Текст книги "Иресиона. Аттические сказки"
Автор книги: Фаддей Зелинский
Жанр: Мифы. Легенды. Эпос, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
VI. Соловьиные песни
I
В малом перистиле дворца царя Эрехфея женской челяди прибывало все больше и больше: одна другой передавала важное известие, что фракийские гости, продавшие царю груз строевого леса с Пангейских гор, получили разрешение показать и, если найдутся покупательницы, продать ткани и вышивки своих жен и дочерей. Узнала об этом и молодая няня маленького царевича, землячка продавцов, которую поэтому во дворце звали просто Фраттой.
Сердце в ней тревожно забилось; она встала и, взяв ребенка за руку, направилась к перистилю.
– Куда ты? – угрюмо окликнула ее Евринома, другая няня, ходившая за младшей сестрой царевича Креусой. Она была старше Фратты, но и помимо того, как гречанка, чувствовала себя неизмеримо выше ее.
– Вышивки смотреть… А ты не пойдешь?
Евринома только пожала плечами:
– Тоже нашла кого удивить – меня, ученицу покойной царицы Праксифеи. Выше ее только сама Паллада была – слава ей, градодержице! Да и ты бы лучше не ходила – и то много путаешься с этими усачами в штанах.
Фратте в сущности было приятно, что Евринома с ней не пошла. Все не выпуская руки ребенка, она вошла в перистиль, где торговля была в полном разгаре. Споры, шуточки, смех; ключница Никострата старалась поддержать благочиние, но порядок был уже не тот, что при покойной царице.
– Сколько тебе за эту накидку? – торговалась молодая рабыня.
– Полмины.
– Бери тридцать драхм.
– Разве если себя дашь в придачу.
Грубая шутка на ломаном греческом языке вызвала всеобщий смех. Пользуясь случаем, другой торговец шепнул вошедшей Фратте по-фракийски:
– Сегодня, к часу отпряжки быков! Поняла, Каракста?
– Поняла. А ты, Адосф, не обманешь?
– Не бойся. Только без мальчика не приходи.
– Уж конечно, его не оставлю.
– Ну, смотри же! А теперь, красавицы, – громко продолжал он по-гречески, – я покажу вам такой товар, какого вы еще не видали. Душу заложите, а увезти домой не дадите.
Много серебряных совушек перешло в тот вечер в мошны фракийцев; перешли бы, пожалуй, и все, если бы прощальные лучи с Эгалея не возвестили торгующимся о необходимости прервать разговор.
– Завтра придете? – спросила одна особенно ненасытная.
– Придем, красавицы, придем, – отвечал усач. – Только совушек побольше приготовьте.
И они принялись укладывать в короба непроданный товар.
А там, в светлице, Евринома баюкала маленькую Креусу. Та плакала:
– Братца хочу! Где братец?
– Не плачь, моя сиротка, братец придет. – И она продолжала напевать свою песенку:
Будешь царскою женой
И царицыной снохой.
Где ты ножкой ступишь – глядь,
Станут розы расцветать…
Но девочка все не хотела успокоиться, все плакала:
– Братца хочу! Где братец?
II
– Няня, здесь так страшно кругом. Все вода и вода, и ничего кроме воды не видно.
– Помолись Нереидам, мой родной, и страх пройдет.
– А как им надо молиться?
– Подними ручки так, как ты всегда молишься.
– Так, как я молюсь нашей заступнице, Деве Палладе?
– Так, мой дорогой, только ручки к морю протяни. И говори: «Нереиды могучие, дайте нам счастливое плаванье».
– Нереиды могучие, дайте нам счастливое плаванье! Няня, а где они, эти Нереиды?
– Там, дитя мое, в этих голубых волнах. Только мы их не видим.
– Нет, няня, я их вижу. Там вижу – и там – и там. Много-много Нереид. И такие красивые – совсем как ты.
– Что ты, что ты, родной, нельзя меня, смертную, сравнивать с богинями: они обидятся.
– А они разве злые?
– Нет, они только на злых гневаются, а с добрыми всегда добрые и спасают их от бурь и утесов. И наш корабль давно бы погиб, если бы они не были добры к нам.
– Здесь, значит, все добрые?
Няня молчала. Она подумала, что если бы то, что она сказала, было правдой, то их корабль давно бы лежал на дне морском.
