать женщин по своему идеалу, любить их, чувствовать, как они ускользают из объятий! А Христина, живая женщина, надоела ему после одного сезона, ему, этому поклоннику «всего несотворенного», как выражался, шутя, Сандоз.

Эти сеансы, длившиеся в течение нескольких месяцев, были настоящей пыткой для Христины. Уютная жизнь вдвоем кончилась; Клод ввел в дом любовницу – женщину, которую он писал с Христины, и она стала непреодолимой стеной между ними. Христина была готова сойти с ума от ревности к своему собственному изображению и вместе с тем, понимая ненормальность подобного чувства, не смела признаться в нем Клоду, который поднял бы ее на смех. Тем не менее, она не ошибалась: да, Клод предпочитал ее изображение ей самой! Это изображение было его возлюбленной, которой он отдавал все заботы свои, всю свою любовь. Он убивал жену этими сеансами, мечтая только о той, от которой зависело его счастье или несчастие, смотря по тому, оживлялась ли она или тускнела под его кистью. И какое мучение отдавать свое тело для воспроизведения другой женщины, которая будет вечно стоять между ними, и в мастерской, и за столом, и в постели… везде, везде! Какой-то призрак, немного краски, прах… и это разбивало их счастье! Клод сделался молчалив, равнодушен и подчас бывал даже груб, а она приходила в отчаяние от его равнодушия, от сознания своего бессилия перед этой соперницей, страшной и непобедимой в своей неподвижности.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации