Текст книги "Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Бо́льшую часть своих астраханских прогулок я совершил по такой Астрахани, среди домиков со ставнями, по щербатым тротуарам с древними чугунными крышками колодцев. Солнечно, жарко, пыльно, сухая листва, астраханский шелест. Трудно старой России, напряжены её мышцы от напора времени. Прохожий, глядящий с умилением на её улицы и особняки после стеклянных коробок и автомобильного гула, не сразу понимает, как ей тяжело. За старой вековой наивностью улиц кроется современное напряжение. И в центре Астрахани старая Россия уже не выдержала, уже подалась.
Центральная улица Астрахани – курортная, располагающая к безделью и похоти. Тень белых акаций, прохладительные напитки, кондитерские, парикмахерские. У молодёжи – подражание столице, разве что обнажённые тела не бледно-столичные – загорелые, обветренные, астраханские. Центральный универмаг – стекляшка. Видно ещё несколько стеклянных многоэтажных уродов, портящих настроение. Универмаг переполнен азиатами, очевидно, с местных базаров. Астраханские базары сплошь восточные. Впрочем, как я уже говорил, смешение языков и народов. Неподалёку от центрального базара я видел русского в картузе, который вёл под уздцы верблюда. Главпочтамт, куда я зашёл по своим делам, построен в сталинскую эпоху конца сороковых годов. Рядом раскалённая улица, залитая солнцем и асфальтом. Улица ступенями уходит к памятнику Сергею Мироновичу Кирову, боровшемуся здесь с контрреволюцией.
Иван Андреевич впоследствии рассказывал: «Вызывает контрреволюционера, даёт ему перо, бумагу и говорит: „По пунктам напиши, почему тебе не нравится советская власть“».
Чисто театральный приём. Сергей Миронович до революции сочетал нелегальную работу большевика с легальной деятельностью театрального критика, сотрудничавшего с провинциальными газетами Закавказья.
Так я брожу час, другой, третий и, устав, ухожу отдыхать в старомещанскую часть Астрахани, менее людную. Сажусь у каких-то ворот, резных, этнографических, на скамейку, полированную множеством задниц, ныне истлевших. Такое чувство, будто вышел на сцену среди умело созданных декораций к пьесам Островского «Гроза» или «Бесприданница». Однако бытовой реализм Островского разрушается объявлением, приколотым кнопками к воротам: «Продаётся пальма. Обращаться по адресу: улица Дантона, 3, кв. 15, Деникин».
Странно как-то: романтик французской революции и романтик русской контрреволюции связаны между собой пальмой. Опять ваалово кладбищенство? Вторжение в живую телесность Островского гоголевского трупного духа. (Чуть не написал «воз-духа». А может, верно: воз-духа. Гоголевский воз-дух.)
Вот над астраханским вековым булыжником, почти касаясь его, однако всё же соблюдая воздушный потусторонний интервал, движется Николай Васильевич не Гоголь, а Ульянов. Николай Васильевич Ульянов, астраханский портной, женатый на неграмотной бедной калмычке Смирновой, отец четверых детей. Неизвестный астраханский обыватель с удивительно знакомым всемирным обликом. Вот рядом с отцом младший сын – Илюша, астраханский гимназист, впоследствии первый интеллигент, первый статский советник и первый дворянин в мужичьем роде старых астраханцев Ульяновых, наделивших Владимира Ильича крепким телосложением и наследственным сифилисом, весьма в прошлом распространённым в рыбацких деревнях и калмыцких кочевьях Нижнего Поволжья.
В 1922 году, во время болезни Ленина, целая медицинская экспедиция была отправлена в Астрахань искать в послереволюционной тьме и грязи астраханских деревень, среди дальних родственников Ульяновых, истоки болезни. Кстати, облик Ленина и поныне весьма распространён в астраханском крае. Я лично встречал там множество людей, главным образом простого народа, которым и гримёр почти что был не нужен, чтоб придать этим простым рыбакам или колхозникам ленинские черты. Тело Ленина было приволжским с азиатской калмыцкой примесью, но руки – матери, руки аристократа. А всё суммировали тёмные глаза, в которых умная ирония сочеталась с весёлой ненавистью. После смерти Ленина для изучения его мозга был создан специальный институт, в котором оба ленинских полушария разрезали на тысячи волокон и изучали каждое под микроскопом в надежде открыть ленинские тайны. Этот многолетний бесплодный труд лишний раз продемонстрировал бессилие материи перед духом, также сотканным из неисчислимого количества волокон, но незримых.
Астрахань, прародина Ленина, что скажешь ты о внуке своём, столь ясном крайне красным и крайне белым идеологам истории? Шекспира бы сюда, Шекспира – одного из лучших историков прошлого! Уж он бы извлёк на свет тайны Ленина-сверхчеловека, обнажив его беды и его болезни. Шекспир бы сумел, ибо он не писал правды. Впрочем, Гёте даже историю собственной жизни назвал «Поэзия и правда». Это значит, что поэзия и правда – вещи разные.
Но современный идеологический историк пишет правду, правду и только правду. А если и домысливает, то в направлении всё той же правды. Никакой пальмы или даже герани между революцией и контрреволюцией он не признаёт. К слову сказать, сам Ленин тоже не любил цветочки, особенно комнатные. И почерк у него был так же твёрд, как и у всякого идеолога-историка. Почерк, подобный этим надписям углём и мелом, которых множество на астраханских воротах и заборах. Нет ничего реальней этой улично-революционной, сексуально-хулиганской грамматики. Истинный материализм, для исследования которого с одинаковым успехом можно применять и микроскоп, и телескоп. Хоть лучше всего рассматривать их визуально, глядя по сторонам. Впрочем, авторов современных материально-идеологических надписей на воротах угадать нетрудно.
Хулиганьё здесь держится поближе к Волге. По крайней мере, там я их видел в наибольшем количестве. Стиль – матросский, но почему-то в войлочных, домашнего типа туфлях. Стоят почти на каждой пристани, поглядывая на пришвартовывающиеся и отшвартовывающиеся катера, речные трамваи. Зашёл пообедать в ресторан речного вокзала: там их тоже хватает, в войлочных туфлях. С одним я даже разговорился по его инициативе. Он спросил меня, где я купил тельняшку. На мне была летняя майка-тельняшка с коротким рукавом. Несколько тельняшек я приобрёл в Москве. (Москва ведь тоже порт пяти морей.) Приобрёл лет семь-восемь назад в специализированном общедоступном магазине в районе Нагатино. Теперь там уж нет ни тельняшек, ни этого магазина. Куда всё девается? Я рассчитывал купить удобную для прогулок одежду в речной рыбацкой Астрахани, но здесь она ещё в большем дефиците. Посудачив на данную тему с астраханским хулиганом и мирно поматерившись, мы разошлись.
Я похлебал общепитовской ухи из какой-то мороженой рыбы и заторопился в родной профилакторий к ужину, где усилиями Ивана Андреевича свои, облпотребсоюзовские, кадры кормятся если не роскошно, то всё-таки прилично. От общепитовской ухи началась изжога, и всю дорогу я сердился на молодёжный полууголовный состав вечернего речного трамвая, на молодой народ, который праздновал своё существование. На очередной остановке села толпа местных цыган, и шум перевалил за все допустимые нормы. Какая-то цыганка подошла ко мне погадать, и я её чудом не ударил, крепко побелевшими ладонями ухватившись за деревянное сидение. В голову лезли всякие месткомовские вопросы типа: каким образом общепит речного волжского вокзала ухитряется вылавливать на уху из Волги мороженую рыбу дальних морей? Я даже запланировал статью в газету «Водный транспорт».
К счастью, это наваждение минуло, едва я ступил на прохладную, освещённую фонарём пристань у профилактория и знакомой уже тропкой направился к зданию, где располагались столовая и клуб. Плотно поужинав и поправив настроение, я вышел прогуляться, поскольку начавшиеся в клубе танцы меня не привлекали. Мне, правда, нравилась одна женщина, стройная казашка, однако она всегда танцевала с каким-то большеносым, в расстёгнутой до пупа рубашке, обнажавшей шёлковую парадную майку. Думаю, с большеносым она и спала. Как выяснилось, казашка – бухгалтер райпотребсоюза, а дятел – её начальник.
