Электронная библиотека » Фридрих Горенштейн » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 1 июля 2024, 19:51


Автор книги: Фридрих Горенштейн


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мы поговорили с Чубинцом ещё немного, но разговор этот был уже врозь, разговор людей не очень знакомых. Знаете, бывают случайные телесные связи, когда в темноте руки находят руки, губы находят губы. Но восходит солнце, этот главный источник вселенского реализма и скептицизма, восходит солнце – и ночная романтика тает, как белая утренняя луна. То же и со случайными душевными связями. Иные над своими случайными связями смеются, мне же их всегда жаль. В случайной связи, при всей её непрочности и порочности, существует какая-то большая естественность, если, конечно, такая связь не профессиональна, если она возникла внезапно, подобно лирической игре. Нет ничего удивительного в том, что ночью, когда мы гораздо ближе к своей древней первооснове, такие игры случаются чаще, ведут нас дальше и обрываются внезапнее, оставляя впечатление чего-то недосказанного, незавершённого, а значит, живого. Ведь только мёртвое завершено и совершенно.

15

В Здолбунов наш двадцать седьмой почтово-пассажирский прибыл с небольшим опозданием. Я помог Чубинцу снять с верхней полки его портфель и узел в авоське, подал ему палку, и мы вышли на перрон, а оттуда на привокзальную площадь странной, неравной парой. Я шёл столичным пассажиром высшей категории с английским чемоданом в руках, Чубинец же при дневном освещении вполне мог сойти за местного юродивого, просящего милостыню в поездах. Нам обоим было неловко идти рядом друг с другом, потому что мы чувствовали удивление и неодобрение вокзального общества вокруг нас. Может быть, и в Казатине и Парипсах мы производили рядом друг с другом нелепое впечатление, но там на это внимания не обращали. Общество, как гипнотизёр, способно воздействовать лишь на поддающихся гипнозу. К тому ж то были ночные станции, теперь дневная, ярко освещенная солнцем.

– Вы куда? – спросил я Чубинца.

– Попробую в «Звезду».

– Лучше в «Волынь», – сказал я, – у меня забронировано место в «Волыни», и я вам помогу, если возникнут проблемы. Подождите меня здесь, я возьму такси.

– За такси побегать придётся, – сказал Чубинец, – автобусом быстрее.

– Нет, я возьму такси.

За такси действительно пришлось побегать. Лишь зажав в протянутой руке десятку, я остановил такси на противоположном конце вокзальной площади.

– В «Волынь»? – спросил меня таксист, опытным глазом сразу определивший гостиницу для поселения богатого командировочного.

– В «Волынь» – подтвердил я, – но сначала поедем к автобусной остановке, заберём одного гражданина.

Меня самого резануло казённое «гражданин» в адрес Олеся Чубинца, но как же я мог его назвать таксисту?

Впрочем, слово «гражданин» я люблю гораздо больше похабного «товарищ», принявшего эстафету от лицемерного «брат». Однако слово «гражданин» опозорено и явно находится под следствием, а высокий смысл его затоптан сапогами.

– Где же гражданин? – нетерпеливо спросил таксист, видя, что я тщетно осматриваю участок, куда попросил его подъехать.

Действительно, Чубинца нигде не было. Мелькали вокруг ненужные люди, а Чубинца не было. Там, где он стоял минут пять-семь назад ясно, материально, со своей палкой, узлом и портфелем, теперь было место совершенно от него свободное и все люди, мелькавшие в разных направлениях, свободно это место пересекавшие, меня раздражали. Каждому из нас приходилось искать или ждать. Всё раздражает, кроме искомого, всё неприятно, кроме ожидаемого. Мне было горько, потому что я знал: я ищу человека, который мне уже не нужен. Он отдал мне всё, что имел, а его облик лишь будет мне мешать пользоваться этим. Вот от чего мне было горько, я не хотел выглядеть сам перед собой негодяем, выгнавшим использованного и ненужного человека. Но ведь не я его, а он меня оставил, я же, наоборот, его разыскиваю. Неправда, Забродский, ты знал, что он уйдёт, если ты его оставишь в нынешней ситуации одного, и ты хотел, чтоб он ушёл, хромой, старый, с узлом и портфелем. Мало того, что появляться с ним рядом тебе неприлично, но своим присутствием он ещё мешает тебе эстетизировать его плоть, его дух, его жизнь, как присутствие овцы, со всем её реальным обликом, мешает опытному, но совестливому кулинару эстетизировать её мясо и жир, думать о жарком, которое он из неё приготовит.

Заняв номер в гостинице «Волынь», я позвонил в гостиницу «Звезда», где Чубинец собирался поселиться. Мне ответили, что такой в гостинице не проживает. Значит, дело сделано: хорошо это или плохо, но Чубинца больше нет и его плоть, его дух, его радости и беды готовы к потреблению. Надо лишь решить, каким способом, по какому рецепту, с каким соусом. Но прежде всего надо освободиться от всего постороннего. В течение первой половины дня я проделал работу, связанную с моей командировкой, записал цифры, факты, фамилии, которые увезу в Москву и там досочиню к ним реприз, пафоса, очерковых размышлений. Можно сказать, что очерк-фельетон на целый газетный подвал уже был у меня в кармане, надо лишь его пропустить через пишущую машинку. Не я придумал это уродство, не я виновен в этом лицемерии. Товарами ширпотреба крестьян должны обеспечивать не литераторы и не государственные деятели, а сельские лавочники. Но я знал также, что мелкий сельский лавочник в сочетании с мелким крестьянином, имеющим свой участок земли, есть тот самый страшный для диктатуры союз, которого опасался ещё Ленин и против которого Сталин двинул свои танки-колхозы. Вот с чего началась одиссея Чубинца, одиссея миллионов чубинцов, их серо-чёрная жизнь, их серо-чёрный юмор и их серо-чёрный траурный лиризм. Так началась сформулированная Сталиным «переделка психологии крестьянства пролетариатом».

А журнал коммунистической академии, именуемый «Литературой и искусством», в сладостном мазохизме подпевая тенором евнуха, пропищал о том, что «живой человек» – это не большевистская мерка, беря при этом слова «живой человек», «сердце» и «душа» в кавычки и заявляя, что всё это «вскормлено молоком “гуманистической мамаши”». Статеечка эта была сочинена в 1931 году И вот прошли десятилетия, а понятия «живой человек», «сердце» и «душа» у них всё ещё на подозрении. Если, конечно, сердце и душа не вырваны из живого человека и не вложены в государственное мероприятие.

Читаешь Гоголя, читаешь Бунина, читаешь Толстого, читаешь и думаешь: Боже мой, как хорошо написано! Но о чём? Может быть, об ужасах, пережитых и переживаемых нами, писать хорошо невозможно? Может, даже кощунственно писать так глубоко, так сочно, так наблюдательно о серо-чёрном повседневном издевательстве общества над человеком, государства над обществом, а тирании над государством?

Я понимал, что работа предстоит долгая. Даже предварительная, черновая запись, которую следует произвести немедленно, по неостывшему займёт дней десять. Поэтому пошёл на почту послать телеграмму жене, ждавшей меня к понедельнику, чтоб вместе ехать в Сочи. Написал: «Мамочка, задерживаюсь срочной работой. Целую тебя в рот. Железный Феликс». По-моему, текст телеграммы мне удался. Мне даже кажется, он по качеству не уступает прошлогодней моей телеграмме, отправленной из Сочи: «Мамочка, лежу на песке истекаю потом от потери пота ослабел Целую Забродский». Принимавшая у меня телеграмму молодая девушка вовсю хихикала, как опытный потребитель полусоветского юмора, и даже начала вполголоса напевать популярные куплеты моего сочинения, которые накануне пел, приплясывая, в телепрограмме популярный артист:

 
И вот я начал танцевать.
Вокруг стоит народ
И смотрит, как герой труда
Чечётку лихо бьёт.
Ай-яй-яй, ай-яй-яй,
Ай-яй-яй-яй!
Кто собрал весь урожай,
С нами подпевай!
 

Так подпевала почтовый работник из Сочи. Но почтовый работник Здолбунова была женщина другого поколения, между сорока и пятьюдесятью, и чем-то она мне показалась знакомой. Взяв у меня телеграфный бланк, почтовый работник быстро, профессионально прочитала слова, не касаясь их карандашиком, потом прочитала их вновь и вернула мне бланк.

– Нет, – сказала она, – такое не пойдёт.

– Что вам не нравится? Я неправильно заполнил бланк?

Стараюсь быть хладнокровным, как у редакторов в издательстве.

– Бланк вы заполнили правильно, но мне не нравится текст.

– Однако это мой частный текст.

– Ошибаетесь, гражданин, этот текст написан на государственном бланке и должен быть подтверждён государственным служащим.

Да, это она. Не та, конечно, но её оттиск. Оттиск редакторши, которая давным-давно лишила меня девственности.

– Как можете вы писать своей матери такие непристойные слова?

– Во-первых, я пишу не матери, а жене.

– А почему здесь «мамочка»?

– Это моё дело! – Попробуй сохрани хладнокровие. Нет, советская действительность, если перефразировать Ленина, ежедневно, ежечасно и стихийно порождает из своих граждан истериков, скандалистов, неврастеников. – Одним нравится называть свою жену поросёночком, кукушечкой, сладкой булочкой, а мне нравится – мамочкой.

– Тем более. Зачем вы пишете «целую тебя в рот»? К чему такая подробность? Почему не написать просто и нормально – «целую»?

Приёмщица телеграмм посмотрела мне прямо в глаза. Глаза у неё цвета тёмно-коричневой черешни. Такие женщины до старости сохраняют на своём лице порок. По-моему, она приняла бы моё приглашение и после работы поднялась бы ко мне в гостиничный номер. Однако там меня ждёт другая, хоть и в чём-то подобная, как подобна в определённые моменты эта пожилая почтарша юной шекспировской Юле, а хромой Чубинец – стройному любовнику Роме. Почтарша – женщина. Она чувствует, что мой гостиничный номер занят другой, и потому от ревности становится неумолимой.

– «В рот» вычеркните, иначе телеграмма не пойдёт. И почему «Железный Феликс»? Феликс, как я понимаю, ваше имя. А что такое «железный»?

Ну нет, «железного» я ей не уступлю.

– Железный – это мой литературный псевдоним. Пешков – Горький, а Забродский – Железный.

Достаю удостоверение. Удостоверение не красного, а фиолетового цвета, но всё-таки действует.

– Слышала… Знаю… Скажите, над чем вы сейчас работаете?

– Пишу сценарий совместного русско-украинского фильма под названием «Люди и людыны».

– Ох, как интересно!..

Растаяла. Телеграмма принята с «Железным Феликсом», однако без «целую тебя в рот». Здесь я уступил, ибо мой богатый опыт всегда мне подсказывает, до каких пределов можно сохранять свою независимость и принципиальность. Впрочем, как и прежде бывало, подумав и остыв, я неоднократно убеждался: а ведь в этом редактор был прав и действовал в моих же, дурака, интересах.

Как-то я по своим официальным делам начал бывать в московском Институте марксизма-ленинизма и сотрудничать, а также обедать там в полукремлёвской столовой с одним доцентом от марксизма. И вот обращаю внимание, что доцент этот до обеда и после обеда руки едва споласкивает, а рот до и после полощет долго и весьма тщательно. Заметив мой взгляд-вопрос, доцент сам всё объяснил:

– Что самое нечистое в человеке? Рот, ибо рот – это скопище бактерий.

Наверно, он прав, как и редактура. Может быть, они недостаточно разбираются в мире Гоголя и Бунина, но мир, где «живой человек» вместе с его «сердцем» и «душой» зажат в железные кавычки, ими изучен досконально. И тот, кто хочет приятно провести время в этом закавыченном мире, должен их слушаться. За ртом надо тщательно следить, однако лучше всего «рот» просто вычеркнуть и использовать только для еды, потому что иногда такое скажешь, что уж ни чем не прополощешь.