– И тот дядя, который тебя давеча целовал, тоже добрый?
Няня смолчала и покраснела.
– Няня, а куда мы едем?
– К твоей тете, мой прекрасный.
– К какой тете?
– Ты разве не слышал о твоей тете Прокне, сестре твоего отца? И о другой твоей тете, Филомеле?
Лицо мальчика приняло вдруг испуганное выражение.
– Слышал, няня. Слышал, как сестрицына няня о них говорила с Никостратой. Только она что-то нехорошее говорила, и Никострата заплакала. Няня, скажи, как это было?
– А было то, что твоя тетя Прокна вышла замуж за Терея, царя той страны, куда мы едем.
– А как он выглядел, этот Терей?
– Он выглядел, как этот дядя, который… который с нами едет.
– Он тоже был в штанах? И с такими же усами, такими длинными и смешными?
Адосф как раз проходил мимо; услышав слова ребенка, он недовольно тряхнул головой и что-то сердито пробормотал на своем языке.
– И тоже был такой сердитый?
– Нет, мой милый, но ты не смейся над этим дядей: он этого не любит.
– Ты мне про тетю Прокну рассказывай. Терей ее, значит, увез туда, далеко?
– Да, увез.
– А дальше что?
– А дальше – твоя тетя Прокна жила с ним счастливо и родился у них маленький сыночек Итий.
– Няня, а я и не знал, что у меня есть братец. Я думал, у меня только сестрица Креуса…
Ребенку вдруг взгрустнулось.
– Хочу к сестрице!.. Где сестрица?
– Не грусти, родной, мы ведь к братцу едем. Ну вот, жила она, жила – твоя тетя, и взгрустнулось ей тоже по сестре, вот как тебе теперь. И говорит она мужу: «Милый мой муж, приведи мне мою сестрицу Филомелу». И поехал Терей опять к нам в Афины, и взял с собой твою тетю Филомелу, и повез ее к себе…
– А дальше что?
– А дальше… дальше уже нехорошо. Он обидел твою тетю Филомелу. Ты этого теперь не поймешь, родной мой, а когда будешь большой – поймешь.
– Он был сердитый?
Адосф опять прошел мимо; при виде мальчика он сдвинул брови.
– Такой же сердитый, как и этот дядя?
Адосф услышал эти слова и больно дернул ребенка за ухо. Тот расплакался.
– Няня, как он смеет меня обижать!
Фратта сказала обидчику несколько слов на своем языке, но он на нее прикрикнул. Тогда она залилась слезами и беспомощно прижала ребенка к своей груди.
– Что я сделала, боги, что я сделала!
III
Смолистый аромат сосновой рощи, растворенный в зное весеннего дня, тихо расплывался в вечернем ветерке. Солнце спускалось на синий хребет Пангейских гор, освещая своими косыми лучами исполинский деревянный кумир дикой богини, потрясавшей двумя копьями и упиравшейся правым коленом в спину поверженной лани. Под ним сидел не менее дикого вида мужчина в волчьей шапке, из которой грозно торчала пара рогов; он обращался с короткими отрывистыми речами к кучке других мужчин, среди которых был и Адосф. Поодаль молча сидела Фратта с ребенком.
Ребенок сначала с любопытством присматривался то к кумиру дикой богини, то к диким людям. Что они делают? У рогатого лежали на коленях какие-то деревянные палочки; после ответов Адосфа он то и дело брал в руки ту или другую из них и делал на ней какие-то зазубрины. Свою работу он обильно запивал вином, в чем ему, впрочем, подражали и все остальные мужчины. Положительно, это становилось скучным.
Чу… Что это зазвучало в кустах? Пение соловья. Совсем как в Афинах, в Колонской роще. Но только гораздо ближе; он ясно различает и саму певицу.
Она порхает с ветки на ветку и смотрит на него так дружелюбно своими умными глазками. Так бы, казалось, и схватил ее. Нет, в руки она не дается, но и не отлетает далеко, и все поет, все поет, так сладко, так ласково. Эх, пташка божья, понять бы, что ты мне хочешь сказать!