Нравилась мне также отчасти и другая женщина – уборщица профилактория. Эта женщина и окликнула меня из темноты, когда я, вкусно поев, вышел, подготовленный тем самым к телесной жизни. Я пошёл ей навстречу, но она в ответ на незримый телесный порыв лишь сообщила мне, что звонил Крестовников. Завтра после обеда, в два часа, за мной придёт буксир «Плюс», так что я должен быть на пристани.
Женщина эта, Нина Посошкова – тип весьма странный. Странный в прямом смысле, то есть тип странницы, даже если она, вопреки призванию, всю жизнь сидит на месте, взаперти. Горькому в лучшие моменты своего творчества удалось ухватить некоторые черты этого тёмного народного романтизма.
Как-то после уборки моей избы Нина приняла моё приглашение, осталась посидеть со мной на скамейке, и я с ней поговорил. У Нины есть дочь, но есть ли муж, не знаю. Она не сказала, а выяснять неловко.
– Сколько дочери? – спрашиваю.
– Два года, – отвечает. Потом помолчала и добавила: – С нулём, – и рассмеялась.
Нина вся по-монашески собранная, укрытая, но смех её обнажает. Смех у неё – простоволосой, волжской кокотки крестьянского звания, на которую ранее купцы сотенной не жалели. Но тут же Нина замолкает, горбится, уродует свою сохранившую, несмотря на двадцатилетнюю дочь, женскую фигуру.
– Я, – говорит, – возле Волги живу, а в прошлом году раз купалась, в этом – ни разу.
– Почему?
– Боюсь.
– Чего боитесь?
– Не знаю чего. Боюсь, да и всё.
Нине года четыре с нулём. Может, чуть более. Родом она из бедной деревни в районе, густо покрытом займищами – мелкими протоками и озёрами среди песка. Крестьянским трудом заниматься весьма мешает климат, и большинство крестьян зарабатывало на разработках самосадочной соли. Тем не менее и здесь раскулачивали.
– Нас тоже раскулачили, – говорит Нина, – я совсем небольшая была, но помню. Бабка моя старая, раскулаченная, когда война началась в сорок первом году, говорит: «Эта война будет лёгкая». Мама спрашивает: «Почему?» – «Можно отличить, кто свой, кто чужой». Брат в войну в партизаны попал, но живой вернулся. Он верующий, это его и спасло. Рассказал: раз посылают на задание. Он говорит: «Не пойду». – «Как не пойдёшь?! – Командир даже не злится, а смеётся. – Расстреляем ведь». Делать нечего – пошёл с мальчиком. Только от леса отошли – парабеллум в кустах. Два русских полицая и два немца. Побежал назад. Ударило по ногам, он думал, палкой. Прибежал – всё обошлось, только сапоги полные крови. Мякоть пробило. Чуяло сердце, но Бог спас.
– А мальчик? – спрашиваю я.
– Какой мальчик?
– Вы же говорили, с мальчиком он пошёл.
– Не знаю, что мальчик. Про мальчика он больше ничего не рассказывал. Может, и убило мальчика. Многих убило, кого Бог не защищал. А после войны мы к Волге переехали. Брат рыбачил. В Астрахани тогда хлеба не было, а чёрную икру ели как кашу – из миски ложками. Я на неё с тех пор смотреть не могу. Мне больше привозная, а не астраханская рыба нравится. Как-то видела в магазине, рыба не местная, копчёная. Я смотрю, продавщица её ест – как на губной гармошке играет. Выпросила, продала она мне с килограмм. Управились мы с дочкой, понравилось. А кости не выбросила, собрала в тряпочку. Вскоре приехал сюда, вот в эту избу, где вы сейчас живёте, Глазков с военкоматовскими шашлык делать. Я ему кости показала, поскольку название рыбы не помнила, он мне этой рыбы ещё подарил, со склада!.. – И опять смех купеческой кокотки.
Сладкая, видно, женщина, раз ей Иван Андреевич копчёную рыбу со склада дарит. Придумать бы повод, пригласить бы её назад в избу, где она уборку делала. Да не поверит, не пойдёт. А если поверит, если пойдёт, то, чего доброго, ещё и нос разобьёт. Такие ведь пощёчин не дают, такие сразу кулаком в нос.
