Текст книги "Незримое звено. Избранные стихотворения и поэмы"
Автор книги: Евгений Сабуров
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
«Заповедные пределы…»
Заповедные пределы,
те, которых не прейти —
это мама, это тело,
это мягкий запах мела,
сад утех и вечер птиц.
Огляди свои владенья,
длань над ними растопырь,
там сквозь пальцы дети, дети
каждодневно мечут деньги,
их сбирает нетопырь.
Зрелость серыми кострами
над страной моей взойдет,
снег растает под дождями,
жар растасканный ветрами
прекратит мутить народ.
И жестокость станет славной,
и обида не такой
в основном, в сердечном, в главном
всё переместится плавно
под невидимой рукой.
Мы ли это? Ты ли это?
Мыли лето до зимы,
зиму пропили с рассветом,
но пределов по заветам
так и не достигли мы.
Выйти бы за грань привычки,
обернуться злым сморчком,
вынуть трубку, вынуть спички,
как права качают птички
слушать поутру молчком.
«Всё эротично до предела…»
Всё эротично до предела.
Тоска по женщине – тоска,
которой подчинится смело
любая твердая рука.
А мужество ее огромно,
подсолнечник растет у бухты,
разнообразны и нескромны
в траве разбросанные фрукты.
Мы все подвержены тоске,
она сражается как воин,
когда весь мир на волоске
и временем обеспокоен.
Хитросплетенья ясных слов
перемещая в наши сны,
тоской мы чествуем любовь
от женщины отделены.
«Страшный запах парфюмерный…»
Страшный запах парфюмерный.
Жизнь себе несоразмерна,
исчезает память тел.
Все болезни бесполезны,
но на то они болезни
и болезням есть предел.
Мы становимся покорны,
видишь, бодро и проворно
согласились, согласись,
хоть на то, что будет завтра
и у завтра будет автор —
этот автор – наша жизнь.
Ах, как пошло
жить не прошлым,
строить планы, слушать нимф
и ложиться каждый вечер
с мыслью об ушедшей Тэтчер,
превращающейся в миф.
«Круженье розовой парчи…»
Круженье розовой парчи,
зазеленеющей внезапно.
Вся желтизна твоя почти
жива лишь в пятнах.
Ткань, обнажающая женщину,
всей тяжестью на ягодицы
ложась, она затем божественно
до полу самого струится.
Струится цвет, струится свет,
струится то, чего и нет,
но под парчою ощутима
горячим маленьким зверьком
та черно-красная ложбина
в своем платочке шерстяном.
Нет горечи без наслажденья,
нет сладости без горьких слез,
нет сожаленья и прощенья
без алой капли черных лоз.
Душа покоя захотела
безвкусной похотью врача
и вот на небольшое тело
ложится тяжкая парча.
«Не ограничивайтесь жизнью…»
Не ограничивайтесь жизнью.
Включая в рассмотренье смерть,
вы избежите укоризны,
внезапно станете добреть
и повзрослеете мгновенно,
не оставляя детских игр,
кокетливо надев степенный
судейской мудрости парик.
Поверьте, жизнь еще не все.
Она не что-нибудь такое,
ради чего на колесо
идти бы надобно герою.
И смерть сама-то по себе
скучна и в чем-то произвольна.
Но вот их поцелуй в борьбе!
Но вот их ласка беспокойная!
Вот это да! Вот в этом соль!
Учитесь управлять минутой,
когда физическая боль
вас скрючивает в лилипута.
Вы маленький на дне времен
и шарите в слепом отчаяньи,
хотя еще до похорон
так далеко. И так печально
глядят веселые глаза
над вами согнутого мира,
и начинает жизнь плясать,
когда плясать начнет квартира.
Учтите всё, что есть во мгле,
когда вернетесь в светлый праздник
и вдруг очнетесь на земле
придавлены разнообразьем.
«На Старой площади тусуется попса…»
На Старой площади тусуется попса.
Её деянья неверны и нервны,
она заведомо потеряна
и не имеет явного лица.
Её противники умны и тугодумны.
Они гуськом идут в каменоломни,
хоть и считающиеся приёмными,
а всё же обиталища колдуний.
А за окном след в след шагает
такая дрянь, что ей и нет названья —
и не является, и не прозванивает.