Вот вспорхнула на верхнюю веточку и точно кого-то зовет. И подлинно, кто-то прилетает. Такой смешной. Бурый, с чернобелыми крыльями и огромным хохолком. Прилетел и говорит: «Уд-уд! Уд-уд!» Это значит, вероятно, «я здесь; что прикажешь?» И видно, певичка ему что-то приказала: «удод» опять улетел. И опять раздается на всю рощу соловьиная песнь – ласковая, сладкая – и такая жалобная, такая жалобная. Так бы и заплакал.
Чу… Какой-то клекот доносится с высоты, пара огромных крыльев заслонила солнце. Знаю: это – коршун: мы с отцом видели такого на Ликабетте. Милая, спасайся! Но нет, она и не думает спасаться. Коршун, спустившись, уселся на верхушке сосны и оттуда смотрит на ребенка; страшно! Но соловей заливается пуще прежнего, и его песня разгоняет страх.
«Киккабау! Киккабау!»
А, знаю: это старая подруга с Акрополя, наша милая сова, птица Афины. Теперь уже совсем не страшно. Вот она сидит на нижнем толстом суку сосны. Сидит, смотрит и точно улыбается своим круглым лицом. И даже та пичужка ее не боится: прыгнула ей прямо на голову и стала чистить свой клюв об ее перья. Это значит, вероятно: здравствуй!
Эх, помешали! А впрочем, это недурно: принесли ковш молока и ломоть хлеба. И то, я проголодался, а крошками хлеба все-таки пичужку накормлю. На, родная! Что это? Приметила, но крошек не берет и только головкой качает. Видно, вкуса в них не находит. А это что? Целая стая зябликов, два, три, много. И вдруг крошек не стало: все расклевали. Какие они здесь, однако, ласковые!
«Уд-уд! Уд-уд!»
А, опять пожаловал, старый знакомый. И какую ораву с собой привел: сороки, сойки, дятлы, дрозды, варакушки, синицы. Но всех бойчее ласточка: прилетела, села на руку, головкой кланяется и все чирикает. И рад бы понять, родная, да не могу…
Вся роща наполнилась птицами; отовсюду слетаются, как на вече. На каждой ветке по нескольку: шумят, галдят, поют, каждая на свой лад.
…Но внезапно другой шум прервал мечты мальчика. Адосф кончил свой отчет и высыпал из своего меха груду серебряных тетрадрахм. Рогатый их сосчитал – видно, он был доволен.
– А теперь, – заключил Адосф, – получай и придачу. После выручки – добыча. Добыча первая – вот эта женщина.
Добыча вторая – мальчик, эллин. Мал, да здоров; вырастет – хорошим рабом будет.
– Веди их сюда, – сказал рогатый.
– Ну, Каракста, иди к царю.
Та, вскочив, смотрела на него большими испуганными глазами.
– Что ты! Опомнись! Собственную жену в рабство отдаешь?
– Какая ты мне жена! Еще недоставало, чтобы я эллинскую рабу себе в жены брал!
– Адосф! Да ты же мне клялся, что я буду тебе женой и что этот ребенок будет нам вместо сына!
– А тебе, дуре, кто велел верить?
– Изменник! Клятвопреступник! Да накажет тебя эта богиня, наша могучая Бендида.
– А ты? Своим господам изменила, а от чужого верности ждешь? Живо, иди к царю!
Заголосила несчастная женщина:
– Что я сделала, боги! Что я сделала!
И, схватив ребенка на руки, как безумная умчалась из рощи, прямо в мглу надвинувшегося вечера. Фракийцы бросились их догонять, но их ноги им туго повиновались – уж слишком много глотнули они исмарийского вина – и они стали отставать. Успешнее была воздушная погоня – все птицы мчались за беглянкой, – но она не была страшна.
Все дальше и дальше, по дикому склону Пангея.
Вдруг Фратта вскрикнула и выронила ребенка: земли не стало под ее ногами, она полетела в пропасть. Еще крик с самого дна оврага, и затем – гробовое молчание.
IV
Но ребенок за ней туда не последовал. Падая, он тотчас же почувствовал под собой что-то мягкое, теплое, пушистое. Он ухватился ручками за это нечто – и сразу понял, что обнимает шею коршуна.
Коршун тяжело взмахнул своими крыльями и вскоре плавно спустился со своей ношей в другой части оврага; мальчик встал на ноги.
Кругом была темнота. Над собою он различал крутую стену; над ней – небо, усеянное звездами. Перед собой – кусты и деревья.
