Текст книги "Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Нет ничего удивительного, что остановка в Бердичеве пробудила во мне кладбищенские мотивы. Бердичев – это прошлое моего народа, а прошлое – это кладбище. Бердичев – это и моё личное прошлое, это человеческие образы, давно похороненные и забытые. Впрочем, христиане верят в воскресение, и на красивых христианских кладбищах царит дух воскресения. Что бы ни говорить о религиозно-философской стороне проблемы, но я любил просто так в весенний или летний день погулять по православному бердичевскому кладбищу, посмотреть на его чудесные памятники, посидеть на мягкой траве.
– Чичильницкий, – не унимаются, – Чичильницкий!
Настойчивый народ: если им нужен Чичильницкий, будут кричать, пока тот в Казатине не услышит.
Держась за поручни, подаю своё тело вперёд, набираю побольше воздуха и громко кричу:
– Забродский! Забродский! Феликс Забродский!
Пусть мои имя и фамилия окунутся в бердичевский воздух, поплывут в нём вольным стилем, обогнут здание вокзала, приземлятся на бердичевский булыжник, поскачут по трём городским бульварам, которые тянутся от самого вокзала к центру и далее – к тому месту, где стояла ныне покойная, знаменитая бердичевская водонапорная башня, сложенная из серого старинного кирпича. Старые бердичевские бульвары тоже можно считать покойными. Ограждение – ажурная решётка, какой не постыдился бы ни Ленинград, ни Одесса – снесена, многие старые каштаны вырублены, ибо они заслоняли вид с бульвара на новопостроенный горком партии – оштукатуренную коробку белого цвета, прозванную бердичевлянами «Белый дом».
– Забродский! – не унимаюсь я. – Забродский! – посылаю вместо затихающих звуков моей фамилии новые и новые. Авось они разбудят моё прошлое.
– Слушай, куда ты едешь?
Я приглядываюсь. С этим человеком я разговаривал последний раз лет тридцать назад, но он спросил меня так, будто мы с ним расстались только вчера, после того как вместе проводили в Загребелье девочек-селяночек с бердичевской швейной фабрики. Фамилия его Гуменюк. Кстати, чистокровный украинец. Но в Бердичеве все украинцы говорят по-русски с еврейским акцентом.
– Слушай, где ты теперь живёшь?
– В Москве.
– А я здесь, на заводе «Прогресс» в котельном цеху работаю. Решил после ночной смены зайти на вокзал, пиво купить. Нигде ж теперь не купишь, кроме как в вокзальном буфете с наценкой. Мама свиное сало посолила, без пива его жалко употреблять… Прихожу, слышу, кто-то Забродского зовёт.
«Неужели Гуменючка ещё жива? – думаю я, – совсем уж глубокая старуха, а по-прежнему сало солит».
Я убеждён, что украинское сало – лучшее в мире. Это одна из тех немногих истин, в которых я твёрдо убеждён. Сама Гуменючка, насколько я помню, родом из-под Винницы, и потому она владеет высшим секретом салосоления. Ибо если украинское сало лучшее в мире, то винницкое – лучшее среди украинского, а Тульчинский район, откуда Гуменючка, – лучший по салосолению на Винничине. Если когда-нибудь состоится международный конгресс по солению сала – а такой конгресс был бы гораздо полезней глупой и подлой болтовни нынешних многочисленных международных конгрессов, – если б такой конгресс в поумневшем мире состоялся, то его следовало бы проводить не в Женеве, не в Париже, а в Тульчине Винницкой области. И, конечно же, делегатом от демократической Украины на этом конгрессе должна бы была быть Гуменючка. Я её помню: лицо с красными щёчками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками, и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы, ими созданные. Писатель ведь пишет двумя руками: гусиное перо или самописка, конечно, в одной, но обе одинаково напряжены, как у старой Гуменючки при её великом салосолении.
– Слушай, где ты работаешь?
– В Москве.
– Я понимаю, что в Москве, но где?
– В самом центре. Слышал когда-нибудь о поэтах с Малой Бронной и прозаиках с Маховой?