Там лихо-лишенько, где власть лихая.
Я со стола цыгарочку стяну
и растянусь на ширину постели.
Структура милостей пророчит новоселье,
а старой прелести идти ко сну.
«Я не тужу, что жизнь моя прошла…»
Я не тужу, что жизнь моя прошла,
нежны и заповедны стали споры,
необязательны и жестки разговоры.
Утрата чувств – утрата ремесла.
Я может быть лишь порожденье моря,
волны, которая во мне текла
и создавала разум и уклад,
вкус радости и счастье горя.
Нет. Все на свете бесконечно ново!
Хоть небо благодушно и сурово
пусть я и отражен откуда-то,
но всё мое стрелой провешено
в пространстве, что ни йоты не остудит,
как в облаке распавшаяся женщина.
«О, безумных виноградин…»
О, безумных виноградин
ярко желтая гора!
Виноград тобой украден
из соседнего двора,
и на черном на подносе
он разросшийся как взрыв
пристального взгляда просит,
просит пыли и жары
постоянного движенья
вверх по склону, вниз по склону.
Склока высветит мишени —
ты проснешься распаленный.
День с другими днями смешан,
ночь цепляется за ночь,
виноград в горах развешен,
жить уже совсем невмочь.
Пламя кражи время косит,
косит удрученно,
жизнь сползает на подносе
по пыльному склону.
«Мы добиваемся женщин…»
Мы добиваемся женщин
и строим упреки,
мы сами чуть-чуть божественны
и одиноки.
Над нами сплошное небо,
внизу – Сиваши.
Если ты где-нибудь не был,
и не спеши.
Уйди в скорлупу отчаянья,
закройся, и город Керчь,
глядишь, и тебя укачает,
глядишь, и берется беречь.
О, греческой радости память,
Боспор и завод «Залив»,
о, добываемый камень,
как ты неприхотлив!
Мы рады с твоей подачи,
земля под названием Крым,
сопутствовать каждой удаче,
идти в Иерусалим.
Но сами мы – остатки
Афины и потому
так удивительно падки
на всё, что сладко уму.
Я разноцветный построю
Крым и воссоздам
не то, что б самую Трою,
но то, что хотелось нам.
«Как крохотны мгновенья веры…»
Как крохотны мгновенья веры,
но остальная жизнь не в счет.
Её ужасные манеры
меня гнетут, но нас влечет
всегда убийственная тайна
молчанья, пустоты и скуки,
где всё соседствует случайно
без сочлененья и разлуки,
где нет причин и нет исходов
и лишь для развлеченья разве
людей, профессий и народов
внезапно возникают связи.
Какие выводы, какие
твои дальнейшие ходы?
Насколько это литургия,
насколько всё же замкнут ты?
Рационален, безответен,
улыбчив и любвеобилен
опять скитаешься по свету
в казеннейшем автомобиле.
«Чайка, взмывающая над землей…»
Чайка, взмывающая над землей,
погружена в голубой цвет,
как будто серый кабриолет,
карабкающийся высокой горой.
И я наблюдая за ней в зной
понял прохладу лет.
Но то ли мы стали красным вином
излишне увлечены,
то ли спокойствия лишены,
отягощены виной —
так или по причине иной
но мы не влюблены.
А значит трезвости нет как нет
и прохлада лет не дает,
ни капли воды на горящий рот,
ни оправданья бед,
и погружена в голубой цвет
чайка в горы плывет.
«Обутый в простенькие шузы…»
Обутый в простенькие шузы,
накинувши косую робу,
он не играет недотепу —
он просто прячет лик Медузы.
Ах, мордочка-очаровашка
такая лисья и такая
наученная, приникая,
всё впитывать как промокашка!
Ах, пальчики дрожа скользящие
то по миру, а то и по небу!
Вы проняли меня – вы поняли,
что всё прекрасное зазряшно.
Такой вот непутевый Кант
один скитается по свету
и тихо ест свою котлету,
оглядывая ресторан.
А я не то, чтоб презираю,
не то, чтоб издали смотрю —
рад, что сегодня не умру
и завтра тоже постараюсь.
Но ведь неправильно вот так —
и знать, что лик Медузы поднят,
и не участвовать сегодня
в борьбе гадюки и собак.
Из цикла «Александр»
«Давно позабыт Роланд…»«Когда я был одинок…»
Давно позабыт Роланд
и подвиг Карла Мартелла,
давно уже бык не крылат
и время его улетело,
давно не глазаст огонь,
а был ведь многоочит,
и александров конь
копытом не застучит.
Европа оставила крест
под бабушкиной подушкой
и объявила месть
устаревшей игрушкой.
Зелень, одну лишь зелень
тот, кто внушает страх,
тот, кто воздаст, постелет
на трупных щеках.
Когда я был одинок,
я думал о склонах гор
и выходил за порог
плечом подпирал забор.
И всё смотрел и смотрел,
потом всё шел и шел
так безо всяких дел,
и было мне хорошо
в городе, где я рос,
в городе, где я жил,
где разнообразных роз
тучи рвались из жил
вверх на потеху мне,
в смерть в свое время,
и Александр на коне,
теша ногой стремя
смотрел на меня с той
другой стороны
моря, махал рукой,
как с другой стороны луны.
Временем отделены,
железом залив горизонт,
друг в друге отражены,
мы наполняли сон
розами в зеркалах,
и луной над водой,
выложившей наш страх
колеблющейся слюдой.
Когда я был одинок,
так сложны были дни
мальчика, трубящего в рог
об окончаньи войны.
«От вас воняет глупостью, судья…»
От вас воняет глупостью, судья,
и вы несете, и от вас несет.
Я б согласился с тем, будь я
не тот, будь я не тот,
будь я хоть ласковый,
хоть просто нежный
покрытый краскою
иссиня-бежевой.
Боясь всего один, один над морем
боясь всего
я цирковым захвачен горем
и сам не свой, я сам не свой.
«В августе в Новогорске…»
В августе в Новогорске
в преддверии желтых времен
воздух горчит коркой
лимонной, хотя еще клен зелен,
и сто лет мне кажутся горсткой
зерен, которым срок
смерти еще не вышел и путь далек.
На улицах, в ванне, в постели
тенями колеблемых крон,
тенями свисающей канители
веток заворожен
в преддверии желтых времен —
только бы воздух вдохнуть —
и собираюсь в путь,
покрытый сеткой теней
уже на собственном теле
колеблемых ветром ветвей.
В августе в Новогорске – дач
городке
дрожу в воздушной руке
под горький небесный плач.
«…и всё долетал, долетал до нас…»
…и всё долетал, долетал до нас
неровный, неверный стук колес,
и всё слетал на осенний наст
осиновый лист, и ветер полз,
полз по земле, выплевывая себя,
как в судорогах уж, как раненый пес,
захлебываясь и сопя
полз.
И я то сидел, то вставал и шёл
на поляну под солнечный свет,
а он последнего жара лишен
говорил сколько мне лет.
Улыбаясь порывистой склоке вокруг,
«Мы куда, моя жизнь, залетели?» —
я спросил и зажегся, спросил и потух
на улицах, в ванне, в постели.
«Расположившись на бумаге, дни…»
Расположившись на бумаге, дни
собрались в табель-календарь.
По строкам и столбцам они
разобрались. А ты ударь
карандашом в любой абзац,
который означает месяц,
и зелень станет облезать
с земли и вместо
нее на серо-желтый склон
навалит белого
и ты, в кого я был влюблен,
седеющею белкой
прошастаешь туда-сюда,
но может статься карандаш
скользнет и зашумит вода,
скворец орет, впадая в раж,
от соловья дрожат кусты,
и в общем трудно не заметить,
что этот праздник простоты
лжет и морочит нас бессмертьем.
«Влюбленность в никого измучила меня той ночью…»
Влюбленность в никого измучила меня той ночью,
когда я безутешен возвращался
из грустных из гостей и тщился
не быть по крайней мере сволочью.
Разыгрывался сложный и прозрачный, пусть черный,
но прозрачный неба свод
весь в нотах звезд.
Измученная жизнь была удачной.
Пусть в тихой песенке «Влюбленность в никого»
не так уж много смысла и величья,
теперь уж поздно. Я остался лишним
в галочий гам опущен с головой.
«Извлекая стройный запах…»
Извлекая стройный запах
из подручного стиха,
я стою в еловых лапах,
на меня идут снега.