– Няня! Няня!
Все молчало. Не получая ответа, он расплакался.
«Киккабау! Киккабау!»
Он стряхнул слезы: слава богам, он не один. Старая акропольская пестунья тоже здесь. Зов повторился. Он пошел по его направлению; странно, он раздается точно из недр скалы. А, вот оно что: в скале пещера, а из ее глубины приветливо светятся два огонька. Это – его хозяйка, добрая птица Паллады.
Он пошел в пещеру. Сухо, тепло, душисто, точно чья-то забота нарочно принесла тимьяну с верхних склонов Пангея. Почва каменная – а вот внезапно что-то мягкое. Он нащупал рукой – подстилка из сухих листьев, покрытая нежным птичьим пухом. Точно кто-то постельку для него приготовил.
Он лег и тотчас заснул. Сова прилетела и покрыла его своими широкими крыльями.
Так прошла ночь.
Когда солнце следующего дня заглянуло в пещеру, оно увидело странную картину: над спящим ребенком сидела, точно наседка, сова, не двигаясь с места. Но вместе с солнцем влетела в пещеру и вчерашняя певица и тотчас весело зачирикала:
– Ты все еще здесь, Никтимена? Спасибо, что согрела моего мальчика!
– Есть за что, землячка; и то сказать, из-за него ночную охоту пропустила, придется идти спать с пустым желудком. Ну, один раз можно, а на следующую ночь, пожалуйста, что-нибудь другое придумай.
– Уже придумала. Поручила сойке и кобчику снять шерстяную хлену с этой несчастной – она теперь сохнет на мураве, а потом мы ее дадим ребенку вместо одеяла.
– Сохнет?
– Да. Она ведь прямо в ручей упала, и он ее уже наполовину песком занес. Оно и лучше так: не надо могилу рыть.
– А как ты его накормишь?
– Тоже придумала. Дедушка Тип – тот, что его вчера спас, – обещал принести мне из фракийской деревни доенку с козьим молоком. А за хлебом послал сорок – они ведь воровать мастерицы. Да вот и они.
Действительно, в пещеру влетели три сороки, каждая с баранкой вокруг шеи. Тотчас поднялась трескотня: «здравствуй, Прокна», «здравствуй, Прокна», «а где твой муж?» – и так далее. Ребенок поднял голову и стал протирать глаза.
– Ну вот, проснулся, – сказала сова, – и мне можно на покой после голодной ночи. А то у меня уже давно глаза слипаются; совсем, как у нас в Аттике говорят, осовела. Пожелайте мне покойного дня, мои детки.
И она забилась в самый темный угол пещеры.
– А где твой муж? – не унимались сороки.
– Это, подруги, тайна.
– Мы никому не скажем.
– Так я вам и поверила. Нет, вы мне лучше вот что скажите: где вы оставили старого Типа?
– С нами летел, да отстал: тяжело ему с добычей в когтях. А ты все-таки насчет мужа…
– За травкой его послала, а за какой – не скажу, как бы вы ни просили. Немезида не велит. А, Тип, добро пожаловать. Да ты, я вижу, и себя не забыл: в когтях доенка, а в клюве, кажется, курица?
– Надо же было и о Никтимене подумать, – ответил Тип, бережно поставив доенку на пол и взяв курицу в когти. – Эй, тетка! Погоди спать, поделим сначала добычу.
Из глубины пещеры послышалось одобрительное «киккабау», и коршун исчез.
Ребенок все еще лежал в полусне, протирая глаза.
– Уд-уд! Уд-уд!
– А вот и ты, Терей. Как раз вовремя. Вижу, ты травку нашел?
– Нашел, жена. Весь Пангей облетел. Всех змей созвал – не знают. Да все ли здесь, спрашиваю? Нет, говорят, самой старой гадюки нет: тело одряхлело, не извивается. А вы, говорю, ее приволоките…
– Погоди рассказывать. Спасибо вам, милые, оставьте здесь свои баранки и летите к кукушке. Прокна, мол, велела кланяться и рассказать про горихвостку, что она высидела какого-то подозрительного птенчика: ни в мать, ни в отца…
Сороки стремглав бросились из пещеры.
– Ну, теперь продолжай.