Дав телеграмму, пообедал в местном ресторане наспех, не обратив внимания на то, что ем, торопливо сполоснул рот и поспешил к себе в номер. Ибо я знал, ибо я помнил, что в моём номере меня ждёт «она». «Она» – это бумага. Было время, когда я относился к писчей бумаге просто, как к канцелярской принадлежности и к необходимому элементу моей профессии, без которого не получишь гонораров и не купишь себе приятной жизни. Впрочем, бумага разных сортов всегда присутствовала в моём доме профессионального сатирика, бумага в разнообразном виде: и девственницей, и уже забеременевшей от меня, родившей мне и моей жене очередные скетчи, водевили, киносценарии. Бумага была хорошего качества, потому что я приобретал её в привилегированном, закрытого типа магазине, однако я о её качестве мало думал. Небрежно взяв очередную пачку, я быстрым косым почерком изливал на неё из своей отличного качества самописки полбутылочки высококачественных чернил, как правило, синего цвета. Было время, чтоб разнообразить процесс писания, я использовал зелёные или красные чернила, но потом вернулся к стандартным синим. Заказов было много, и писать приходилось часто: то канализацию к даче подвести надо, то новая шуба жене потребовалась. Говорит: «Ещё мне на шубу водевиль напиши или кинокомедию и за своё садись».

Легко сказать – за своё, а что оно, своё, где оно, своё? Вот я не сплю ночами, у меня бывают боли после приёма пищи, почечные колики, сердечная недостаточность, приводящая даже к пульсации печени синхронно с пульсацией сердца, так что иногда мне кажется, будто сердце моё переместилось из левой половины груди в правый бок. И всё это потому, что чем дальше идёт время, тем более чувствую я эти железные кавычки на себе, а иногда, особенно ночью, хочется сорвать их, пусть даже с кровавыми кусками собственной кожи и мяса, в которые они глубоко вросли. Чем более я старею, тем сильней хочется воли, даже опасной, голодной воли. Хочется сорваться с цепи и убежать куда-нибудь в лес, под прицел волчьих глаз, чтоб хотя бы умереть с раскавыченным сердцем и раскавыченной душой.

Вот почему я так стремился к себе, в номер гостиницы, где меня, как невеста, ждала чистая писчая бумага высшего качества. Ибо качеству бумаги я придаю теперь особое значение. Может быть, иной, свободный, нищий гений, никогда не зарабатывавший бутылкой чернил двухэтажной дачи, способен написать нечто великое и на бумаге обёрточной, упаковочной, сделанной из жёсткой пеньки, пакли и соломенной массы. Может быть, поэт, питающийся колбасными обрезками, может написать нечто прочное и на бумаге дешёвой, легко рвущейся, газетной, сделанной из третьесортной древесины с примесью целлюлозы. Мне для праздничного свидания моего нужна только бумага высшего качества, только первого класса. Бумага гладкая, упругая, как молодая женская кожа, с крепкими волокнами из чистого хлопка или чистого льна. Эта бумага должна обладать также всасывающими способностями, чтоб всосать и закрепить в себе излитое мной. Терпеть не могу бумагу, по которой расплываются чернила.

И вот передо мной такая бумага, с всасывающими способностями, купленная по привилегии, заграничная, северная, сделанная по старому скандинавскому рецепту, так, что ею, возможно, пользовался и Кнут Гамсун, возненавидевший разум и воспевший освобождение человеческой личности через безумие, через утончённое безумие. Я сам в эти дни понял, как сильна радость безумия, как заманчив и страшен его соблазн, обещающий превратить каторжника, труженика в розовое, безответственное дитя.

Иногда я подходил к окну утром и Здолбунов качался передо мной, как в иллюминаторе океанского лайнера. Какие-то дома, какие-то пешеходы, какой-то городской транспорт. Ничего определённого. Типовой советский город, и всё. Вечера были более понятны. Горело несколько вывесок на украинском языке, провинциальный газ неон. Зелёным – «Одяг», красным – «Перукарня», синим – «Гудзыки»[8]8
  «Одежда», «Парикмахерская», «Пуговицы» (укр.).


[Закрыть]
. Ночью я спал профессионально, то есть, внезапно оборвав похрапывание, вскакивая, зажигал лампу и ловил в тёмном воздухе, как комара, улетающую мысль или образ и прикалывал их пером к бумаге.