– Значит, ты эту песню написал?
– Нет, я написал другие песни, но последнее время хочется, знаешь, перейти на новые мелодии из старых времён.
Последние слова я говорил уже в движении. Поезд медленно двигался, и я стоял, держась за поручни, а Гуменюк шёл рядом по перрону.
– Ты женат?
– Женат.
– А я нет, старый холостяк. На бердичевлянках жениться невозможно.
– Парижане то же думают о парижанках.
– Что?
– Привет маме. Поцелуй от меня неньку Украину за её замечательное сало.
Пока не поздно, пока поезд движется медленно, хорошо бы сойти, снять номер в бердичевской гостинице, утром погулять по бульварам, потом пойти в гости к Гуменюку в его кулацкую хату, сделанную по-хозяйски, крытую цинком. Выпить сахарного самогона, поесть великого сала, поесть жареных баклажан, поесть вареников с вишнями. Нет, опять я проехал мимо Бердичева. Сегодня я буду ночевать в гостинице города Здолбунова, Ровенской области. Потому что у меня нет сил жить в бердичевской гостинице. В Бердичеве я мог бы спать только в домашних условиях.
14
В Москве работает и проживает, точнее, процветает известный советский сатирик и юморист Владимир Забродский, автор многочисленных эстрадных скетчей, ревю, фельетонов, сценариев, телекомедий и театральных водевилей. Нет нужды говорить о том, что он любим публикой и обласкан начальством. Человек это богатый, щедрый, безусловно, талантливый, обладающий феерической фантазией, которая совершенно по-гоголевски иногда переходит в обыкновенное враньё. У него большая квартира, совсем близко от Малой Бронной и не совсем далеко от Маховой, а именно в известном московском доме – угол улицы Горького и Тверского бульвара. В том самом доме, где находится магазин «Армения», который он в виде шутки называет «Армяния». Вместе с ним в его квартире проживает жена-армянка, но это просто совпадение.
Квартира сатирика обставлена роскошно, вплоть до белого рояля, на котором упражняется его малолетняя дочь. Но, кроме белого рояля и прочей знатной мебели, в квартире имеется довольно большая личная библиотека. И в ней, наряду с собственными сочинениями Забродского, есть и Библия, и Кабалла, есть зарубежная и русская классика, есть философ Шестов, есть Розанов и такие книги, как том французского психолога прошлого века Тена, французский же публицист и историк Алексис Токвиль, русский историк Татищев, немецкий психолог и философ-идеалист Вильгельм Бунд… Имеется некоторое количество и украинской классики, а также полуклассики: Шевченко, Ольга Кобылянская, историк и публицист Грушевский…
Я не буду говорить, что являюсь родным братом сатирика Забродского, потому что у него нет братьев. А просто его однофамильцем быть не хочется. Дело в том, что известный советский сатирик – это именно я, лично и непосредственно. А как же, спросите вы, с такими книгами в библиотеке и такими интересами работать в области советской сатиры и юмора? Отвечу по-китайски: кусать хоцаца. Вообще, если смотреть на нашу русско-советскую действительность китайским глазом, слушать её звуки китайским ухом и размышлять о ней китайским умом, то многое выглядит ясней и благородней. По-китайски мораль русского и русифицированного человека выглядит гораздо приемлемей, а сам он – гораздо нравственней. Например, мои взаимоотношения с Чубинцом и моя поездка в Здолбунов вполне могут быть поняты китайцем. По-русски я выгляжу трёхбуквенным, а по-китайски – настоящим мужчиной.