– Так вот, говорю, приволоките. Отправились два молодых ужа, обвязали свои хвосты узлом вокруг старухи и притащили ее. Обращаюсь к ней. Да, говорит, одна такая травка еще осталась в самом глубоком ущелье Пангея; да как мне туда доползти? К счастью, поблизости оказался филин; обвил он себе гадюку вокруг шеи, а сам глазищами, что фонарями, освещает дорогу. Искали-искали и нашли.
– И прекрасно.
Она взяла травку в клюв, подлетела к полусонному ребенку и, повисши над его раскрытыми устами, стала сжимать ее так, чтобы ее сок стекал ему в рот. Выжав три капли, она отлетела в сторону.
Мальчик проснулся окончательно.
V
– Здравствуй, племянничек. Хорошо спал?
Мальчик вскочил на ноги и оглянулся кругом.
– Кто говорит? Няня, ты?
– Нет, родной: няни нет больше у тебя. А говорит с тобой твоя тетя Прокна, к которой ты ехал в гости, когда-то женщина, а теперь птица-соловей. Я и вчера говорила с тобой, только ты не понимал меня, а сегодня я сделала так, что будешь понимать и меня, и всех других птиц. Но прежде всего позавтракай молоком и хлебом.
Удивление у мальчика быстро прошло, и заговорил голод. Утолив его окончательно, он стал опять искать глазами свою собеседницу.
– Тетя!
– Что, мой милый?
– А что мы теперь будем делать?
– Гулять пойдем. Хочу тебе показать мое царство. Ты ведь слыхал, надеюсь: я – царица этих мест.
Мальчик вышел из пещеры; птичка, перелетая с куста на куст, со скалы на скалу, показывала ему путь. Долина, в которую его перенес Гип, только с одной стороны была ограждена от прочего мира отвесной стеной скалы; по другую сторону ручья тянулись отлогие склоны, отчасти поросшие лесом, отчасти покрытые зеленою травой. Туда и повела мальчика его проводница. Он обо всем ее спрашивал – о каждой птичке, о каждом цветочке, и на все получал от нее ответы. Уставши от прогулки, он прилег под кустом; птичка порхнула на одну из его веток, прямо над его головкой, и затянула свою обычную песню.
Теперь он понимал эту песню – это была жалоба по погибшем в младенчестве Итии, погибшем от материнской руки. Стало ему грустно…
– Тетя, как же это могло случиться? – спросил он, когда она кончила свою песню.
– В пылу страсти, мой милый.
– В пылу чего?
– В пылу страсти. Ты не знаешь, что такое – страсть?
– Нет, тетя, не знаю. Ты мне объясни.
– Ну вот, послушай. Тебе говорили, что я стала женой Терея, царя фракийского?
– Говорили.
– Теперь пойми. Я страстно любила свою сестру, твою другую тетю, Филомелу, – любила так, что без нее жить не могла.
– Это и есть страсть?
– Да, мой милый, это и есть страсть – одна из многих страстей.
– Тетя, и у меня есть сестрица Креуса, и я ее очень люблю. Ты мне напомнила о ней, и мне грустно стало.
– Это, дружок, еще не страсть, а ровная братская любовь. Я же без Филомелы жить не могла. И говорю я мужу: дорогой мой, привези мне из Афин мою сестру.
– И он ее привез?
– Привез – но тут и случился грех. Он и сам полюбил ее.
– Страстно?
– Да, страстно.
– Это было нехорошо?
– Очень было нехорошо. Припомни: у твоего отца жена была?
– Конечно, моя мама.
– А другую женщину он любил так, чтобы сделать ее своей женой, рядом с твоей мамой?
– Нет.
– Ну, видишь; а мой муж именно так полюбил мою сестру. А так как она не хотела, то он ее…
– Обидел?
– Да, страшно обидел – так страшно, что я тебе и рассказать не могу.
– Отчего же он это сделал?
– Под влиянием гнева, мой милый. Вот видишь: гнев – это тоже страсть.
– А дальше что?
– Узнала я об этом. И тут со мной случилось что-то страшное. Я захотела ему отомстить за сестру – отомстить так, как еще никто не мстил. Убить его – этого было мало. Нужно было другое, еще более ужасное.
Мальчик недоумевающим взором смотрел на рассказчицу. Ему вспомнилась одна товарка няни, которой он всегда боялся; она вдруг исчезла, и ему сказали, что она человека убила. Такова, значит, думал он, была и она тогда.