Так я жил. С плотно закрытым ртом я вопил от древних кошмаров и плакал от ночного счастья, я открыто и всенародно произносил слова, уголовно наказуемые, и размышлял о вопросах, которыми издавна мучают человека силы нечеловеческие. А белокожая, атласно-гладкая скандинавская бумага всё это всасывала, всасывала, всасывала. Наконец я поставил точку. Я кончил. И кончив, понял, что теперь надолго останусь импотентом, буду обращаться к бумаге без любви, а лишь по долгу службы.

С мешками чернильно-фиолетового цвета под глазами, утомлённый, но спокойный, я сел в такси и уехал в город Ровно, а оттуда львовским самолётом в Москву.

Поезд всегда был и ныне остался для меня символом изменений и надежд. Самолёт, с его модерновой, дьявольской скоростью, приносит лишь перемену внешнюю, перемену места. А к блеску рельс, уходящих в безграничные пространства и времена, к горячему, угольно-мазутному тепловозному дыханию нам в лицо нашего будущего примешивались лирические ароматы привокзальных палисадников и провинциальные силуэты привокзальных городов. Всё то, что так дорого нам при расставании и так смертельно скучно, так безвыходно серо при сожительстве и откуда в затерянном детстве и ничтожной юности хочется вырваться в мир громких имён и великих событий. Тот самый мир, который, осуществившись, нуждается в воспоминаниях, мечтах о прошлом рае, рае, откуда мы мечтали сбежать. Сколько же розового сахара приходится употребить нашей опытной фантазии, чтоб украсить нынешние разочарования прошлыми надеждами! И в этом нам весьма помогают вокзалы, где прошлое и нынешнее находятся пусть в неустойчивом, тревожном, но всё ж равновесии.

Возможно, в портовых городах роль рельс выполняет море, а роль поезда – теплоход. Но я никогда не жил в портовых городах. Да к тому же мне это сравнение порта с железнодорожным вокзалом кажется сомнительным. В море существует та же стихийность, что и при полётах в небе. И, уходя в море, вряд ли можно так сердечно проститься со своим скучным, обидным, опостылевшим прошлым. Может быть, потому, хоть летаю я в основном самолётами, чаще снятся мне поезда, вокзалы, гудки, свистки, ночные пересадки и попутчики, которых я хорошо знаю, либо не очень хорошо знаю, либо вовсе не знаю, и неизвестно, почему встретился с ними в своих железнодорожных снах.

Так, незадолго до поездки приснился мне один старый испанец. Будто еду я с ним в поезде и беседую. Испанца этого я знаю не очень хорошо, раза два встречался с ним в Москве, но он запомнился мне одним своим рассказом. Испанец рассказал мне, что в их местности, там, в Испании, где он живёт, есть древний монастырь, над воротами которого надпись: «Каждый час ранит, последний – убивает». И вот сейчас, когда вдруг вспомнилось это, показалось, будто старый испанец похож на Чубинца, по крайней мере внутренне, а отчасти и внешне, особенно если б Чубинца изобразил Пикассо. И, представив Чубинца, изображённого Пикассо, подумал, что недаром именно в Испании существовало аутодафе – торжественная казнь без пролития крови. Да, каждый наш час жжёт нас невидимым огнём и лишь последний горит бытовым, адским пламенем. Потому что все мы, даже праведники, проходим через ад, прежде чем соответствующие небесные инстанции решат, задержать ли нас там навечно или пропустить дальше в райские кущи. Причём если в аду национальная принадлежность ещё соблюдается, то в раю национальные признаки уже отсутствуют.

Но что же человек оставляет на земле, кроме своей нации, своей страны и своего гниющего трупа? Маленькую кучку некоего негорючего вещества, которое, материализовавшись, напоминало бы кучку пепла. Значит, главная наша ценность именно в этой негорючей кучке. Не знаю, как Чубинцу, а мне, Забродскому, хочется, чтоб меня не стряхнули в пепельницу, а бережно собрали в урну.

1985

Астрахань – чёрная икра
Записки путешественника

Будущая Российская империя должна иметь шесть столиц:

С.-Петербург, Москва, Берлин, Вена, Константинополь, Астрахань.

Из проекта графа Платона Александровича Зубова, фаворита Екатерины II



Я смеялся с девяти до двух утра так, что в течение этих пяти часов к глазам моим не менее десяти раз подступали слёзы.



Не говорил ли Монтескье, что климат надо исправлять хорошими законами?

Стендаль. «Рим, Неаполь и Флоренция.

Путешествие по Италии»



1

Вечернее астраханское солнце, красное тяжёлое солнце пустыни, опускается над Волгой.

Стыдно признаться, но я, человек более чем средних лет, вдоволь поживший, столичный интеллигент с положением в обществе, защищённый сатирическим цинизмом от возвышенных нравственных понятий, испытываю сейчас истинно детский, первобытный страх. Тот самый страх перед тёмной комнатой, снами, явлениями природы, который и внушил человеку основополагающие нравственные правила задолго до появления сознания, философии, религиозных построений. Ребёнка и дикаря успокаивает голос матери или колдуна потому, что сознание их бывает встревожено лишь внешними причинами, ибо ребёнок и дикарь сами есть часть пугающей их среды, как рыба есть часть реки, а зверь есть часть леса. Для нас же, людей культуры и цивилизации, особенно в её крайних материальных формах, мир, по-моему, во всех его проявлениях, вплоть до космических, есть часть нашего мозга. Мозг наш и есть среда обитания нашего, нами же самими созданная. Можно восхищаться высокими талантами Человека, петь восторженные гимны его гениям, которые внутри Божьего мира сотворили свой собственный – свою твердь, свою хлябь, свою тьму, свой свет, – однако при этом нельзя не признать искусственности, неорганичности этого рукотворного мира. Рыбе в реке и зверю в лесу живётся куда более комфортабельно, чем человеку в мозгу своём, где нет ни мягких тенистых заводей, ни пахучих кустарников.

Таковы эпические мысли, внушённые мне, одинокому путнику, одиноким солнцем пустыни. Впрочем, будь я в этот астраханский вечер и не так одинок, не так по-детски забыт всеми в бревенчатом домике на левом берегу Волги, глинисто-песчаном, низовом, будь я обласкан и развлечён приятной мне женщиной или беседой со столичным другом, то и тогда опускающееся астраханское солнце внушило бы мне мысли эпические. Однако это был бы эпос управляемый, оперно-героический, мужской.

Сидеть бы с молодой женщиной у скрипучего распахнутого окна-рамы, в котором заключено это солнце пустыни и эта серо-чёрная всемирно известная волжская вода, этот пахнущий гнилью и нефтью национальный символ России – сидеть и видеть, как под воздействием быстро гаснущего дня всё это напоминает водный мираж в пустыне. Сидеть бы так с молодой женщиной и, чувствуя, как дрожат в моей горячей ладони её ледяные пальчики, разжигать женскую слабость рассказами о тысячелетнем напоре Азии на Европу. Напоре через астраханский пролом, через астраханское окно из Азии в Европу.

Гунны, хазары, монголы – конский топот истории со II по XIII век, по солончаковой, полынной степи – серо-жёлтой, каменной в засуху, но разбухающей, вязкой, топкой от дождей. Я пугал бы молодую женщину кошмарными именами тех, кто вёл с Русью борьбу за Волгу, ибо Волга была силой многих народов и без этой силы не прожить и не выжить было ни Руси Святослава, ни Мамаевой Руси. Я рассказал бы ей о тюркской коннице варварской империи янгикентских ябгу[9]9
  Речь идёт о так называемой Огузской державе (IX – начало XI вв.).


[Закрыть]
, основанной в среднем и нижнем течении реки Сырдарьи со столицей Янгикентом и верховным правителем ябгу, о страшных ранах, причиняемых антигуманным колющим и режущим оружием тех времён, о неудачных каспийских походах русов через Волго-Донской волок и о том, наконец, как в Нижнем Поволжье под Саркелом, ныне Белой Вежей, закалённая в боях русская пехота князя Святослава (лапти под командой сапог) одержала идеологическую победу, остановив исламизацию Руси. И, благодарная мне за эту победу, молодая женщина прижала бы к лицу моему, лицу рассказчика-созидателя, свои пахнущие земляничным мылом волосы, ища защиты и тепла от пережитого страха и ночного волжского ветра.

Сумерки в средней России – лучшая пора для мыслителя, мечтающего о проблемах неземных. В Нижневолжской Азии промежуток, примиряющий свет и тьму, короток. Исчезает всё видимое: нет и растворившейся в ночи Волги, и заволжских огней не видно, разве что с трудом, напрягая зрение, различишь проблеск в такой дали, что кажется не ближе, чем вверх до редких звёзд. Широка в низовье Волга, влажен ночной воздух, влагой затянуты ночные небеса, влажен песок, влажна трава. Ничто не согревает. И множество разнообразных ночных звуков. Собачий лай или кошачье мяуканье кажутся родными, успокаивают, как голоса близких. Неприятны звуки местных насекомых и растений, раскачиваемых ветром. Звуки, сопровождающие и заглушающие шаги астраханского уголовника, идущего берегом по песчаным буграм – барханам – в распространённых здесь войлочных туфлях. А может, приближающегося и с другой стороны, по полынной степи, мимо полувысохших озёр. Но это не болота, как в Европейской России, – милые места обитания птиц и мелких зверьков, это «соры», как их здесь называют, – безжизненные, наполненные черноватым вонючим илом, пропитанные солью. Лучше и не придумаешь для сокрытия трупа. А дверь на разболтанной задвижке держится, окно высадить вообще ничего не стоит. Страшно. Но хотя бы понятно от чего. А если рядом пахнущая земляникой нежная женщина, пуще смерти боящаяся быть изнасилованной неизвестным в грязной брезентовой рыбацкой одежде, неизвестным с большими грязными руками, то можно ещё более заставить её прижаться ко мне рассказами о «понизовой вольнице», состоящей из беглых русских холопов и калмыков, прикочевавших в XVII веке в степи правого берега. Своими интернациональными воровскими шайками вольница долго препятствовала заселению и спокойствию Астраханского края.

Все эти сведения взяты мною из книг, которыми меня щедро снабдил Антон Савельевич Крестовников, коренной астраханец, кандидат наук, бывший сотрудник Астраханского института гидрологии, ныне холоп хана Ивана Андреевича Глазкова, председателя Астраханского облпотребсоюза. Иван Андреевич пригрел Антона Савельевича после его увольнения из института за какие-то провинности. А я как раз и гость Ивана Андреевича, человека, непосредственно ответственного за заготовку и хранение главного государственного «полезного ископаемого» Нижнего Поволжья – чёрной икры, съедобного золота, но добываемого не в мёртвых минеральных недрах, а в живом осетрово-севрюжьем нутре, среди рыбьей крови. Впрочем, скорее, стоит всё-таки сравнить икру не с золотом, из которого при коммунизме, как писал Ленин, будут делать унитазы, а с жемчугом, которому при коммунизме ещё не нашли применения. Недаром хорошо приготовленная зернистая икра, крупинка к крупинке, по внешней красоте жемчуг напоминает. И добывается в водных толщах, вырывается из живого тела. Но об икре, зернистой и паюсной, позже. Сейчас об Иване Андреевиче.

Если я скажу, что Иван Андреевич непосредственно руководил впадением Волги в Каспийское море, то вы, дорогой читатель, сочтёте это не более чем эстрадным каламбуром. Ибо многие из вас, особенно люди культурные, читали Чехова и знают из его рассказа «Учитель словесности», что Волга сама по себе, без всякого руководства, так сказать, стихийно впадает в Каспийское море, о чём перед печальной смертью своей поведал миру учитель географии Ипполит Ипполитович. А Ипполит Ипполитович даже в бреду говорил истины общеизвестные типа: «Волга впадает в Каспийское море», «Лошади кушают овёс и сено»…