– Давно Глазкова знаете?
– Знаю… Он мне в управление предлагал переходить, курьершей. Ничего не делать. Да я не согласна.
– Почему?
– Просто так не согласна… Как-то пригласил он меня уже после смерти жены – хорошая была женщина покойница – пригласил к себе окна помыть, а после чайку попить. И как раз его сестра из Москвы приехала. Звонит, в дом заходит. Недовольная, искоса смотрит. Не пара я ему… А я никому не пара, я сама по себе.
«Сестра из Москвы – это Марина Сергеевна, – подумал я, – больше некому… Ай да братец Иван Андреевич: даром что хан, а хитёр, как Дон Жуан».
Немножко я так расшалился, развеселился и прикоснулся к Нине. Раз прикоснулся – не отодвигается. Второй раз прикоснулся потесней – руку сбросила, встала и ушла, не попрощавшись.
И вот только теперь вторично со мной заговорила по деловому поводу. Поблагодарив Нину за сообщение и не рискуя более своей мужской гордостью, я подавил в себе телесное и пошёл отдыхать. А может, и вернуться немного к себе, то есть не в свою нынешнюю избу, а в свою немножко позабытую душу, которую неплохо бы потревожить интеллектом. Однако дойти ни к избе, ни к душе не успел. На полдороге меня остановили крики, совершенно заглушившие отвратительную танцевальную мелодию из клуба. Чаще всего в клубе ставили пластинку, на которой гнусавым женским голосом исполнялась песенка «Подари ты мне все звёзды и луну, люби меня одну». Именно эту песенку и заглушили крики. Мне почему-то сразу подумалось, что кто-то напал в темноте на Нину, чтоб её изнасиловать. Доктор Фрейд объяснил бы, почему во мне возникла такая уверенность, но я не стану возиться с модными ныне изысканиями литературных извращенцев. Скажу лишь, что я побежал назад к клубу изо всех сил, сжимая кулаки и чувствуя головную боль от сразу повысившегося давления.
4
«Мужское чутьё не обмануло меня». Эта мысль, словно молния, осветила полутьму, в которой бежал полуголый парень и гнавшаяся за ним толпа отдыхающих. Всё это бежало от клуба в направлении кустарника у Волги, где насильник, очевидно, намеревался скрыться. Сделав отчаянный рывок, на последнем дыхании я нанёс ему необдуманный импровизированный удар одновременно рукой и ногой, с подскоком. И тут же сам, потеряв равновесие, оказался лежащим. На меня, лежащего, навалились и ударили по голове чемоданом. Подумалось: «Значит, преступник не один. И не местный. Иначе откуда чемодан?» После этого я забылся.
Первое, что помню: поднимает меня с земли Бычков. Лицо Бычкова тревожное, смотрит на меня как на жертву аварии.
– Где Нина?! – так я крикнул, держась за гудящую голову.
– Какая Нина?
– Нина Посошкова!
– С Григорием ушла…
– Каким Григорием?..
– С Григорием Нудьгой, – отвечает Бычков, удивлённый моим вопросом, – эх, жаль, того не догнали…
– Кого – того?
– Змея того…
Совсем запутываюсь. Голова как колокол. Но чемодан в руках у Бычкова. Значит, он меня ударил, тем более сам подтверждает и извиняется. Говорит, вынесло меня неожиданно, он об меня и споткнулся. А то догнал бы змея.
– С Ниной-то что? – сдавливаю свою голову, пытаюсь её сделать поменьше, чтоб не так гулко слова в ней гудели.
– Нина замуж выходит. В воскресенье на свадьбу пригласила, да мы ведь в заповеднике будем.
– За кого замуж? – это уже спрашиваю автоматически, это меня уже не интересует, тем более в голове моей нарастает какой-то встречный гул – тоненькие серебряные скоморошьи колокольчики.
– За Григория Нудьгу, – говорит кто-то из преследователей, – за преподавателя рыбно-мореходного училища. Зарплата у него хорошая, на уровне плавсостава.
– А змей кто?