Не колеблясь, не робея —
воздух чист и цель видна —
я подобно скарабею
прочно строюсь из говна.
И прекрасно, и забавно
жить отдельной незадачей —
как обзавестись бы славной
теплой и просторной дачей
или даже зимним домом,
бремя времени ценя,
чтобы всем моим знакомым
не добраться б до меня.
«Судя по жизни смерть неизбежна…»
Судя по жизни, смерть неизбежна,
но неизбежность не есть жестокость.
Можно ведь ласково и даже бережно
тело вести к неминуемой пропасти.
Нежные руки эпохи торжественны,
крохи любви осыпаются с пальцев
и очаровательно-женственны
в чреве больницы смертельные спальни.
Бренный мир, бренный и чем-то беременный.
Смерть и рожденье бечевкою связаны.
В городе Вязники мы только временно
сволочью созваны, сволочью названы.
Нет ни законов – свод уложений,
нет ни указов – кивки да утечки.
О, балюстрады смертей и рождений!
Наши рубашки вздеты на плечики,
наши штаны вниз свисают раздумчиво,
свитеры сложены и пиджаки наготове.
Ласковой легкостью бестия сумчатая
перебивает муку сыновью.
«Если кто-то умер утром…»
Если кто-то умер утром,
значит вечером друзья,
перезваниваясь споро,
об умершем судят мудро
так, что к этим разговорам
не прислушаться нельзя.
Жизнь легка, великодушна,
переимчива, листает
нас она, как ты тетрадь.
Только носом бы в подушку
упереться и рыдать:
до чего она простая,
до чего она прелестна!
Я завидую ушедшему
осторожно и тихонько
без надрыва, без болезни,
словно утром в колокольне
колокольчики прилежные.
«Пожухлых елей зелень среди бледных…»
Пожухлых елей зелень среди бледных
пустых торчащих крон осин
февральским днем перед весной победной
выглядывает из низин,
и мы несемся по дороге, талым снегом
обложенной, живая грязь к дверям
подъездов протянулась. Небо слепо,
а потому и благосклонно к нам.
Никто помилован не будет. Ни кола
и ни двора, пока сиротский свой стакан не сменим
на чашу полную с отцовского стола.
Всё так. Всё правильно. И постепенно
я погружаюсь в легкость и обман.
Как будто смерть, но всё-таки не очень.
А город задыхается. Туман
светлей, серей и жалобнее ночи.
Покуда день не начал бить в набат,
покуда март ещё не королюет,
и ели зелени я рад. Приемлем на губах
и ядовитый привкус поцелуя.
«Убив человека, не думай о том…»
Убив человека, не думай о том,
что грязь под ногтями и ворот замызган,
что не повезло тебе с этою жизнью
и что-то хорошее будет потом.
Поднявшись над соснами серые галки
умно и нелепо орут в небеса,
что хочется хлеба и колбаса
не помешала бы им, елки-палки.
Утрата отрады, хоть маленькой, но
отрады бросает в молчащие ночи,
в пожухлые блики гримасы, короче,
в какие-то страсти немого кино.
И вот разверзается над небесами
усталая прелесть мертвого тела,
а серые галки оплачут умело
ее весенними голосами.
«Кто убил одиночество и мерзкое бремя покоя…»
Кто убил одиночество и мерзкое бремя покоя,
снарядив автопоезд ко мне, чередою машин блестящий?
Депутаты, банкиры, монах – каждый в узилище свое легковое
залез – и понеслись городом тощим, еще не расцветающим.
Серые сосны и серые елки в Крылатском,
серое небо запоздавшей надолго весны,
солнце вприглядку за тусклым окном палаты.
Мы не прекрасны, но кровью своей красны.
Блюдо бананов, мандаринов, фиников, груш на столе.
Острый и четкий вопрос прерывается долгим тоскливым нытьем.
Мраморному подоконнику осенью сорок лет,
легкой ущербностью они отразились на нем.
И разъезжаясь, воскрешая мощное тело покоя,
каждый прощаясь целуется, трясет руку,
а больной возвращается в больничную койку,
укутанный услужливой верой в больничную науку.
Мы не устали любить и жить не устали.
Нашим устам еще есть и приют и просторы.