Ведь по сути никаких особых дел у меня в Здолбунове нет. Так, мелочи какие-то. Некий склочник написал в московскую газету, что в местных сельпо, обслуживающих тружеников сельского хозяйства Здолбуновского района, годами отсутствуют в продаже детские соски, гребёнки, лезвия для бритья, а так же прочая «непродовольственная группа товаров». И, в связи с новыми веяниями, редактор позвонил мне с предложением сочинить фельетон. Я такие фельетоны могу сочинять, не выходя из собственного санузла. Как выглядит организация, вытеснившая десятилетия назад из деревни сельского лавочника, мне известно. На полках соевые конфеты «в завёртках» – «Парус» или «Волейбол», ячневая крупа, овощные консервы-ветераны, завезённые лет пять-шесть назад, каменные баранки, соль, спички… Хлеб приводят дважды в неделю. Да ещё бутылки. Вино. О вине особый разговор, очень часто отравление у нас принимают за опьянение. Выпьет человек рюмку за обедом, и, случается, прямо на трудовой вахте – за штурвалом трактора или комбайна – у механизатора начинается понос. Тот же склочник, написавший письмо в газету, сообщил, что механизаторы в страдную пору едут за семь километров на центральную совхозную усадьбу, в медпункт, на тракторах, комбайнах и был даже случай – на экскаваторе.
Кто хоть элементарно грамотен в вопросах литературного труда, понимает, что мой фельетон о недостатках в работе здолбуновской сети сельской торговли готов. Остаётся лишь, прогуливаясь по Тверскому бульвару, сочинить отдельные репризы и решить, можно ли допустить в тексте элемент вольнодумства, пройдёт ли он в связи с новыми веяниями. Например, сообщить: как человек, поколесивший по белу свету, повидал в иных странах множество мелочных лавок с большим выбором мелких товаров – пирамидон, бинт, йод, зубной эликсир и великолепный набор сосок-пустышек для местных, заграничных младенцев. И что по этому поводу думает Госплан СССР?
Однако, несмотря на подобные возможности, оформил командировку и поехал в Здолбунов. Я вообще, честно говоря, редко пользуюсь подобными возможностями в последнее время. Тянет в поездки, что является признаком душевного беспокойства. Вот недавно тоже был в одном городке по письму трудящегося, в Приуралье. Любопытный городок. Ехал в автобусе, толкнул случайно женщину. Не успел извиниться, как она мне кричит:
– Негодяй, да я тебе в невесты гожусь!
Хотел ей ответить, что невеста по-китайски «бы-лядь», да, слава Богу, промолчал.
Местный колорит в подобных поездках меня не очень интересует, и задерживаюсь я там недолго. Самолётом туда – самолётом обратно. А тут поехал поездом. Почему? Во-первых, из-за пересадки в Киеве: давно хотел покопаться в киевском архиве. А во-вторых, захотелось опять проехать ночью мимо маленьких станций Юго-Запада, а особенно – мимо Бердичева. Потому что, как бы на меня ни смотреть – по-русски, по-еврейски, по-украински, по-китайски, – днём я весел и остроумен, но ночами мне спится плохо, нервы мои наэлектризованы, разнообразные болезни со всех сторон осадили меня, интеллигентного мещанина, и, может быть даже, я скоро умру. Может быть, трёхтомник в издательстве «Искусство» выйдет уж после моей смерти.
Интересно, назовут ли меня в предисловии к моим сочинениям «полнокровным иллюзионистом», что было ещё возможно даже в начале сталинского царствования, в конце двадцатых годов, когда в предисловии к сборнику стихов одного поэта, имеющегося у меня в библиотеке, писали: «Перед читателем лицо замечательно талантливое, но столь же порочное по своему творческому методу». Порочность метода иллюстрировалась примером: «Об одном из вождей пролетариата, председателе ВЧК и ОГПУ Феликсе Эдмундовиче Дзержинском, сказано:
“Кандалы, звеня цепным весельем,
Гремели побрякушками в лугах,
И путались пудовым ожерельем
У Феликса Дзержинского в ногах”».
Но хотя бы так, хотя бы так изобразить каторжный период шефа НКВД и Чрезвычайки Юзика и написать о нём по-хасидски, по-шагаловски, смело, фантастично и весело, без слюнявого славословия или пенистой ненависти. Просто по сочным, влажным лугам родной болотистой Польши ходит беленькой козочкой Железный Феликс и гремит вместо колокольчика кандалами.