Бычков начинает объяснять, как он оказался замешанным в этот скандал. Бычков, как и я, на танцы не ходит, но пришёл проститься перед отъездом с некоторыми приятелями-танцорами. Вот откуда чемодан. Бычков отъезжает в Астрахань с последним рейсовым катером, а завтра после обеда прибывает сюда на буксире «Плюс»…
И тут же, глянув на часы, Бычков прерывает объяснение. До отхода катера не так уж много времени: только бегом успеть можно. Если бы дело происходило в комедии, вернее в водевиле, то далее следовала бы ремарка: «На полуслове убегает». А действие, прерванное скандалом, возобновляется. То есть преследователи возвращаются на танцплощадку, и вновь возникает песня, на горло которой наступили: «Ох, сердце, успокойся, он придёт, придёт. Ох, соловей над розой всё поёт, поёт…» Этакий фокстротик.
Когда сильно болит голова, смеяться ещё тяжелее, чем плакать. Но я отхожу в сторону, сажусь на какой-то выступ и, сжимая голову, бинтуя голову ладонями, смеюсь, икаю от смеха, лаю от смеха. Я смеюсь над собой, а значит, над всем нашим миром, над всеми его комичными эллипсами, по которым движутся планеты. Несколько успокоившись, я спускаюсь в темноту к Волге по откосу, который ещё два дня назад внушал мне мистический страх. Мне повезло – «змей» никуда не делся. Он сидит, затаившись, тревожа поужинавших лягушками и готовящихся ко сну ужей. Увидав меня, «змей» приготовился защищаться, а от его защиты мне бы не поздоровилось. Парень молодой, мускулы бугрятся на обнажённом по пояс теле. Судя по наколке с якорьком, парня зовут Миша. Я заявляю, что пришёл извиниться. Произошло недоразумение. Тогда парень успокаивается, настраивается дружелюбно и излагает мне суть происшедшего в клубе катаклизма. Я считаю, что его изложение в целом носит объективный характер.
– После окончания Астраханского торгового техникума работаю товароведом в системе облпортебсоюза. А брат мой в загранку ходит. Иногда привозит мне мелкие подарки. В последний раз привёз мне майку американскую. Изображён ковбой и надпись по-английски – «Майкл». В этой американской майке пришёл на танцы. Только начал оглядываться, чтоб партнёршу выбрать, старичок один, пенсионер, подходит и спрашивает, что на майке написано. Я говорю: «Майкл». Он говорит: «И так ясно, что майка, зачем об этом писать?» Я говорю: «Не „майка“ написано, а „Майкл“. Это имя такое американское». Он: «А тебя как зовут, и какой ты национальности?» Я говорю: «По национальности русский, а зовут меня Миша. Русское имя Миша соответствует американскому имени Майкл». Тут этот старичок как закричит: «Значит, по-твоему, американский капитализм соответствует нам, русским?!» Вижу, вся танцплощадка сбежалась, смотрит на майку. Настроились враждебно. Тут одна девушка говорит: «Согласно учению Чехова, в человеке всё должно быть хорошим – и душа, и одежда». И только она так сказала, как меня начали бить. Сперва я, конечно, отбивался, а потом какой-то грузин, точнее азербайджанец, сзади подкрался и меня по шее ударил. Ну и поволокли. Я вырвался – и к кустам. Очнулся по пояс голый, и левая нога хромает.
Более об этой идеологической схватке на танцплощадке ни товароведу Майклу, ни мне добавить нечего. Разве что: поосторожней надо бы с идеологическими докладами. То, что человек разумный или циничный выплюнет, человека «сплошного сознания» отравит. А залежи этого «сплошного сознания» глубоки. Ещё Феклуша из пьесы Островского «Гроза» верила, будто в чужих землях живут люди с пёсьими головами. Но не на пользу такой патриотизм прежней власти пошёл. Не на пользу он пойдёт и власти нынешней.
Однако прощусь наконец с гостеприимным, трёхразово вкусно питающим профилакторием, прощусь с царящими в нём, уж что поделаешь, идеологическими нравами. Прощусь хотя бы на время и с собственным дорожным брюзжанием у каждого верстового столба. Лишний раз убеждаюсь, как прав Некрасов и как мало радости в такой обличительной правде для того, чей желудок не получает удовольствия от жареных пауков, а разум – от испоганенных идеалов. Прощусь на время и со стилем кнутобойца-сатирика, чтоб радостно, по-жюльверновски поплавать в плещущих волнах литературы безыдейной.
Итак, на следующий день, после полудня, а точнее, в два часа двенадцать минут с секундами мы отправились в плаванье к устью Волги на буксире «Плюс», ныне прогулочном судне облпотребсоюза. Буксир «Плюс» дал прощальный гудок у пристани. Нас провожало некоторое количество обитателей профилактория, часть которых была настроена дружески, часть же, напротив, выражала возмущение тем, что «начальство в рыбный заповедник простой народ не пускает, а только себе да гостям своим бережёт». Но такие личности, не желавшие путешественникам доброго пути, встречались даже в старой морской литературе Жюля Верна, волны которой я пил подростком, как лимонад. Зато нас с доброжелательным писком сопровождали чайки – как вертлявые мартышки, так и солидные, плавные мартыны.
Капитан Хрипушин лично встретил меня у трапа и тепло поздравил с прибытием на борт. Даже если бы я когда-нибудь писал беллетристику о своём нахождении в Астраханском крае, то и тогда бы капитану Хрипушину отдельной главы не посвятил. Персонаж он, безусловно, второстепенный, однако вовсе игнорировать его не следует. Да это и невозможно. Слишком зычно он отдаёт распоряжения механику Бычкову, единственному своему подчинённому. Впрочем, мне кажется, живут они дружно. Кажется мне также, что капитан Хрипушин знал лучшие времена и, взяв его в систему, Иван Андреевич своего принципа подбора кадров не нарушил. Кем был ранее капитан Хрипушин, не знаю. Знаю лишь, что своё движимое и недвижимое имущество наживает он вторично. Об этом рассказал: жил ранее на острове Тюленьем, здесь же, в Каспийском море. Пошёл с женой в кино, а сын, малец, взял спички да и сжёг весь дом. Самого мальца, правда, спасли.
Рассказывает об этом Хрипушин с серьёзным лицом. По-моему, если уж человек рассказывает о подобном происшествии, то лучше мужественно улыбаться или в крайнем случае слёзы вытирать. Нет, серьёзен. Он вообще не улыбается. Иногда, впрочем, хохочет. На капитанский мостик, где он стоит у штурвала, взойти мне не разрешил. Правда, временно. Пока не покинем территориальные воды города Астрахани. Может, он и прав. Места для водоплавающих предметов весьма опасные. Густо идут баржи, сухогрузы, нефтеналивные. Проходят и рейсовые – трёхпалубные пассажирские – вверх по Волге, в Россию, вплоть до Москвы и даже далее, до Рыбинска.
Волга здесь индустриально-пролетарская, мазутная, деловая, неинтересная. По берегам гул, грохот, труд и пот. Какие-то краны, какое-то оборудование. Жара давно перевалила за пределы всего дозволенного даже для летней Астрахани. Вид у волжской воды если не кипящего, то закипающего супа. Цвет – серо-коричневый. Бодры только двужильные мартышки. Носятся, ныряют. Бросаю им крошки захваченного с собой бутерброда. Ловят на лету. Постепенно мне всё это надоедает, и я спускаюсь по металлическим ступенькам к себе в каюту, пересидеть пролетарскую Волгу, которая, как говорит механик Бычков, кончится у острова Бирючья Коса. Около часа ходу при нынешней, допустимой в пределах городских вод, скорости.
Каюта небольшая, двухкоечная. Койки застланы грубыми солдатскими одеялами, но остались мягкие. Ложусь сперва на одну, потом на другую. Выбираю, где лучше устроиться. Душно, но не знаю, как открыть круглое окошко. Начинаю давить на какие-то запоры, крючки и разбиваю в кровь палец. Вот это начало! Поднимаюсь опять наверх, спрашиваю у каменно держащего штурвал Хрипушина, где аптечка. На мой вопрос откликается не Хрипушин, который прирос к штурвалу, а Бычков, появляющийся из какого-то угла. Он спускается со мной в каюту, открывает аптечку, которая торчит перед глазами, но я её почему-то не замечал, лёгким нажатием открывает окно, с которым я боролся и которое поранило меня. Ветер слабый, но всё же освежает. Бычков, видно, некоторое время свободен. Он садится к откидному столику, вытаскивает мятую бумагу, вертит её, потом убеждается, что клочок не нужен, устарел. Тогда достаёт карандаш, и начинается первое на борту «заседание техсовета».
– Работал я в эстонском колхозе. Переоборудовали списанный рефрижератор под траловое судно, – и начинает чертить. – Вот прямоугольник. Листовое железо – десять миллиметров, – и пишет чертёжным твёрдым почерком: «Десять миллиметров». – Делал в колхозных условиях, – предупреждает он меня.
Я кивком головы с этим соглашаюсь.
– В каждом листе прорезали прямоугольник, – говорит Бычков и замолкает, давая мне возможность оценить происходящее.
Я, разумеется, по-прежнему ничего не понимаю, но слушаю с интересом. Всё-таки гораздо приятней, чем смотреть на нудную Волгу или валяться в одиночестве на солдатском одеяле. Мне интересен сам процесс, та старательность, с которой Бычков чертит линии на заношенном клочке бумаги и то искреннее исполнительское волнение, которое его при этом охватывает.
– Я предложил, – говорит Бычков, – сделать не по чертежам, которые были автоматически размножены. Идея в чертежах хорошая, но не надо её слепо выполнять. Например, для облегчения вот здесь был сделан карман, – он рисует карман в виде сердца, у которого срезан волнистый верх, – для облегчения карман, куда попадает и гниёт рыба. Я говорю, не по чертежам, но в заводских условиях лист можно взять пять миллиметров. Легче, меньше металла, а основание сделать круглое. При ударе о прямоугольник хуже травма, что для штормовой ситуации существенно. Но директор против. «Делай, как указано по чертежам. Все будут довольны, а за неполадки конструкторское бюро отвечает…» Также и водопровод, – поощряемый моим вниманием, Бычков совсем впадает в технократический азарт, – в том же колхозе – водопровод, – он рисует какой-то бак, делит его пополам твёрдой линией, в верхней части чертёжным почерком пишет: «Воздух», а ниже линии – «Вода». Там, где вода, – ещё несколько линий, и на одной из них пишет: «Клапан», – клапан, – повторяет он по буквам, заостряя на этой детали моё ускользающее от обилия непонятного внимание, – я говорю, – стучит карандашом Бычков, – клапан не нужен. Это галоши на случай дождя. Всё равно что всегда носить галоши. Без клапана вода опустится чуть ниже, но в пределах допустимого. Я говорю, клапан – деньги. Нет, говорят, делай с клапаном. Я говорю…
Однако что он ещё говорит, остаётся неизвестным. Раздаётся сигнал – свисток. Капитан Хрипушин свистит всех наверх. Скоро Бирючья Коса. Можно подкрепиться.
Сажусь у привинченного к палубе стола под парусиновым тентом. Обслуживает капитан Хрипушин. Покинул капитанский мостик. Волжская ситуация, правда, несколько изменилась. Движения поубавилось. И сама Волга изменилась. Не такая индустриальная, более природная и холерная. Всё время мимо плывут какие-то объедки и огрызки, но лишь фруктов и овощей, которых здесь летом обилие. Объедков хлеба, особенно белого, я, например, не видел. Капитан Хрипушин в связи с этим замечает, что санитарно-воинские холерные заставы здесь устанавливаются время от времени, чтоб затруднить незаконный вывоз рыбопродуктов из Астрахани.
– Когда начинается сезон помидоров и арбузов, всегда у нас поносы.
Хрипушин, оказывается, тоже «внешарнирный». Относительно холеры с ним, конечно, трудно согласиться. Астраханская холерная зараза, астраханская холерная палочка, особенно в жаркие месяцы лета при обилии овощей и фруктов, а также при нечистой астраханской воде, советской властью не придумана. И с обычным поносом её вряд ли можно сравнить. Озноб, высокая температура, слизь. Смертельные случаи не так уж редки. Однако власть, безусловно, пользуется холерным контролем, чтоб в сезон заготовки валютной чёрной икры поставить город на осадное положение.
– А я вам скажу, кто главные браконьеры! – бунтует капитан Хрипушин. – Начальство и его гости. Приедем в заповедник – убедитесь.
Весь этот разговор ведём уже за едой. Едим обильно. Сначала подаётся большая металлическая миска астраханского салата – помидоры с белым салатным репчатым луком. Всё обильно полито растительным маслом. Потом капитан Хрипушин приносит пластиковый, в цветочках, поднос, какие весьма распространены в столовых самообслуживания. Прямо на поднос, без тарелок, густо уложены куски варёного осетра.
Наедаюсь до отрыжки. Но и отрыжка приятная, вкусной рыбой и помидорами. Пьянею от еды и в этом помидорно-рыбном опьянении сочиняю экспромт:
Рыгайте рыбой, рыбаки,
Рыгайте рыбой, рыболовы,
Чтоб были вы всегда здоровы,
Рыгайте рыбой, рыбаки.
Хрипушин и Бычков хором смеются, после чего приносится большой астраханский арбуз, который с хрустом разрезается острым рыбацким ножом. Хлеба не ем. Хлеб здесь невкусный, горло дерёт даже в свежем виде. «Чернуха». Белого нет. Надо сказать, что Хрипушин и Бычков, люди пролетарские, едят гораздо меньше меня, едят вяловато. Ведь это их ежедневная еда. Более того, так они завтракают, обедают и ужинают. Иногда вместо варёного осетра – варёная севрюга или белуга, вместо арбуза – дыня. Готовят и чёрную икру, если попадут на икорно-балычный завод и добудут рыбину с икрой. Я об этом расскажу позднее. Чёрная икра их собственноручного приготовления необычайно вкусна. Гораздо вкуснее валютной. Но без сливочного масла, которого не добудешь даже по знакомству, как икорную рыбину, и без мягкой, качественной белой булки икра быстро надоедает. Да и мясца хочется, колбаски, сальца свиного.
– Когда калмыков отсюда выселили, с мясом стало совсем плохо, – говорит капитан Хрипушин, – мы, русские, в местных условиях обращаться с мясом не умеем. Калмыки мясо в жару на специальные куски разрежут, по сухожилиям, в шкуру завернут – и холодильника не надо. Я у одного калмыка решил поучиться. Как он делает, так и я. Он в шкуру завернул, и я в шкуру завернул. Проходит несколько дней. У него мясо свежее, а у меня протухло. Выселили калмыков в Казахстан за то, что немцев ждали. С немецкой реквизицией они ведь знакомы не были, а с колхозами хорошо были знакомы. Вот и ждали. Выселили их за это, а назад не пускают. Они говорят: «Или пустите назад в Астраханскую область, или пустите наш народ в Китай». Так мне один калмык рассказывал. Вот сейчас вернулись, а мяса всё равно нет. Мясо отсюда всё в Москву вывозят…
Последнее капитан Хрипушин произносит тихо, почти шёпотом, наклонившись ко мне. Может быть, чтоб не слышал Бычков, который теперь у штурвала.
Буксир медленно приближается к пристани Бирючья Коса. Хрипушин начинает убирать со стола.
– Ну вот, – говорит он хмуро, – это ведь начальство нам не оплачивает. Это за наш счёт гости едят.
Мне становится неловко. Я начинаю что-то бормотать и тут же, как в ресторане, достаю из брюк бумажник с деньгами. Ещё бо́льшая неловкость. Бестактность Хрипушина усиливается моей бестактностью. Бычков это видит, но на помощь нам прийти не может, чтоб замять дело. Штурвал в данный момент отпускать нельзя, да и внимание нельзя рассеивать.
– Я не вас имел в виду, – говорит наконец Хрипушин, вываливая в миску от салата арбузные корки, – тут иногда к начальству человек по шесть, по семь в гости едут. А мы обслуживаем.
Он уносит посуду, потом появляется у борта и бросает «конец», то есть канат, на пристань. Канат подхватывает ловко и закрепляет у столба парень в тельняшке.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.