Нашим глазам блистающей стали
дороги разные разговоры.
Нам еще солнце подарят и столько же раз и обманут,
старыми станем, увидим и то, и другое,
вынем любовь из дырявых карманов
в злых коридорах дворцовых покоев.
«Птица с балкона…»
Птица с балкона
черной тряпкой упала.
Месяц с наклоном
в сером небе сказался.
Это начало лета. Начало.
Это дождя ярко-зеленые пальцы.
Медсестры с зонтиками
с работы топочут аллеей.
На листьях ломтики
маленьких мандаринов —
капли дождя – млеют
бессмысленно, беспричинно.
Нет никакого резона
жить да жить в больнице
и смотреть, как упала с балкона
черной тряпкой птица.
«Сеет ветер стоголосный…»
Сеет ветер стоголосный
ясный холод в наши души.
Над дорогой двуполосной
шелестят со свистом тучи.
Дымы дома, запах сада
отлетают в никуда.
Заворачивать не надо
в маленькие города.
Автобаном к Амстердаму
едем споро. У трактира
останавливаемся,
так, перехватить местами
кто там пива, кто кефира,
ну, и постного мясца.
Врач по сердцу, гид по немцам,
даже по сердцу жена —
всё в наличьи, всё имеется,
и кругом цветет весна.
И откуда ж злые страхи?
Отчего сжимает грудь?
Почему вдруг как бабахнет
так, что даже не вздохнуть?
Души возрастом изъедены,
наши жизни воздух ест.
Все деревья где мы едем
перекручены окрест.
Ветер, ветер! Сколько можно!
Сколько тянется весна!
Над пригорком придорожным
гнется цепкая сосна.
Из цикла «Реабилитация»
«По краю озера…»
По краю озера
несется точка света.
Леса в коррозии —
уже рыжеет лето.
Наверняка прекрасная погода,
не выброшены на зиму цветы,
которыми заместо огорода
баварские крестьяне заняты.
Но все уже надели куртки
и катера урезали маршруты,
а горы поседели мудро,
опустошенно и нисходят круто.
Не будет потепленья. Многочисленные bach’и
не станут заливать подвалы и дорожки,
с террас исчезнут чахлые старухи,
чтоб пиво пить под крышей понемножку
и сладостями лакомиться после.
По краю озера мелькает точка света.
Я там не буду, но я буду возле.
Я здесь не буду, но я буду где-то.
«Отвяжись и млея ночью…»
Отвяжись и млея ночью
не меня в мечтах целуй,
сволочь раздирая в клочья
обо мне не памятуй.
Лучше буду нежеланным,
чем предметом болтовни
очень злобной, очень странной.
Позабудь, не помяни
вовсе ни добром, ни лихом
промелькнувшего меня
незлобивою шутихой
в шуме праздничного дня.
«Волны зелены, кудрявы…»
Волны зелены, кудрявы,
свет застлали облака.
Здравствуй, берег русской славы,
как судьба твоя горька!
Брошен дуростью славянской
на позор и на разор
будешь Портой Оттоманской
вероятно с этих пор.
А случится, то и турку
ты не нужен и умрешь.
Погуляет в переулках
мстительный татарский нож.
Тени будут тени лапать,
волны камень округлят,
выбросят на берег лапоть,
крякнут – заберут опять.
Ох уж, пляжные те лапти —
призрак неги и покоя!
Рубель-двадцать за полати,
подоконники в левкое.
Ходят в школу ребятишки,
сладко ежась на ветру,
носят ручки, носят книжки.
Там теперь я не умру.
А умру я на чужбине,
но – вот так! – в своей стране,
и обида перестынет
перебесится во мне,
потому что много шуток
есть у Бога про запас —
кто к татарам будет чуток,
тот и выиграет как раз.
Кто разбогатеет плавно,
не спеша войдет туда —
купит берег русской славы
с потрохами навсегда.
Будет так или иначе,
а зеленая волна
ни о ком, но вечно плачет,
ни в кого, но влюблена.
«Ты меня очаровала…»
Ты меня очаровала
попкой нежною твоей.
Светят из-под одеяла
бугорки твоих грудей.
Всех затей не перечислишь,
на которые шустра
подходящая со смыслом
к разжиганию костра.
Я сижу, гляжу в окошко.
Миска прелестей полна.
Кушай кашку, где же ложка?
В поле снег, в дому весна.
«Мышка чудная взбегает…»
Мышка чудная взбегает
по полю на холмик важный.
То ли лапки расправляет,
то ли ищется отважно.
И о чем она, о чем
нам не знать и нашим детям.
Скажем «ласков водоем»,
это глупость, мы заметим.
Мы вживляем наши души
и не только в Божью тварь,
но – внимательно послушать —
Бога кличем государь.
Почему Он – царь и князь?
Почему тоскует липа?
Почему на двери грязь
отвратительна налипла?
Мы чужие всем и вся
поэтическим дизайном
тешимся, а ни аза
не узнали, не узнаем.
«Понадеялся на башни…»
Понадеялся на башни,
на стальные ворота,
взад-вперед ходил бесстрашно,
повторяя: «красота!»
Поворачивался лихо
на тяжелых каблуках.
Строил прочно, спорил тихо,
важно над тетрадкой чах.
Эконом высокородный,
граф, алхимик и спортсмен,
мастер мягких, мастер модных
восхитительных измен!
Где твой замок, где доспехи,
тяжесть ироничной мысли?
Даже сладкие успехи
нам порядком остопиздели.
Мир едва скрепленных реек,
полых ледяных конструкций
разворачивает веер
бесконечных революций.
Лес прозрачных легких сплавов
нес на маковке луну
ту же, что светила славно
на умершую страну.
«Тот, кто был богат, стал беден…»
Тот, кто был богат, стал беден.
Кто был беден, стал богат.
Брат за океан уедет —
завтра будет новый брат.
Одинок и постоянен
я на небосвод гляжу
то ли недругом поранен,
то ли просто ухожу,
потому что я устал, потому что мне невмочь.
Стало всё таким холодным,
что декабрьская ночь
чем-то черным, чем-то плотным,
чем-то теплым убаюкивающим
кажется мне иногда.
Мимо прыгают постукивающие
подтанцовывающие года.
Но благоприятна страсть
в шелковом белье в постели.
Все уродства должен скрасть
иней на сосне и ели.
В безусловном январе
даже злой березы остов
золотится на заре
очень сладко и непросто.
Жар обиды позабудем,
пенистую дрожь-тревогу.
Поцелуй подарим людям,
ну, а суд оставим Богу.
Тот, кто был богат, стал беден.
Вероятно жизнь проста.
Смысл беседы зол и вреден,
сосны врут из уст в уста.
Кто был беден, стал богат.
Нежная стоит погода.
Меж сугробов всё же тракт
прочно стал к началу года.
«Куда уходит любовь, когда ее не было вовсе…»
Куда уходит любовь, когда ее не было вовсе,
не было и нет,
мы разберемся, но разберемся после
многих и многих лет.
Во всяком случае не исчезает,
хотя ее не было и нет.
Она остается сзади
многих и многих лет.
И тем самым начинает существовать,
а ее не было и нет,
очаровательная кровать
в течении многих лет.
И нежность, цветущая рыжей горой,
которой тоже не было и нет,
напоминающая порой
о бремени многих лет.
«Сосредоточиться на страсти…»
Сосредоточиться на страсти,
которой нет,
велели мне – а чтоб пропасть им
вчера в обед —
друзья. Какого, ну, какого!
Какая страсть,
когда сам ходишь как корова,
чтоб не упасть,
а бычий бег остался в прошлом.
Обычных нег
молочный запах, запах ложный
остался в тех
веках далеких, баснословных,
когда я был…
Ну, а теперь, Татьян-Петровна,
на всё забил.
«Мир чудесен и небесен…»
Мир чудесен и небесен.
Бог во мне, а я ведь тесен.
Изнутри смотрю на мир.
Ох бы, распахнуть бы окна,
чтобы всё вокруг намокло
в самой тесной из квартир.
По сиреневым и красным,
желтым, белым, ну, цветастым,
разноколерным цветам
дождь сечет, хлеща, спадая,
слова силу набирая.
Почему же я не там?
Ограничен дряблым телом,
хоть и слабый, но умелый
думаю о том, о сем.
Вечно в трудном диалоге
шевелю усами в Боге
будто бы в затоне сом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.