– Ты этого не поймешь, мой дружок, но верь мне: из всех страстей жажда мести – самая страшная. И все-таки я бы не сделала того, что сделала, если бы не еще одно…
– А что же ты сделала?
Прокна медленно и с расстановкой ответила:
– Я убила нашего маленького сына Ития.
– А!
– Из жажды мести, конечно; но тут было еще нечто. Ты этого подавно не поймешь, ты ведь еще маленький. Но скажи мне, тебе говорили, кто такое Дионис?
– Говорили: он научил нашего земляка Икария делать вино, а Икарий научил других. Это было еще при моем деде, твоем отце Пандионе. И с тех пор мы справляем ему ежегодные праздники, сельские Дионисии, Леней, Анфестерии. Это бывает очень весело.
– Это еще не всё. Говорили тебе, что такое таинства Диониса, его ночные оргии на горах? Впрочем, к чему я спрашиваю, у вас их еще не знают. Ну, а здесь, во Фракии, давно знают и справляют. Так вот, постарайся меня понять: в этих оргиях человек приходит в исступление, все тогда ему кажется огромным. В такое исступление пришли и я, и моя сестра, и вместе мы тогда убили Ития.
– А он что – твой муж?
– Бросился на нас с мечом в руке. Но боги сжалились над нами. Я хотела бежать – и вдруг почувствовала, что я лечу и становлюсь совсем-совсем маленькой. Оглядываюсь и вижу, что и с ними происходит то же самое. И с тех пор я – соловей, Филомела – ласточка, а Терей – удод.
– Слава великим богам!.. Но объясни ты мне одно. Я видел тебя вместе с твоим мужем – и вы перекликались между собою, и никакой вражды между вами не было. Этого я не понимаю.
– Это потому, мой друг, что, превратившись в птиц, мы спустились ниже страстей.
– Ниже страстей?
– Да. Вот ты слышал, как я в песне оплакивала моего Ития, которого я сама убила; да, я грущу о нем, и эта грусть никогда меня не покинет. Но грусть – это не отчаяние, не страсть; грустить и мы, птицы, можем, но отчаиваться – нет. То же и с гневом: какой у птицы гнев? Ощетинит перышки – а в следующую минуту и забыла. Нет, настоящие страсти только у вас бывают, у людей.
– Как ты это странно сказала: ниже страстей. И скажи, ты счастливее с тех пор, как ты так живешь?
– Да, мой родной, много счастливее. И я много раз думала: если бы боги сотворили еще одно чудо, если бы они воскресили моего Ития, я бы и его душу постаралась удержать ниже страстей. И вот боги сотворили это чудо – они подарили мне тебя, сына моего брата, тебя, сироту. Теперь ты будешь мне вместо сына, а я заменю тебе твою умершую мать. Я хочу, чтобы ты был совсем счастлив – а для этого надо, чтобы и ты, подобно нам, слился с нашей общей Матерью-Землей и жил по ее законам. И это будет, будет.
Она опять запела. Но теперь ее песня была уже новая: это был торжественный гимн в честь общей Матери-Земли. Они росли, эти трели, всё сильнее, всё могучее. Наполняли собою всю рощу, будили ее, увлекали. И роща откликнулась на зов своей царицы; все пташки, все деревья ей вторили; это была уже не роща, а какая-то волшебная исполинская лира, игравшая вечную песнь про всеобщую мать, кормилицу Землю. Мальчик стоял как очарованный: ему казалось, что раздвинулись тучи, венчавшие вершину Пангея, что он видит за ними блаженный сонм олимпийских богов. И они слышат звуки лиры Матери-Земли – и, отвечая им, Аполлон берет свою, наигрывает на ней другую песнь, песнь беспредельного неба, и эти две песни, сливаясь, уносят на своих крыльях его душу в голубую заоблачную даль.
VI
Прокна исполнила свое обещание. Она не покидала мальчика ни на минуту: днем водила его повсюду, все ему показывала, объясняла, а ночью, прежде чем заснуть сама на ветке перед пещерой, убаюкивала его колыбельной песнью. О его пропитании и безопасности заботились Гип с Никтименой. Особенно действительна была помощь первого. Он безжалостно грабил в пользу своего питомца фракийское селение и в особенности двор нечестивого Адосфа, в чем ему, впрочем, деятельно помогали подвластные ему сороки. А Никтимена наводила грозу на всякую тварь, которая вздумала бы приблизиться к пещере мальчика.
Все более и более сливался он душою с детьми великой Матери. Понимая голоса всех, он стал учиться им отвечать на их языке, и они стали понимать его; поневоле проникся он вследствие этого и их заботами, всем тем, что составляло сущность их легкой жизни. Мало-помалу все воспоминания о его далекой родине изгладились из его ума: сохраняя свой человеческий вид, он своими мыслями и чувствами и сам стал птицею среди птиц – самой маленькой и несведущей среди всех.
Прошло лето, пахнуло осенью – Прокна почувствовала обычную осеннюю тоску. Она знала, что эта тоска, нарастая изо дня в день, заставит ее, наконец, сорваться с насиженного места и улететь надолго в бесснежные края. И ей вдвойне тоскливо становилось при мысли, что станется в ее отсутствие с ее питомцем. «И как это я не подумала об этом ранее», – говорила она себе, не находя никакого исхода из беды. Но, пока она тщетно ломала себе голову и советовалась с Типом и Никтименой, другая Мать, гораздо более мудрая и предусмотрительная, приняла сама все нужные меры. После осеннего равноденствия мальчик стал как-то сонлив, просыпал восход солнца и ложился спать до его заката, мало прикасался к приносимой ему Типом пище и почти не отвечал на вопросы Про-кны; а после того вечера, когда Плеяды погрузились в море, он уже не выходил из пещеры. Прокна сначала испугалась, не умер ли он; но нет, склонившись к его устам, она убедилась, что его сердце едва слышно бьется под его хитоном и ее перья слегка чувствуют его дыхание. «Заснул зимним сном!» – сказала она себе. Она созвала всех знакомых птиц и велела им нащипать у себя столько пуху, чтобы над мальчиком образовалась целая горка. Никтимена покрыла его сверху одеялом, а журавли натаскали камней, чтобы прикрепить одеяло к почве. После этого Тип с друзьями загромоздили вход в пещеру буреломом, оставив только небольшое отверстие для Никтимены. Прокна спела своему сонному сыночку прощальную песню и затем отправилась в путь.
Настала зима, бурная и снежная. Плотной белой стеной заградила она вход в пещеру – а в пещере мирно дремал маленький афинский гость на теплом лоне Матери-Земли, под теплым покровом, сотканным ее детьми.
И когда с наступлением весны стена растаяла, когда роща опять зазеленела – Прокна вернулась и разбудила своего любимца призывною песнью. Не сразу стряхнул он с себя зимнюю спячку, не сразу мог он даже покинуть свое мягкое ложе; а когда это ему удалось – прошло еще несколько дней, пока он не дал себе отчета в том, кто он и что он, пока он не связал эту весну с минувшей осенью. Но мало-помалу жизнь полностью вступила в свои права – жизнь в природе и с природой, легкая, беззаботная и бесстрастная.
Опять весна, лето, осень, опять зима с ее сном; и так год за годом. Мальчик подрос; Прокна с Типом и Никтименой решили, что пора ему и самому о себе заботиться. И вот в одно утро Тип прилетел с ягненком в когтях, которого он похитил из Адосфова стада; за ним последовал второй, третий, несколько. Научили отрока ходить за ними; хлев был им устроен в соседней пещере, так как Никтимена объявила, что в своей она грязи не потерпит. Отрок стал пастухом.
К земле он привязывался все более и более. Все изменения в направлении и силе ветра, в теплоте и влажности воздуха им ощущались уже непосредственно; он мог, не прибегая к указаниям птиц, предчувствовать завтрашнюю погоду. Ему казалось даже, что его душа как бы растворяется в окружающей природе, что он участвует в радости и горе каждого дерева, каждой птицы. Он понял, почему она вся счастлива, даже когда отдельные ее особи страдают. Да, мышонку больно, когда Никтимена его пожирает; но ведь мышонок – лишь частица природы, а природа сознает себя не только в таких частицах, но и в более цельных частях, и прежде всего – в своей совокупности, как великая Мать-Земля. Люди этого не знают, подумал он, они применяют к нам свою мерку, мерку особей, и полагают, что и у нас есть несчастные и даже что несчастных больше, чем счастливых. Но это не так: мы все счастливы, потому что мы все – одно.
У него ли явились эти мысли, или Прокна их ему подсказала? Этого он и сам не мог бы определить. Он так слился с ней воедино, что ему казалось, будто их разговор состоит в том, что они вместе поют один и тот же напев. И он был вдвойне счастлив от этого сознания.
Убедившись в этом, Прокна решила, что наступило время предложить отроку последнее испытание. Она начала с того, что велела ему разрыть землю под корнями одного дуба. Отрок исполнил ее требование и нашел глиняную кубышку, а в ней – кожаный мешочек с золотыми монетами восточного чекана.
– Привяжи его к поясу, – сказала она ему, – он тебе пригодится среди людей.
Затем она ему рассказала последние вести из Аттики – что царь Эрехфей, его отец, состарился и не сегодня-завтра умрет, что его самого считают погибшим, что народ видит свою будущую царицу в его сестре Креусе.
– Если хочешь, – заключила она, – можешь вернуться в Афины и предъявить свои права. Я проведу тебя к гавани Девяти Путей; оттуда каждый день отходят корабли в Грецию – найдешь и афинский. За одну из твоих золотых монет любой судовщик тебя примет. Хочешь?
Отрок лишь с половинным участием прослушал ее рассказ о его родине, то и дело прерывая его, чтобы позвать обратно зашедшую слишком далеко овечку. Ее последний вопрос заставил его спокойно, но решительно покачать головой.
– Да здравствует моя прекрасная сестра Креуса, будущая великая царица богозданных Афин! Ей – дом Эрехфея, а мне – ты, и Никтимена, и Гип, и все, и всё.
Радостно затрепетало сердце у Прокны. Да, подумала она, теперь ты – мой и только мой.
Она тогда еще не знала, что она ошибается. И сам отрок этого не знал.
Но все же он с каждым годом сильнее чувствовал, что у него где-то, в затаенной глубине души, пробуждается нечто нерастворенное и нерастворимое – и именно весной присутствие этого нового начала ощущалось с особой силой. Что это было – этого он и сам определить не мог. Какая-то смутная тоска, стремление, истома. Теплый, влажный южный ветер наполнял его грудь живительной силой, но вместе с тем он ему как будто что-то сулил – что-то неопределенное, но сладкое и несбыточное. И он плакал тогда – и сам не знал, почему плакал.
Раз ему приснился странный сон. В этот день южный ветер дул с какой-то особенной душистой лаской и отрок весь находился во власти своих неопределенных мечтаний. И во сне он, никогда не думавший о своей родине, увидел себя в своем отчем доме, увидел явственно одно маленькое событие из своего детства, которое совсем, казалось, исчезло из его памяти. Дом был полон гостей; к его матери Праксифее приехала родственница, жена некоего Метиона, и привезла с собой свою дочку, его ровесницу, которую звали по созвучию с именем отца – Метионой. Обе матери очень гордились своими детьми – у той дочка была единственной среди многих сыновей, так же как у Праксифеи сынок – единственным среди многих дочерей. И вот, шутя, они их переодели: царевич весь день щеголял в платье Метионы, а она в его хитончике. И теперь, во сне, ему казалось, что он чувствует в этом переодевании неописуемое блаженство.
Он проснулся с именем Метионы на устах.
– Расскажи мне про Метиону, – попросил он Прокну.
Она удивилась; тогда он ей сказал про свой сон.
– Про Метиону, – сказала она, – я знаю только то, что ей нынче вместе с Креусой предстоит быть кошеносицей на празднике Паллады и что люди много спорят, которая из них красивее. Но отец ее Метион причиняет твоему отцу много забот и горя; он – во главе недовольных и открыто говорит, что после смерти царя престол должен перейти к нему и к его сыновьям.
Отрок безучастно выслушал последние слова Прокны и только про себя повторил: «Метиона». Теперь вся сладость его мечтаний и чаяний сосредоточилась для него в этом имени; он вдыхал его вместе с душистой влагой южного ветра. Но это было только имя, никакого определенного представления он с ним не соединял. Правда, он не раз спрашивал себя, как выглядит эта Метиона; он попробовал было ответить себе: «Так же, как и моя няня», – но тотчас с возмущением отверг эту мысль. Нет, он только чувствовал Метиону, но не представлял себе ее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.