«Как Юзик может быть таким жестоким?» – спрашивала Роза Люксембург, называя Феликса его подпольной кличкой. Вскоре ей это объяснили с другого конца начинающие немецкие нацисты: разбили прикладом затылок и бросили в берлинский канал. Может быть, когда-нибудь я, Забродский, увижу этот канал. Кто знает? Но теперь передо мной луга.
Луга, по которым козочкой прогуливался Феликс Дзержинский, уже мелькали за рассветным окном. Уже проехали Червоное, Любар, Чуднов, последние станции прибердичевья. Уже углубились в «западенство». Это уже была другая земля, другая страна, другие словозвучия. Мелькали: Клевань, Корец, Жидичин (каково название!). Здесь уже жило онемеченное славянство, которое вело торговлю более с Данцингом, чем с Киевом, издавна сплавляя свой товар по Западному Бугу в дубках и на плотах. Это уже была Волынь – край, когда-то густо покрытый сосновыми и лиственными лесами, но погубивший эти леса во имя хлебной торговли с Европой, где уж несколько веков назад начали расти цены на хлеб и славянский хлеб стал ходким товаром. Губили также леса цены на «попель» – поташ. Сделки с Европой на поставке «попеля» окончательно обезлесили местность и превратили лесные массивы в поташ. Последние, однако, века везли поташ уж не на запад, а на восток, и одним из центров по переработке древесины служила Попельня, мимо которой мы с Чубинцом проследовали и которая расположена на полпути между Фастовом и Казатиным.
Как бы ни были сильны в прошлом связи Западной Украины с Европой, с завоеванием Волыни Россией и под её покровительством произошло объединение разрозненных частей Украины. Но подобное объединение Украины Россиею, точнее, в желудке у России могло произойти только потому, что христианство было разъединено на разные идеологические течения. Трагедия этого разъединения, может быть, более всего видна на национальной судьбе Украины и Польши. Двадцать шестого апреля 1686 года Польша, испытывая давление Турции, заключила с Россией мир, признав за ней навечно Смоленск, Киев, Новгород-Северский и всю Левобережную Украину. Государственная трагедия Польши была в её католичестве, а Украины – в её православии. Будь иначе, принадлежи они к одной ветви христианской религии, может быть, слились бы в прочное славянское государство, преградив России, с её азиатской кровью, дорогу в Европу.
И вот за окном местность, которая дольше всего сопротивлялась объединению с Россией из-за близости униатства к католичеству. Православие, которое служило идеологическим тараном русскому империализму, здесь, в этой местности, дело своё не выполнило и по сей день, и на насильно спаянном теле видны шрамы. И народ говорит иначе – с польским шипением, и национальная одежда ближе к польско-венгерско-румынской, и национальная кухня отличается, а сало чаще едят по-польски, с луком-цыбулькой, или по-венгерски, с перцем, а не с чесноком. И поля иные: на песках и суглинках растёт рожь, овёс, гречиха, а пшеница с трудом уживается на тощих почвах. По берегам медленно текущих рек влажные болотистые травы и – что меня более всего занимает – таинственные заросли вереска, совсем как будто не соответствующие этой местности, вереска, из которого в старой Шотландии делали пиво. Такое впечатление, будто сама местность своей непохожестью сопротивлялась объединению с Азией.
Нет, что ни говорить, и эта местность хороша, если с ней сжиться и её полюбить. Как-то я пожил здесь недели две один, без жены, и на какое-то время полюбил Волынь. С моей женой никакую местность полюбить невозможно, потому что, чтоб полюбить нечто, надо быть вне бытовых мелочей, которые всюду одинаковы и всё размазывают в общее, как младенец ладошкой краски по листу. Всё обращается в абстракцию, а абстракцию любить невозможно, художественную ли, политическую ли. Вот почему так заинтересовало меня творческое сотрудничество с Олесем Чубинцом, жизнь которого в бытовые мелочи никак не укладывается, а даже наоборот – всякую бытовую мелочь обращает в эпос, в эпос комический, а иногда трагический. По жанру я сравнил бы эту жизнь с карикатурой, но не с той карикатурой, которые марают в наших газетах и журнальчиках.
Карикатура – от итальянского слова caricare, которое означает «нагружать». Нагружать изображение, а я бы сказал, также чувства и страсти. Причём нагружать отдельные черты, чтоб таким путём их преувеличить и выпукло показать характерное. Но я не согласен, что только лишь для осмеяния. Кто рисует карикатуры лишь для осмеяния – а такое злобное осмеяние весьма распространено ныне в сатирическом обличительстве, – тот очень скоро, при сегодняшней злободневности, завтра начинает веселить лишь старые башмаки, выброшенные в мусорник.
Вот смотрю я на спящего Чубинца, человека без детства, без юности, без зрелых лет, возможно, без спокойной старости. Да, все эти обстоятельства действительно сделали его похожим на карикатуру. Однако на карикатуру Гойи, Леонардо да Винчи, Гольбейна с его «Пляской смерти». Разве не карикатурой выглядит сейчас это измятое, спящее лицо старого, хромого, нервного Чубинца, особенно если сделать под этим изображением надпись из колыбельной украинской песни: «Мисяц гарнесынькый, проминь тыхэсынько кынув на нас. Спы мий малэсынькый поздний бо час». Подобными надписями, контрастирующими с изображением, часто любил сопровождать свои карикатуры Гойя. Но поскольку родная мать, обременённая заботами, никогда так не пела в детстве своему неудачному, хроменькому дитяти, а прабабушка Текля, единственный человек, любивший хроменького, была уж слишком стара для подобных песен, то, может, это поёт Чубинцу розовый мраморный ангел с бердичевского православного кладбища? Поёт ему вечную колыбельную песню, под которую так крепко и сладко спится.
Лишь на каком-то переезде, когда поезд затормозил и вагон сильно тряхнуло, Чубинец ударился головой о скамью и проснулся. Он сел, потирая глаза и, очевидно, не сразу сообразил, где находится. Однако тут же меня узнал, всё вспомнил и спросил:
– Какую станцию проехали?
– Бердичев, – ответил я, хоть от Бердичева мы уже удалились далеко и проехали множество станций.
– А, – равнодушно зевнул Чубинец, – я там бывал. Кулинария там хорошая.
Вот и всё, что этот человек знал и думал о Бердичеве. Надо сказать, не так уж это плохо для украинца. Чубинец сказал о Бердичеве как о рядовой, обычной станции. Но Бердичев всё-таки не рядовая станция, и я вдруг почему-то начал рассказывать Олесю о Бердичеве и агитировать его переехать туда на жительство. Может, у меня мелькнула задняя мысль, что тогда появится дом, куда я смогу приезжать. Мысль, конечно, идеалистическая, но всё-таки я Олеся агитировал стать украинским бердичевляниным. Рассказал я ему также и о бердичевском православном кладбище, где пока ещё не воспрещают хоронить, однако ходят слухи, что собираются запретить и устроить новое православное кладбище за городом, в тех местах, где в сорок первом году велись массовые расстрелы евреев. Вот ещё почему снесли еврейский памятник.
– Да, – сказал Чубинец, – отдохнуть хочется. Вот поспал я недолго, и легче голова на шее держится. Если подумать, то единственное теперь моё желание – отдохнуть. Дома не отдохнёшь, потому что день и ночь гул и скрежет соседнего элеватора, а поедешь с театром на гастроли – и ещё хуже. Недавно, например, гастролировали мы здесь же неподалёку, в Закарпатье. Жизнь провинциального нашего актёра ещё ждёт своего описания. Не моего, конечно, – мне теперь писать ни здоровье, ни нервы не позволяют. Некоторые, правда, пишут для укрепления своего здоровья и нервов, а также собственного бюджета. Ну, бюджет укрепить неплохо бы, а вот как нервы и здоровье через писание укрепить – этого не понимаю. То слово, которое я от себя отрываю и бумаге отдаю, всё время назад ко мне просится, без меня мучается и страдает, как существо мне дорогое, мной любимое и меня любящее, однако мной же вон выброшенное в мир наш холодный и безжалостный. Живи без меня, мяукай жалобно, скули жалобно под дверьми посторонних равнодушных читателей, авось они тебя подберут и отогреют. А слово сказанное, не написанное, погуляет, поиграет на воле и опять ко мне же на ночлег возвращается.
«Если, конечно, – подумал я, Забродский, – это твоё слово, выпущенное погулять, не поймает кто-нибудь посторонний и не поместит в свой бумажный зверинец».
– Жизнь провинциального актёра ужасна, – говорил Чубинец, – а театрального администратора и того хуже, если он только не вор, не пьяница, не картёжник и не дурак, как наш старший администратор Носов. Так вот, приезжаю я в Мукачево в плохом состоянии и с температурой. Потому запоздал несколько и только в вестибюле гостиницы очутился, как сразу меж двух огней: Носова и актёров. Наши все сидели в вестибюле и ждали мест. К нам ведь отношение не как к столичным знаменитостям. Начал я бегать с размещением. Голова болит, во рту липко, лечь бы, думаю, полежать, а бегаю. Но чувствую: без старшего администратора разместить мне не под силу, без прав бегаю. Старший администратор Носов пьян в дымину и пошёл спать. Проспавшись, он не мог вспомнить, кого расселил, а кого ещё нет. Я к тому времени уже совсем без сил и без души, ноги стали как каменные и температура, чувствую, поднялась не меньше тридцати девяти.
А актёры, которых не расселили, ругаются. Носова нет, так они все ко мне. Одна актриса подходит и говорит: «Если в течение часа меня не устроят, я уеду с гастролей, но вас здесь не будет через три дня и Носова тоже. Я пойду прямо в обком и в управление». Я к Носову – так и так, ругаются, и правильно делают. Жалобами угрожают. Этот проспавшийся Носов смотрит на меня, улыбается своей запухшей, красной мордой и говорит: «Работать не умеешь, Чубинец. Возьми её об руку, женщина всё же, поговори по душам, объясни ситуацию. А если будет уезжать, пусть даст расписку». Мне от этих его слов ещё хуже, совсем себя ненормальным чувствую, в голове туман. У меня ведь роя высокая, сорок пять вместо положенных пятнадцати. Я перед самыми гастролями анализы в поликлинику сдавал.
«Во-первых, – говорю, – почему вы со мной на „ты“, а во-вторых, вы расселяете людей не для работы, а для развлечения, чтоб было удобно играть в карты ночами, пить водку и чтоб было поменьше свидетелей». Смотрю, говорить бесполезно с выпившим, только себе ещё больше нервы испорчу. Иду назад в вестибюль. Иду и думаю: если б кто-либо посторонний мне помощь оказал, ноги бы мне переставлял. Тут подходит ко мне та самая артистка и с ней ведущий артист театра, героев-любовников играет, но успешней, по-моему, в быту, чем на сцене. Теперь уже нет таких артистов, как Леонид Павлович покойный. Не знаю, может, в столице кое-где сохранились, а в провинции нет. И живут плохо, и играют плохо. Да и как им играть при таком отношении? Вот эта артистка в вестибюле просидела, устала – и ей уж не до искусства, не до приличия.
– С вами нужно говорить матом, – это она мне, – говорить матом, тогда вы поймёте. Брать вас за барки или просто бить в морду и обзывать последними словами.
Герой-любовник её слова подтверждает.
– Знаете, – говорит, – что я на репетиции не пойду и на открытие гастролей тоже.
Только к девяти вечера наконец расселили.
– Ну вот, – говорит Носов, – а ты беспокоился.
– А куда, – говорю, – мне идти, если у меня самого номера нет.
– К шоферам в номер, – говорит, – иди, там одна койка свободна, потому что один шофёр в поездке.
– Нет, – говорю, – к шоферам не пойду, там всё прокурено дотла. Я и часа не выдержу, поскольку болен. Поместите меня, – говорю, – вместе с осветителем.
А осветитель у нас неплохой парень, в вечернем радиотехникуме учится.
И знаете, что мне Носов ответил?
– Может тебя, Чубинец, ещё с кассиршей поместить?
Но в конце концов нашлось мне место на турбазе, неподалёку от гостиницы. Сказали: можете спать до девяти часов утра, а в девять освобождайте. На турбазе была не комната, а большой зал, и народ там прямо на тюфяках спал, без кроватей. Только я улёгся на свой тюфяк, только первый сон увидел, приехали новые туристы и давай размещаться на ночлег со смехом и шутками. Это было уже после часа ночи, а в шесть утра они поднялись и опять разбудили. Наконец ушли. Попытался вздремнуть, но в восемь утра явилась дежурная и попросила освободить тюфяк. Я уж совсем не в состоянии был ни ходить, ни думать, всё вокруг казалось отвратительным до слёз.
Увидел меня Носов, лицо моё увидел и поторопился успокоить.
– Всё в порядке, – говорит, – ты сегодня днём свободен, можешь отдыхать. Иди с паспортом, пропишись в тридцать второй номер.
Я пошёл оформляться, но номер смог занять только в три часа дня. Правда, воспользовался этим временем, чтоб сходить к врачу в местную поликлинику. Когда врач посмотрел меня, сразу выписал больничный и велел лежать. Ангина дала осложнение на все суставы, болели ноги, руки, плечи, кисти. Выписал лекарство, но в аптеке ничего не оказалось. Послали в дальнюю аптеку, на окраину. В автобусе всю дорогу лечь хотелось, а ведь я даже не сидел, а стоял. Пятна красные, знаете, всё время лезли от усталости в глаза, и от усталости даже запел негромко. Народ вокруг решил, что я пьяный, и отношение ко мне стало тогда более внимательное. Кто-то мне даже место уступил, хоть через одну сходить нужно было.
В аптеке этой дальней амидопирин я купил, но пенициллина с новокаиновой солью не оказалось. Поехал назад, думаю, лягу, наконец, отдохну, но тридцать второй номер, куда меня поселили, оказался отвратительным, с клопами. Перед окном труба с ресторанной кухней: всё, что жарится и варится на кухне, все ароматы у нас в кимнате (Чубинец в речи иногда употреблял украинизмы). С утра варится вонючее мясо, потом жарятся колбаса с яйцом, свинина, лук, рыба, и всё это на кулинарном жире – привыкнуть нельзя. Под номером установлен или холодильник, или прачечная, и через каждые пять минут включается мотор, который ревёт, как трактор, две-три минуты. И так целый день и ночь. Дома целый день элеватор шумит, а здесь на гастролях холодильник. Вся обслуга гостиницы орёт с шести утра до часу ночи по-русски, по-мадьярски, по-украински, и все они, независимо от нации, одинаково чёрные и грязные, без церемонии входят в номер, не постучавшись, торгуют всякой чепухой. Может, молодым такое отсутствие покоя даже нравится, но я, при моей биографии, выдерживаю уже с трудом.
К тому ж постоянные материальные затруднения, которые портят нервы. Некоторые артисты, особенно которые молодые, ходят на сторону, подрабатывают. Но и такую работу без знакомства не получишь. У меня, например, появился на товарной станции знакомый диспетчер, и я с одним молодым актёром ходил к девяти утра загружать и разгружать контейнеры. Багаж людей, которые уезжают или приезжают. Это надо из квартиры всё выгрузить и погрузить в контейнер, или наоборот. Работа нелёгкая, особенно в мои годы и при моей хромоте. Но платят немалые деньги, правда, как когда и как кто. Бывает, заработаешь пять, десять или даже пятнадцать рублей. Я эти деньги жене своей отдаю, Светлане, и партнёр мой своей жене отдаёт, хоть пьяница. Говорит: если деньги так трудно заработали, то и пропивать жалко. А иногда удаётся подрабатывать на ремонте домов и сараев. И такая актёрская жизнь в провинции повсеместно.
Вот с полгода назад приезжала к нам в театр Лёля Романова. Иду по коридору, вдруг вижу – Лёля. Обнялись мы. Столько лет прошло, а от неё всё теми же духами пахнет и ещё чем-то всё тем же. Знаете, запах такой женщины устойчив и непередаваем. И по-прежнему выглядит хорошо, каракулевая шубка, белая меховая шапочка. А я, хоть много лет женат, но по женщине соскучился. Сердце забилось и всё такое. «Боже мой, думаю, как я живуч! Как лещ, которого с крючка сняли и в ведро с водой опустили, чтоб свежего до сковородки довезти. Неужели, думаю, через столько лет опять премьера?»
Поехали мы с Лёлей на вокзал, и через того же знакомого диспетчера с товарной станции добыл я комнату отдыха для транзитных пассажиров за умеренную плату и без предъявления паспорта. Однако мы с Лёлей в той комнате всего-навсего проговорили до глубокой ночи, и я её одну оставил ночевать. Во-первых, когда сняла Лёля верхнюю одежду – шубку и шапочку, – то обнаружилось, что она всё-таки сильно изменилась не в лучшую сторону. Да и шубка оказалась из искусственного каракуля, а шапочка – потёртый козлиный мех.
Приехала Лёля за справками для оформления пенсии.
– Я, – говорит, – когда подала документы на пенсию, то в собесе целый день проплакала. Они мне выставили разные обвинения, что я работала на немцев в оккупацию и пусть мне немцы пенсию платят. А сколько я на этих поработала, никого не интересует. Как вспомню эти автобусы-гробы без отопления, всегда дымящие до головной боли! Как вспомню грязные и холодные дома культуры, которые совершенно не оборудованы для самого примитивного спектакля, у меня темнеет в глазах. Не понимаю, как я могла тридцать пять лет выносить это хождение в народ и ещё оставаться более или менее здоровой, правда с гипертонией второй степени и пожизненным полиартритом, который всегда настороже, как только спрячется солнце и пойдёт дождь. Как вспомню эти ночные поездки и возвращения в два-три-четыре ночи, а то и утром после моих всегда больших и в основном тяжёлых ролей! Да, я получила звание заслуженной артистки Украины – за то, что всю пыль вынюхала на этих поездках и всю паутину поснимала своей головой в запущенных клубах. Я получила массу грамот и даже медаль за доблестный труд, а теперь, когда оформляю пенсию, мне вспомнили период немецкой оккупации, и помощи, поддержки ждать не от кого. С мужьями я разошлась, ухажёры поразбегались к молодым, а сама себе помочь не могу, нервы у меня не в порядке. Недавно читала в клубе стихи, письмо матери к герою-пограничнику, письмо, залитое слезами: «Не дывысь на плямы, я героя мати…» Как дошла до этого места, слёзы вдруг сами потекли по щекам, прямо на сцене со мной случилась истерика. Вот и предложили подать на пенсию.
Выпили мы с Лёлей вина, чуть охмелели. Она мне говорит: поцелуй меня. Я поцеловал ей руку. Она посмотрела на меня с отчаянием и всё поняла, поняла, что женой мне не является, а в любовницы не годится.
– Жалко, – говорит, – что мы тогда с тобой всерьёз не сошлись. Я б тебя ждала, пока ты из тюрьмы вернёшься. Помогали бы друг другу. Если люди не нуждаются в помощи друг друга, они не должны жить вместе. Это я слишком поздно поняла. И ещё я поняла, кто наш главный враг. Это наши надежды. В надеждах мы старимся, от надежд всё теряем и всем пренебрегаем. Правильно говорят у нас на Украине: «Докы сонцэ зийдэ, роса очи выисть».
Восходило солнце, кончилась дорожная ночь. В вагоне мы уже были с Чубинцом не одни. Слышалась модернизированная Европой украинская речь западенцев, использованная в своих сочинениях Ольгой Кобылянской, автором «Valse melancolique», заставившим украинские слова по-европейски кружиться и мерцать. Слышалось «файно… «файно», ой як файно». Не твёрдое «добрэ», как размовляют на востоке Украины, а певучее «файно», может, от немецкого «файн».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.