Дорогой читатель, но что такое общеизвестная истина? И чем отличается истина о пользе молока от истины о загробном бессмертии? Мелкими бытовыми подробностями, придающими стакану свежего парного молочка, альпийского или вологодского, ощущение жизни вечной, тогда как от загробного бессмертия веет кладбищенским бюрократизмом и бухгалтерией сквозь слёзы: сколько именно дать могильщикам на водку? Если бы наш замечательный Антон Павлович Чехов повторил свой гражданский подвиг и после острова Сахалина отправился в низовья Волги, он, безусловно, поправил бы бедного Ипполита Ипполитовича. Потому что в «Острове Сахалине» нет общеизвестных истин о сахалинской каторге, а есть мелкие бытовые подробности каторжной жизни. И есть повседневные наблюдения глаза разумного и одухотворённого. Например, одного арестанта сопровождала его пятилетняя дочь, и, когда они поднимались по трапу на судно, девочка держалась за отцовские кандалы. Эта репортёрская деталь, по-моему, достойна Данте. Пятилетний ребёнок воспринимает каторжные кандалы как часть отца своего, как его руку или плечо.

Конечно, повседневные подробности бывают разные: и травящие сердце, и веселящие сердце, и просто существующие, которых не замечаешь, настолько они реальны и противоположны общеизвестным истинам. Я, разумеется, далёк от того, чтоб утверждать, будто Иван Андреевич способен отрицать общеизвестные истины на уровне Чехова, но на уровне лошади – вполне. И в этом сравнении с благородным животным нет для Ивана Андреевича никакого унижения, а с Чеховым он и сам себя по благоразумию сравнивать бы не стал. Так же, как для лошади овёс и сено не общеизвестная истина, а множество подробностей, состоящих из вкусных полевых запахов, удобного тёплого стойла и доброго конюха, так и для Ивана Андреевича Волга не просто впадает в Каспийское море, а впадает у села Житного, родины его.

Село Житное с давних времён солдатское и рыбацкое. Здесь солдатам жито давали. И здесь, в вольной, обильной рыбой местности, многие из солдат оседали рыбачить. Отсюда и происхождение Ивана Андреевича. Здесь он вырос и здесь пятнадцати лет от роду впервые полюбил свою односельчанку и соученицу по сельской школе Марину. Эта давняя, конца тридцатых годов, любовь Ивана Андреевича и привела меня, столичного жителя, погостить в астраханские места, о которых я в прошлом задумывался разве что на минуту-другую, бережливо, тонким слоем намазывая на булку с маслом драгоценный жемчуг чёрной астраханской икры.

Дело в том, что односельчанка Ивана Андреевича, Марина Сергеевна Богачёва – диспетчер одного из московских аэропортов, моя многолетняя столичная знакомая. Надо сказать, что без таких людей, как Марина Сергеевна, в наше время жить трудно. Квартира у неё не то чтобы роскошная – двухкомнатная в шлакоблочном доме. Но зато не на окраине, а недалеко от Таганской площади. Тесновато, правда, от румынского гарнитура да бухарских ковров. Повернуться, казалось, негде, того и гляди чешский хрусталь уронишь. Но поворачивались, чтоб ткнуть вилкой в финский сервелат, в венгерскую салями, полакомиться кавказскими фруктами и дагестанским коньяком «Приз» с конской головой на этикетке. Однако особенно ценен был стол-кормилец из румынского гарнитура дарами Низового Поволжья. Осетровый балычок, стерляжья ушица, севрюга копчёная. Все названия – как ордена. Ну и высшая награда – нутро севрюжье или осетровое, икра чёрная, астраханская. На свежей булке поверх масла её вполне можно под аплодисменты вручать.


Поэтому немало являлось к Марине Сергеевне личностей популярных (я тоже популярный), вплоть до популярности самой высшей, телевизионной. Популярные вручали Марине Сергеевне самих себя, а она им – вкусные разносолы. Но не донкихотствовала при этом Марина Сергеевна, не меценатствовала бездумно. Кроме популярных, были в салоне и граждане необходимые, из породы самой Марины Сергеевны, хоть и из других сфер обслуживания. Попадались за столом и обветренные лица астраханских браконьеров, которые ночевали либо у самой Марины Сергеевны, либо у кого-нибудь из близких друзей её. Причём в салоне многие между собой перезнакомились и многие оказались нужными друг другу, независимо от того, на экране ли они телевизионном или перед экраном.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации