Электронная библиотека » Евгений Сабуров » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:19


Автор книги: Евгений Сабуров


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Мы были бы любовниками. Рядом…»
 
Мы были бы любовниками. Рядом
мы были бы мужчиной, женщиной. Мы вместе,
возможно, послужили бы отрадой
друг для друга и основаньем чести
 
 
для наших душ, для нашего чутья,
для наших ног и рук,
губ, пальцев, глаз и этого внезапного нытья,
которое низ живота подъемлет вдруг
 
 
не к небесам, но всё-таки, но всё-таки…
Я останавливаюсь и гляжу вокруг:
какие жопоньки проносят – тетеньки!
Но ты одна мой свет. И ты одна мой друг.
 
«Скучаете ли вы по алтарю…»
 
Скучаете ли вы по алтарю,
по римскому размазанному небу,
по той любви, которой к ноябрю
я был охвачен, но захвачен не был?
 
 
Какая разница в употреблении приставок
одних, других? Какая влага
в них? Как корыстна балюстрада
долженствованием манифестаций блага!
 
 
Скучаете ли вы, мой принц, по алтарю,
когда в заснеженном случайном Подмосковье
вы отдаетесь январю
под елками слоновьими?
 
 
Моя сестра, февральским полнолунием
непонимание сожжет всю нелюбовь.
На перекрестке сотни солнц полуденных
являются все вновь и вновь.
 
 
Рассмотрим время бесноватой склоки.
Мой принц, не выпьешь ли стаканчик
за то, что я роскошный и глубокий,
но очень постаревший мальчик?
 
«Где был убит твой сосланный слуга…»
 
Где был убит твой сосланный слуга,
мой принц? А? Что ты говоришь?
Ты плачешь? Ты жалеешь? Ты молчишь?
Ты поскакал в отчаяньи в луга,
 
 
чтоб там свалиться головой в траву
и в исступлении бить землю кулаками.
Что с нами? А? Мой принц, что с нами?
Зачем и я с тобой реву?
 
 
Ты нетерпим и вот ты поплатился —
свалился на траву, забился
в истерике. А я-то тут причем?
Зачем я тут стою с тобою рядом,
на тот же луг припершись пешим ходом?
Зачем мне плакать над твоим уродом?
Ты сам мне надоел порядком
с твоим, мой принц, безжалостным мечом.
 
 
Я вовсе не такой, как ты,
и страсти у меня другие,
традиционные, чуть-чуть глухие,
такие же глухие как мечты.
 
 
Я жалостлив, терпим, но фанфаронист.
Меня другие окружают мысли,
чем те, что на тебе повисли
и мне совсем не нужно посторонних.
 
 
Своих хватает. И ещё не стал бы
от ревности пренебрегать любовью
и требовать, чтоб заплатили кровью
матросы за неприбранность на палубе.
 
 
Но я, мой принц, я твой глашатай,
наемный человек, хоть не слуга, не раб
и не любовь твоя – охоч до баб.
Такие вот дела – хоть стой, хоть падай.
 
 
Мы крутимся в сомненьях и печали,
сквозь сумерки угадывая взгляды,
которые идут откуда надо
туда, где были мы вначале
 
 
неразличимые, как мы тогда считали,
потом же разошедшиеся рьяно
над океаном клочьями тумана,
по-над землей летающею сталью.
 
«Когда же я приволоклась на плаху…»
 
Когда же я приволоклась на плаху,
луна не отличалась зрелой мыслью.
Ты погляди, как вдруг она повисла
и принялась и сетовать и плакать.
 
 
С какой же стати, а? С какой же стати
она меня ласкала и листала
и что ещё она во мне искала,
в блистающем копаясь платье?
 
 
– Я выслушал тебя, моя старуха,
приехавшая, как на бал, на плаху.
Луна сквозь рваную твою рубаху
светила на беспомощную руку
 
 
действительно, но ты с чего взяла
что кто-то заинтересован что-то
искать в тебе? Мир сам собой измотан,
луна – холодная и бледная скала.
 
 
– Ну, так не говори! Зачем же я
по собственной на плаху прикатила б воле?
Когда бы не горело поле,
о чем бы горевала вся семья?
 
 
Нет-нет. Луна хоть холодна, бледна
и я старуха, это правда,
но раньше ведь была ограда,
и за оградой та же вот луна,
 
 
ну, а теперь беспомощные руки,
ты сам сказал, и вот
приехала смотреть на эшафот,
и кажется приехала на муки.
 
 
Мораль проста, мой принц, мораль проста.
Приехали смотреть на смерть чужую,
а Бог твердит: вас зрелища лишу я
зато и поцелую вас в уста.
 
«Всем надобно остаться молодыми…»
 
Всем надобно остаться молодыми.
Со старыми друзьями встречи невозможны.
Они ужасны. Глупо и тревожно
осознавать свой вечер дымный.
 
 
Жгут листья. Лица
заволокло морщинами.
Негоже нам во времена влюбиться.
Невероятно быть мужчинами.
 
 
Кормить семью. Быть честным. Быть нечестным.
Быть, в сущности, неблагородным.
Ровесники обвешенные шерстью
вокруг тебя готовятся к исходу.
 
 
Мой принц, не обернись на лето:
ровесники не лучшая компания,
не обращай внимания на это,
но и на то не обращай внимания.
 
 
Вот так, мой принц, и хорошо бы кончить
на столь высокой ноте рассуждений,
перехватить на перекрестке пончик
и смыться от забот и сожалений.
 
 
А вот и так нетрудно подытожить
ход острой неглубокой мысли,
что невозможно жить, но можно
частичку невозможности исчислить.
 
 
Есть тысячи причин, чтоб быть неловким,
ровесников чураться и, мой принц,
не допускать, чтоб слабые головки
хоть в чем-то выходили из границ.
 
«Женщина тело свое несет. Прекрасное тело проносит…»
 
Женщина тело свое несет. Прекрасное тело проносит:
коленки, бедра, лобок, и над узкой талией колышутся груди.
В женщину входит мужчина, во все, что ни попадется
          по пути тыкаясь носом,
в хрипе, в молчаньи, в полном безлюдьи.
 
 
Он не любуется ею, он бросается на неё.
Даже если долго искусно они мучат друг друга,
          углубляясь в сладость,
вряд ли он позовет нас разделить его еду и питье
и она вряд ли испытает от нашего присутствия
          большую радость.
 
 
Впрочем, и такое бывает, хотя и редко, но тогда
это служит признаком слабеющей страсти,
          как прихрамывающая походка
старика говорит о стремленьи вперед в любые года,
но и о том, что жизнь коротка, и надо это воспринимать
          кротко.
 
 
Любовь мужчины к женщине, женщины к мужчине,
          их страсть
не предмет поэзии. Может быть предмет поэзии —
          их влеченье друг к другу.
Самые восхитительные стихи о любимых пишут геи,
          приглашая нас разделить их напасть,
понять их, войти в их мираж или хоть протянуть руку.
 
 
Может быть, только старик или старуха, любуясь
          юными телами
и слушая щебет птиц, ощущают отдельное
          существование любви,
и говоря: «смотри, как красиво», просят нас
          оставить наши бедламы.
И смотри, как красиво в саду выходит любовь
          из-под листвы.
 
«Поэты вдруг дают километраж…»
 
Поэты вдруг дают километраж
своим безумно робким интуициям,
им хочется к чему-то прицепиться
и в глубине души познать кураж.
 
 
Они завидуют пророкам и прозаикам,
пространствам, кои эти заполняют,
хоть что-то противопоставляя
всё тщатся проявиться знаками.
 
 
Играючи в опасную игру,
они подверженными станут суеверьям.
Друзья, мы с вами в это не поверим.
Труха трухой струхнет, друзья, в труху.
 
«Как можно доверять любви? „Безумие…“»
 
Как можно доверять любви? «Безумие»,—
рассказывает мне приятель, добавляя: «Испытал
я сам». Другой же без раздумья:
«Нет никакой любви, пока ты десять лет,
по крайне мере, с женщиной не прожил. Нет!»
Он так сказал.
 
 
Захватывает безнадежность сильных чувств.
Подвержены рутинной ненависти к людям,
мы жаждем взрыва маленьких искусств
во чреве, в голове и в сердце,
как говорят те, что хотят усесться,
и чтобы рядом прыгал пудель.
 
 
Я б отказался, откровенно говоря, судить,
когда бы кто-нибудь об этом вот предмете
стал спрашивать меня, терзать, нудить.
Мне так обрыдло отбиваться от
тех жуликов, что в каждый свой приход
хоть что-то вынуть из меня хотят о том, что есть на свете.
 
 
На свете много есть того,
что мне не то чтоб неизвестно,
но я чему не постовой,
во что не вкладываюсь телом,
ни даже мозгом неумелым,
что мне не так уж интересно.
 
«Они вторглись в наши города…»
 
Они вторглись в наши города,
поскольку мы пригласили их.
Они устроили наши города,
поскольку до них не было их.
 
 
И они жили в наших городах,
в малой части их,
и пока они жили там,
мы были спокойны.
 
 
Но когда они стали как мы,
переженившись, перемерши,
нам стало тревожно, с одной стороны,
а с другой, мы стали самими собой.
 
 
Какое ужасное одиночество, говорят одни,
какие мы всечеловеки, говорят другие,
мы шествуем по дороге день за днем
и не можем объясниться между собой:
          по какой дороге.
 
 
Но наши города уже стоят и хорошеют день за днем,
растоптанные души наших детей следят за нами,
поводят глазами,
им интересно: какой дорогою мы идем.
 
«Кто рядом с миром? Никого поблизости…»
 
Кто рядом с миром? Никого поблизости.
Теоретически мужчина рад,
чтобы его зеленый вертоград
далек был от любви и низости.
 
 
Ну, а практически какая сволочь
нас выволочь хотела полночью,
представить бестолочью, и беспомощным
вдруг предложить спасительную помощь?
 
 
Ну, никого поблизости и некуда
бежать, чтобы вкушая одиночество
отечеством и отчеством,
почувствовать себя молекулой
 
 
посередине середины и плевать
вокруг с хорошим настроеньем,
что так похоже на роенье
пчел. Пчел, чьи танцы как слова.
 
«Молочным запахом природа…»
 
Молочным запахом природа
преобразила силы зла.
Страданье подняло народы,
а глупость в битву повела,
когда глядел из-под стола
я – первенец свободы.
 
 
Войдя не постучавшись в битву,
один народ другой народ
поставил быстро на молитву,
воодрузив складной киот.
Стащив из горла война бритву
я бедствовал стола из-под.
 
 
Гремел зеленый лес закатом,
порфирой доблести серели,
когда опущен и обкатан
под звуки боевой свирели
солдат затрахался с солдатом.
Я бритву щупал еле-еле.
 
 
Вставай же, солнышко, вставай,
из-под стола вставай в природу!
Какой обширный каравай
вознесся на крови народа —
кровать свободы.
 
«Ты счастлива, как я несчастлив…»
 
Ты счастлива, как я несчастлив,
ты ласкова, как я не ласков,
та сказочка, как я обструган,
и нежные полощешь руки
в моих клешнях,
когда ославлен
я дергаю за сиськи правду
и мужествуя как кузнечик
я дергаю за сиськи вечность
 
 
а ты крылата, как ворона
искаркавшись и изумленно
искакавшись на ветровое
стекло автомобиля злое,
взмывающая невысоко,
по сути даже вовсе около —
 
 
ты предпосылка для дразнилки,
для очень даже полюбилки,
которая проходит плавно
меж витязей, счастливо вытянувшись,
и нервничая вдруг затравленно
мы понимаем, что правительств
неправда разоблачена,
когда ты разоблачена
проходишь запечатлена.
 
«Я сам себе душистый царь-горох…»
 
Я сам себе душистый царь-горох,
я сам себя измаял жизнью впрок,
я сам себе сложил и песни лягушачьи,
и песьи головы собачьи,
и олова пленительные кружки
принес в пивняк на празднество подружки,
 
 
когда с берез сорвался день,
когда мороз носами показался,
когда подружка прыгала «раздень»,
а рядом август подвизался.
 
 
Что из того, что лето в календарь
докучливое тычет и свое талдычит?
Что из того, что механический косарь
рвет уши перекличкой бычьей?
 
 
Я сам собой сегодня духовит.
Гороха дух позлобствует и прожит.
А царь и тенью не встревожит
того, кто зябок и забит.
 
«Август смурной завалился в сосновую тишь…»
 
Август смурной завалился в сосновую тишь.
Елки да палки предчувствуют вновь одиночество.
В други корням набивается злобная мышь.
Что ты молчишь, отечество-отчество?
 
 
Шепоты потные, плотные запахи роз
поздние перед ночными морозами,
ставок нежданный пугающий рост,
тоже чреватый мороза угрозами.
 
 
Что же молчишь, наша мать-перемать?
Не говоришь, надо ль вступать в ВТО?
Или в какое говно нам вступать?
В это ли, в то? Или в это и в то?
 
 
Август смурной. На вопросе вопрос.
Ворс на земле. Взволновались медведи.
Мальчики, исчезновенье стрекоз
нам говорит о внимании к меди.
 
«Лужайка помогает мне понять…»
 
Лужайка помогает мне понять
различия и сходства чувств и смыслов.
Соблескиваясь из отдельных листьев
листвы колышется мотня
 
 
в моем мозгу, очерчивая место,
где ничего, а только бремя трав
ударной силой на глаза нажав,
ведет себя нахально и нечестно.
 
 
В моих ноздрях сирени пролагают путь
стремящегося на Итаку Одиссея
и злобно одуванчики рассеянные
по телу сыпью требуют рискнуть
 
 
еще пожить на памяти как на поле,
не следуя ни к ивам, ни к пруду,
но замечаю, что уже иду
и что тюльпаны весь мой путь закапали.
 
 
Искусственно введя прямую речь берез
в обиду противостоянья,
занес я меч не на листвы блистанье,
а на недавно разразившийся мороз.
 
«Тот, кто влюблен, теряется и в растерянности…»
 
Тот, кто влюблен, теряется и в растерянности
достает из-за пазухи черных стареющих птиц,
чтобы встать, поклониться, проститься
и бежать, и вернуться, и снова проститься.
 
 
Не доверяет себе, надеется на здравый смысл,
не готов завоевывать мир и быть завоеванным.
Каждый усмотрит мрачный умысел
в словах и действиях этого изваяния.
 
«Сказали, что последний день…»
 
Сказали, что последний день
хорошая погода,
а завтра вот пойдут дожди
и ты уже тепла не жди
до следущего года.
 
 
Сказали, что последний день
когда безумье тихо.
Старухи чуют ломоту,
не спится рыжему коту,
соседи жгут шутихи.
 
 
Сказали, что последний день,
а я ещё не плакал.
Листва берез напряжена,
назавтра опадет она —
уже готова плаха.
 
 
Сказали, что последний день
на то и послан Богом,
чтоб показать нам как Он добр,
что ублаженье наших морд
Он почитает долгом.
 
 
Сказали, что последний день,
а вот ведь обманули:
ещё неделю жил камыш,
в траве попискивала мышь,
пока мы не остыли.
 
«Время пошло назад…»
 
Время пошло назад,
когда согласилось умирать во сне,
оно превратилось в летний сад,
когда приглянулось мне,
 
 
и я хочу выйти в этот сад,
и ничто не мешает мне,
но я оглядываюсь назад,
задерживаюсь во сне.
 
 
Как это время назад пошло,
во сне можно и не понять,
но выйти в сад и годам назло
мне повернуть вспять?
 
 
Как же, если на то пошло,
в здравом уме понять,
что я вот живу смерти назло,
по сути дела вспять?
 
«Могу ли я рассчитывать не на любовь – на танцы…»
 
Могу ли я рассчитывать не на любовь – на танцы?
Могу ли я испытывать глубокий ужас сна?
Могу ли я почитывать как пьяного ирландца
застигла утомительная сплошная белизна?
 
 
Мне говорят: круженье чревато разрушеньем,
а кислородный голод – вам не хухры-мухры,
неверное леченье закончится плачевно —
миры и приключенья, все это до поры.
 
 
Нет сил поспорить, но как-то же надо сберечься
от берегущих, бегущих, стремящихся к дальним высотам.
Если мы, может быть, взяли неверную ноту,
что ж не вальсировать, а улыбаться корчась?
 
«Еле-еле поддерживать в себе жизнь…»
 
Еле-еле поддерживать в себе жизнь,
чередуя влюбленности с разочарованиями —
что за скушная, как в нее ни вяжись,
нить существования.
 
 
Умирал на лбу дома шлепок льда
в мартовском скудном тепле тяжко и долго
и зима за зимой уходили в года
невозвращенным долгом.
 
 
Невозможностью объясниться
не объясняется одиночество
и курильщика скукожившаяся ресница
не возродится – закончится.
 
 
Как же так можно: надеяться на веер возможностей
и в то же время по утрам в зеркале видеть,
что этому человеку хочется никого не потревожить,
скрыться, убраться, никого не обидеть.
 
 
Еле-еле наблюдаешь чувствительный рост
тех, у кого впереди безумно много лет,
сидя на крыльце замечаешь, как полет прост
птиц, людей и планет.
 
 
Остается спрятать себя в себе,
себя собой обернув, качнув
голову к плечу играть на трубе,
быть и глазом-то не моргнув.
 
«…и я хочу ввернуться в мир любимый…»
 
…и я хочу ввернуться в мир любимый,
в мир верностью охваченный как страстью,
в тот мир, где пыл предательств не остыл.
Листва, как говорится, возвратима,
но возраст умеряет пыл —
нас уверяют отвратительные пасти.
 
 
Свисают с них пленительные слюни,
в них луны отражаются как бредни
каких-то очень-очень древних греков.
 
«По настоящему влюблен…»
 
По-настоящему влюблен
обдумываю встречи,
не прерывая даже сон
осмысленною речью.
 
 
В забавах лживых вееров,
воров с отягощеньем
я заработал милый кров
и плюс к тому прощенье
 
 
за то, что и не совершал,
хотя вообще возможно,
что и преступного желал,
не только, что не должного.
 
 
О, прочный дом, прелестный дом,
все время я вел счет
не тем, кто за моим столом,
а кто меня прочтет,
 
 
и вдруг переменился мир.
Переменилось
не обстояние квартир,
а то, что вдруг влюбилось
 
 
то, что живет внутри меня,
в то, что живет вовне.
Я камнем падал из окна
и камнем жил во сне.
 
 
Тугое солнце покидая,
я убеждаюсь – я влюблен
в прозрачную полоску рая
упавшую на гладь окон.
 
«Давайте разберем христьянскую мораль…»
 
Давайте разберем христьянскую мораль
по косточкам, а не по сухожильям,
а что касается там мяса, кожи,
так это всем известно.
Не интересно.
 
 
Давайте разберем христьянскую мораль
по самую ключицу,
(тут надобно включиться
тому, что все мы вышли из шинели). Жили
шинелью наши рожи,
а жаль.
 
 
Митрополиту как на лошадь римских лет
набрасывают на плечи попону,
из под которой светятся погоны.
Он ножкой делает случайный пируэт,
концептуально связанный с евреем,
который на хоругви реет.
Скажите, разве нет?
 
 
Вот итальянка-испанка, испанка-итальянка в мантилье
старается ножами ножек,
вся изошедши в историческую даль
схватить пустое место.
 
 
Давайте разберем христьянскую мораль
никак уж не по сухожильям,
а по костям без мяса-кожи.
Иначе нам не интересно.
 
«Все знают, что любовь не так уж и сложна…»
 
Все знают, что любовь не так уж и сложна.
Какое-то чуть вялое решенье,
какая-то привязанность к мишени
и женщина надежды лишена.
 
 
Что чувствует при этом паренек,
увитый лаврами победы?
Его куда-то тянет пообедать.
Он под собой не чует ног.
 
 
При этом радости нас всех переполняют,
и паренька, и женщину, и тех,
кто с интересом наблюдает их успех,
ням-нямкая свой медленный бифштекс,
его же спаржей нежной заедая.
 
 
Какое милое стремленье знать
сокрытую, по сути, область.
Мы, может, совершаем подлость,
но радость нас возводит в знать.
 
«В восемнадцатом веке? В восемнадцатом веке…»
 
В восемнадцатом веке? В восемнадцатом веке
мы задумались, видимо, о человеке.
В девятнадцатом веке? В девятнадцатом веке
мы решили поднять ему веки.
А в двадцатом, в тридцатые, впрочем, года
мы решили покончить с ним навсегда.
В двадцать первом, едва лишь начавшемся,
мы ведем себя как закачавшиеся.
Как колеблются наши устои
от застолья и до застолья.
 
«Сидеть и думать бесполезно…»
 
Сидеть и думать бесполезно
о том, что было и что будет.
Все наше прошлое болезненно,
а будущее нас осудит.
 
 
Давно прорезали морщины
мой лоб, но это все неважно,
не это управляет жизнью —
жить просто страшно.
 
 
Какой-то маленький обидчик
тут увязался с малолетства
и тычется туда-сюда и тычется.
Какое блядство это детство!
 
 
Я же немереный оскал
вдруг вижу после старости,
но те, кто так меня ласкал,
совсем не в ярости.
Совсем не в ярости.
 
«Мне так чужда опасливая склонность…»
 
Мне так чужда опасливая склонность
придумывать особые слова,
чтоб избежать в банальности и лености —
упреков. Голова
 
 
полна совсем другими играми и плясками.
Лай злобы тяготит ежеминутно
непредсказуемыми всплесками
и хочется пожить уютно,
 
 
на скатерти травы потягиваясь, разминая
все за зиму свалявшиеся мышцы.
И мысли нет, что вот меня минуя
открытье шумное промчится.
 
 
Скорби, подхлестывающие юношу к деяньям,
меня давно не радуют энергией,
которую они несут с собой. Дневной
свет гаснет, но сначала меркнет.
 
«Когда ты назовешь мне тихий образ…»
 
Когда ты назовешь мне тихий образ
какими-то трескучими словами,
я выйду в сны и там открою область,
где свет над головой и травы под ногами.
 
 
Я долго не останусь на поляне,
я в лес войду, пускай и сожалея
о том, что так немного побыл пьяным,
свободным, ошалевшим от веселья.
 
 
Среди деревьев хороши приличья,
логичен треск – ведь что-нибудь трещит.
О пище и любви доносит гомон птичий,
а пустота не ест и тишина молчит.
 
«Здесь постоянный дождь. Я вижу из окна…»
 
Здесь постоянный дождь. Я вижу из окна
июньскую погоду в Подмосковье,
которая приносит мне сполна
все то, что называемо любовью —
 
 
покой, необязательность труда,
насыщенность переживаний света.
И то, что не добраться до пруда,
так характерно для начала лета.
 
 
Я думаю о близких и домашних,
об их заботах и привычном распорядке,
и барственно смирив свои замашки,
киваю одобрительно на грядки.
 
 
Свобода и терпенье так близки!
Приняв другого, сам очарователен
становишься и хоть до гробовой доски
стараешься побыть внимательным.
 
«Непроясненная небрежность письма…»
 
Непроясненная небрежность письма,
письма оставшегося от прошедших времен
мила, но прежде всего – это тюрьма
разрушенная. Ни дверей, ни окон.
 
 
Входите так. Но мы ищем дверь
или на худой конец окно, чтобы понять,
как тут жить и что за круговерть
могла так взволновать
 
 
узника, взыскующего свободы, потому
что каждое письмо о том, как бы выйти вон.
Читая об этом, мы строим тюрьму
безвозвратно прежних времен.
 
 
Конечно, мы не правы, придумывая расположение дверей,
и окна мы рубим не там, но когда
мы это делаем, все хитрей
становятся годы и города,
 
 
и мы кажемся значительней сами себе,
и в этом есть глубокая правота.
И в этой глубокой правоте, укрывшись от бед,
сидит человек и примеривается написать.
 
«Я так же прихотлив, как и моя судьба…»
 
– Я так же прихотлив, как и моя судьба,—
сказал приятель, роясь у стола в подбрюшьи.
Кругом шкафов дебелые гроба
застыли, вытянулись, исходили от удушья.
 
 
Я ничего не понял и невинно
перебирал страницы детской книжки,
где текст ютился в подполе картинки
и вылезал заглавной буквы прыщик
 
 
один лишь вверх на славную природу,
на стол, на тракт, на локоть музыканта.
– Смотри, вот лошади в дождливую погоду
тоскливо возвращаются обратно,—
 
 
я произнес совсем не полагая,
что это реплика, и в споре о судьбе
я этак вот обидно возражаю
и вызываю ненависть к себе.
 
 
Я был далек не то, что от насмешек,
но даже от того, чтоб вслушиваться пристально
в те оскорбленья, которые, чуть-чуть помешкав,
он сформулировал и твердо и неистово.
 
 
Идя домой, я веселился под дожем,
лошадки рук моих овес дорог жевали,
кругом стремительный вздымался Божий дом
и богомольцы пробегали.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации