Текст книги "Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Портреты Кирова в советских учреждениях нечасты ещё со времён его кончины в коридоре Смольного института. Но насчёт Кирова Иван Андреевич объяснил мне, что тот сыграл важную роль во время борьбы с контрреволюцией в Астрахани. Замечу от себя: Сталин тогда находился повыше Кирова, в четырёхстах шестидесяти трёх верстах вверх по фарватеру Волги, а именно в Царицыне. Но об этом я Ивану Андреевичу не сказал, об этом я смолчал. Чёрт его знает, как щёлкнет в голове у Ивана Андреевича рискованное упоминание взаимосвязи будущего вождя всея Руси и вождя Астрахани в период Гражданской войны.
Я смолчал и правильно сделал. С начальником – князем ли, ханом ли – лучше всего беседовать, слушая, что он говорит. А Иван Андреевич оказался человеком внимательным, рассказал о дешёвых бусах на своём письменном столе. Заметил мой взгляд, который я хотел утаить. Всё-таки хоть и дешёвый, да предмет женского туалета, а в кабинете ещё одна, задняя, дверь имеется. Кто его знает, может, какая-нибудь уборщица здесь побывала, пока я газировку пил. Начальники иногда уборщиц любят, особенно молодых, деревенских, ещё ими же, начальниками, не испорченных. Только я так подумал, как Иван Андреевич сграбастал со стола своими толстыми загорелыми пальцами дешёвые бусы, которые вполне могли бы украшать детскую шею шестнадцатилетней крестьяночки, шею-стебелёк одуванчика с белокурой головкой. В том, как Иван Андреевич сграбастал бусы, была эротика садизма, самодержавная власть хана-насильника.
– Вас, я вижу, эти бусы заинтересовали? – спросил Иван Андреевич, держа бусы на широкой ладони. Так он держал бы невесомую девочку. Держал бы перед тем, как уложить её… куда? Здесь, пожалуй, некуда… Ну и мысли, ну и мысли, ну и мысли.
Совершенно пристыженный своими неприличными мыслями и тем, что Иван Андреевич их разгадал и обходится с ними просто и ясно, по-мужски, тогда как я веду себя подобно нашкодившему подростку, совершенно всем этим введённый в неловкость, я нечто неразборчивое промямлил.
– Пойдёмте, – сказал Иван Андреевич, и мы вышли в те самые задние двери.
За дверьми была ещё одна, довольно просторная комната, но обставленная не по-деловому, а явно для отдыха. Было очень прохладно, работал кондиционер, дышалось легко. Слышались лёгкие шлепки воды: видно, за белой, санитарно-стерильного цвета дверью располагались душ и туалет. На круглом обеденном столе – хрустальная ваза с разнообразными высококачественными фруктами: яблоки, айва, сливы, груши. Поперёк, как бы завершая натюрморт, большая красивая кисть розового винограда.
– Хотите вина?
Открыл финский холодильник, вынул бутылку белого, точнее, золотисто-соломенного вина. Кахетинское вино «Тибаани». Я пил такое вино у Марины Сергеевны. Терпкое, с привкусом виноградной косточки. Утоляет жажду и объясняет нам причины наших заблуждений. Мы выпили с Иваном Андреевичем по бокалу, потом по второму и немножко, ненадолго сблизились. Тогда Иван Андреевич опять взял в руку женские бусы и начал мне объяснять. Признаюсь, первые фразы я пропустил, поскольку рассматривал широкую мягкую тахту, безусловно, не скрипучую. На такой тахте долго можно лежать без сна. Меня ко сну как раз располагает неудобная постель, на которой, кроме как спать, ничего делать нельзя. Ни понежиться телесно, ни понежиться умственно, то есть поразмышлять.
– Так вот, – говорил Иван Андреевич, – женские бусы из органического стекла изготовлены собственными силами в своих мастерских. В наши обязанности ведь входит не только заготовка продуктов сельского хозяйства и рыболовства, но и снабжение тружеников области из рыболовецких колхозов, из огороднических хозяйств, с бахчеводства разнообразным ассортиментом товаров. Кое-что решили своими силами. Думаем, зачем нам оплачивать перевозки из Москвы или из Горького. Вот бусы женские, – он взял их, теперь уж потерявшие влекущий, волнующий смысл, никчёмный, пустяковый предмет мелкой кустарщины, – вот бусы начали делать для наших молодых колхозниц. Документов пришлось оформлять целый ворох. Москва утверждала два месяца. А без технической документации на изготовление этих бус нельзя установить цены, без цены нельзя утвердить техдокументацию. Исполком нам справку о цене не выдаёт, поскольку отдел торговли возражает. Им выгодней иногородние бусы, издалека, чтоб мы эти бусы покупали и продавали с наценкой колхозницам. И так во всём. Всё изготовляется массово, как трактора. Ничего невозможно утвердить индивидуально. Как будто согласятся, поддержат, а потом начинают с ценой волынить, света белого не увидишь.
Я заскучал, и наблюдательный Иван Андреевич это заметил. (Всё замечает.)
– Возьмите яблочко, – сказал он, – наше, астраханское, – добавил не без гордости, – анисовое. И эти фрукты наши, астраханские. У нас садоводство с давних времён на левом берегу Волги расположено, а бахчеводство – поближе к казахской степи. Виноделие у нас не развито, но виноград очень вкусен и целебен, мы его даже для правительственных банкетов отправляем. Вот розовый, сорт «Шасла», – он прикоснулся к красивой кисти в вазе. – А как будто бы такая простая вещь, как горчица. Мы ею всю страну снабжаем. Или красный стручковый астраханский перец. Конечно, главное наше богатство, наше валютное богатство – это рыба, это икра. Мы в этом вопросе свою партийную ответственность перед государством понимаем. Но богатство это не само растёт, оно людьми создаётся. И в данном вопросе ещё у нас много проблем.
«Жлоб, – подумал я, – хам надутый… Идиот… Это… Этом…»
И сразу же мне стало стыдно за подобные свои мысли о человеке, пусть косноязычно, однако излагающем своё, наболевшее, то, что ему дорого и, как ему кажется, должно быть если не интересно, то любопытно столичному интеллектуалу, которого он поит таким вкусным дефицитным вином. Кстати, мне эти сведения действительно интересны, но не из уст Ивана Андреевича. Да и непонятно, как себя вести, как реагировать. Получается, что Иван Андреевич как имя нарицательное, Иван Андреевич, на котором держится неподвижный свинцовый порядок нашего государства, тоже не всё в этом порядке одобряет. Может быть. Однако это неодобрение лишь указывает на зрелость и смысл порядка, на то, что порядок этот не просто сварен, по-сталински склёпан, а движется на шарнирах со смазкой. Да и не слишком ли мы преувеличиваем тупость иванов андреевичей, исходя из чисто внешних, грамматических критериев? Вот, например, Иван Андреевич, закончив разговор о выращивании астраханских овощей и фруктов, перешёл к теме хоть и по-прежнему облпотребсоюзовской, однако более весёлой. Именно – об изготовлении в местных мастерских облпотребсоюза кладбищенских оград. И опять недовольство, опять шарнир.
– Ограды чугунные. Покраска масляной краской по ГОСТу. Масляная краска – это сколько же лишних средств из нашего бюджета! Но догадались просто покрыть обычной краской, препятствующей метеоосадкам. Так и в техдокументации указали. И прошло. А если бы вовремя не догадались, написали бы масляную краску, её бы утвердили в инстанциях и тогда уж другой не заменишь.
Таким образом, как я понял, на отслуживших свой срок тружениках рыболовецких колхозов, садоводства и бахчеводства можно было изрядно сэкономить и кладбищенские их ограды из-за удачно принятого Иваном Андреевичем решения (скорее всего, подсказанного ему) всё равно не ржавели от метеоосадков.
Я слышал впоследствии, что жене своей, скончавшейся в прошлом году от рака печени, Иван Андреевич поставил памятник из правительственного, мавзолейного мрамора. Решётку же добыл с какой-то старой купеческой могилы. Говорят, во время похорон Иван Андреевич плакал совершенно по-бабьи, а иногда даже начинал голосить, не стесняясь подчинённых. И в тот момент, очевидно, Иван Андреевич был по-человечески умён и мало пригоден к руководящей деятельности, которой занимался уже много лет. Да и в день моего приезда, стараясь ради дочери, Иван Андреевич был бесконечно гостеприимен, и в одно время мне даже показалось с тревогой, что он изменил план и не даст мне остаться одному, в чём я начал испытывать всё большую потребность.
После того как мы с Иваном Андреевичем сходили в его служебный туалет – а холодное белое вино весьма приятно очищает, – Иван Андреевич начал давать пояснения немецко-демократическому сантехническому оборудованию. И тут же, в туалете, вызвался собственноручно ознакомить меня с астраханской достопримечательностью – местным кремлём.
Мы выехали к кремлю на Ивана Андреевича «Волге» цвета волжской воды. За нами следовал газик, доставивший меня из аэропорта. В газике сидели казах-шофёр и Антон Савельевич Крестовников.
Астраханский кремль, как и положено всякому кремлю, был окружён зубчатыми стенами с башнями. Кремль – от слова «кремник» – «кремень» – «камень». В каждом большом волжском городе свой камень. Такими камнями московский камень закреплял свои волжские завоевания.
Посреди кремля располагался Успенский собор. Все мы, исключая шофёра-казаха, вышли из автомашин и задрали кверху головы. Пояснения давал Крестовников, но, когда он затронул вопрос о памятнике императору-освободителю Александру Второму, о памятнике, ныне снесённом, Иван Андреевич остановил его уже знакомым ханским жестом и рассказал следующую историю:
– Стенька Разин поднял на верх Успенского собора местного церковного владыку и спрашивает: «В Бога веруешь?» – «Верую». – «Ну, помолись, пусть Бог поможет тебе по воздуху летать». Сбросил попа вниз, тот, конечно, не полетел, а разбился.
Потом Иван Андреевич одобрительно улыбнулся этой наглядной антирелигиозной пропаганде своего вельможного предка, попрощался со мной за руку, пожелал мне хорошего отдыха в профилактории и скорой встречи в заповеднике. После этого он сел в свою «Волгу» и уехал, оставив меня в покое. С Крестовниковым я себя чувствовал всё-таки лучше, хоть и он мне не нравился за холопство. Правда, постепенно я начал понимать, что холопство это изнутри распирается обидой, а может, даже ненавистью и презрением к тёмному владыке. Но внутренний этот напор сдерживается весьма сильным внешним страхом. И всё же от обиды иногда и заяц может на волка замахнуться. Особенно когда волк далеко.
Едва мы отъехали, как Антон Савельевич, сидевший теперь не рядом с шофёром, а рядом со мной, понизив голос, сказал:
– Как же Разин мог сбросить владыку с Успенского собора, если городом он владел в 1670 году, а собор построен в 1710 году?
И хихикнул, ожидая, что и я хихикну, вступив тем самым в тайное общество против Ивана Андреевича. (Такое общество, как выяснилось, существовало в облпотребсоюзе, и в него, как водится, входили самые близкие, самые преданные люди.) Но я не хихикнул, а промолчал. Тогда Антон Савельевич, продолжая вербовку, предложил мне поехать в район астраханского речного порта, в юго-западной части города, смотреть домик Петра Первого. Я отказался, заметив при том, что домиков Петра Первого существует в разных местах великое множество. Я уже видел их по крайней мере с дюжину. Тогда, видя мою несговорчивость, Антон Савельевич изменил тактику, отвёз меня в профилакторий (более часа жаркой полынной степи), выгрузил вместе со мной три хрустящих астраханских арбуза, подарок Ивана Андреевича, и, сказав: «До скорой встречи в заповеднике», также оставил меня в покое.
И вот я сижу один в бревенчатом домике профилактория и созерцаю заход астраханского солнца. С момента моего приезда и до этого вечера прошло два дня. Не стандартных дня. Не таких, которыми в большинстве туго набиты месяцы. Эти месяцы складываются штабелями в год, годы складываются один на другой, складируются, чтоб набить ими гробовой ящик. Но бывают другие дни – неевклидовые дни вне стандартной геометрии. Эти два прошедших эйнштейновских дня подтверждают, что время относительно. Отчего же мне страшно в данный момент захода солнца? Что видел я особенно страшного за этот краткий астраханский период своей жизни? Какие вааловы мерзости обнаружены мною в этой местности и действительно ли здесь их более, чем в других местах? Да и страшно мне стало не так уж давно, какой-нибудь час назад, а может и менее, когда я вдруг уселся у окна и начал рассматривать заходящее солнце, словно выглянул наружу из жизни своей, нет-нет, скорее, из жизни нашей, из уютного, обжитого мира нашего, из века нашего, нет, из веков наших.
Азия не как материк, а как психологическое состояние, температура души очень опасна для людей моего склада, для людей моей культуры и моей цивилизации. Азия смеётся над нашей вертлявой, петушиной европейской молодостью и в назидание нашему европейскому человеколюбию показывает свои занесённые песком великие камни и своё уже погасшее мёртвое солнце. Азия – глубокая трещина, через которую видно Божье возмездие.
Но ведь я уже бывал в Азии, в настоящей Азии с Кара-Кумами и Аму-Дарьей. И привозил оттуда не Божьи страхи, а воспоминания о жирном, ленивом плове, телесной пышности тминных лепёшек и запахе зелёного кок-чая, зреющего в белом фарфоре с жестяными заплатками на отбитых чайных носиках[10]10
Кок-чай – зелёный чай, приготовленный по-узбекски.
[Закрыть]. Да, это была Азия. Но Азия старых азиатских народов. Пенсионеров истории, которым некуда спешить до самого конца Божьего Света. Иное дело – народ молодой, который начинает жить старческой жизнью, который стремится к резвости при старческой тучности. Таков восточный славянин, такова русская Азия. И таковы ощущения, овладевшие мной перед лицом астраханского солнца-идола, астраханского Перуна.
Только здесь, в Астрахани, становятся понятны страшные, космически-гибельные последствия поражения, которое потерпел Святослав на Дунае. Его успех в Нижнем Поволжье, его победа под Саркелом, ныне Белой Вежей, были лишь второстепенной попыткой обеспечить свой азиатский тыл для того, чтобы приступить к главной цели своего грандиозного замысла – походу России в Европу не с военно-политическими, а военно-географическими планами. Создай Святослав на Дунае огромное славянское государство, распространись Киевская Русь не в сторону Урала, а в сторону Альп, объединись она не с азиатскими, а со славянскими племенами, не было бы русской Сибири, не было бы русской Волги, не было бы русской Азии. А было бы русское европейское государство со столицей в Переяславце-на-Дунае.
А это означало бы совершенную перемену жизни на нашей планете. Сейчас эту политическую перемену трудно вообразить, но для наглядности можно себе представить, например, галлов, вытесненных из Европы и смешавшихся в Африке с кочевыми племенами в единую агрессивную империю. Так Европа приняла в своё лоно лишь небольшое племя уральских мадьяр, восточное же славянство было отвергнуто и окончательно повернуло в Азию. Открытое окошко Петра Великого лишь создало европейский сквозняк, европейскую болезнь, которая, как всякая болезнь, хоть и указывает на недостатки организма, но не указывает пути лечения. И вот тысячелетний юноша, обременённый старческими азиатскими телесами, тоскует по непрожитым векам.
Ведь что свойственно человеку, свойственно и народу. Неосуществлённая мечта киевского князя Святослава навек залегла в глубинах русского национального сознания. Народная песня и народная привычка сохранили это воспоминание о Дунайской Руси, и спустя много веков на Руси Московской пелось в хороводе: «Дунай-речка всколыхалася. В речке рыба разыгралася». Причём Дунаем называли всякую реку, так именовались даже ручьи. Дунай-рекой был Дон, Дунай-рекой была и Волга. Из европейских саг перешло в русские былины предание о реках, произошедших от крови людей. Таким был Дунай Иванович, популярный богатырь, именуемый Тихим, наверное, с иронией, ибо был он буен и своенравен. Позднее явились былины о Доне Ивановиче Тихом. Тихом Дунае и Тихом Доне.
Вот какими эпическими фантазиями растравлял я свой мозг в тот вечер, мысленно беседуя то с молодой женщиной, то со старым другом. Однако всякая беседа – реальная ли, фантастическая ли – рано или поздно надоедает. Я замолк, ни о чём не думая, глядя лишь на быстро теряющую свои очертания, уходящую во тьму Волгу. И в тот момент, когда я перестал думать, мне послышался крик самого Ваала, месопотамского колдуна. Очевидно, мысль моя, какова бы она ни была, самим своим существованием сдерживала кладбищенский мистицизм. Крик этот, никогда ранее не слышанный, более всего напоминал коровье мычание.
Я по природе своей человек трусливый. Но трусливые люди в какие-то моменты, особенно в небытовые, а такие случаются всякий раз при очень большом душевном напряжении, трусливые люди нередко ведут себя храбро. И наоборот, бытовые храбрецы часто при подобных обстоятельствах трусят.
Взяв какую-то стоящую в углу палку, кажется от сломанной лопаты, я вышел из дома и, увязая в песчаных прибрежных барханах, начал спускаться к росшему у самой Волги кустарнику. Приглядевшись, я понял, что именно там что-то шевелилось и издавало странные звуки. Раздвинув осторожно кустарник, я увидел незнакомого сказочного зверя. Вернее, зверька, не очень большого, и это несколько успокоило. Но в голосе зверька было по-прежнему что-то незнакомое и жуткое. Действуя скорее автоматически, чем сознательно, я приблизился, наклонился и увидел налитые кровью, расширенные четыре глаза. То, что я принял ранее за единого зверя, было в действительности двумя животными, ужом и лягушкой. Это был момент пожирания, и лягушка издавала предсмертные звуки, похожие на что угодно, скорее на коровье мычание, чем на звонкое кваканье.
Я начал действовать палкой, стараясь при этом не ударить ужа и всё-таки освободить лягушку. Уж долго сопротивлялся, не отпуская свой ужин. (Уж – ужин – созвучно.) Но в конце концов уж оставил ужин и сердито уполз в кусты, очевидно, меня возненавидев. Не знаю, полюбила ли меня лягушка. Волоча заднюю, повреждённую ужом лапку, лягушка торопливо переползла прибрежный песок и плюхнулась в спасительную Волгу.
Вот за что над нами смеётся старая Азия. Но наше библейско-христианское воззрение построено на противоречии очевидности. Если каплю воды разделить на две части, каждая из этих частей также будет каплей воды. И очевидно, что подобное дробление можно произвести неопределённое число раз. Но рано или поздно придётся убедиться, что деление частичек дошло до своего предела и каждая мельчайшая частичка далее неделима. Эта неделимая частичка материи и есть атом. Так вот, такую противоречащую очевидности, мельчайшую, неделимую частичку духа старая Азия не смогла найти ни в мусульманском многоцветном пиршестве, ни в буддийском безбожном раю.
3
Если бы я когда-нибудь решил написать беллетристическое сочинение о своём пребывании в Астраханском крае, то одну главу я бы обязательно назвал «Встреча с механиком Бычковым».
Механик Бычков – коренной волгарь, астраханец. Худой, с речным грязновато-серым загаром. Возраста неопределённого: то ли рано поседевший, то ли моложавый. Чем-то он мне напоминает Кулигина – персонажа из волжской пьесы Островского «Гроза».
Перед поездкой в Астрахань я перечитал волжские пьесы Островского и даже взял их с собой. Вообще, я считаю, что Островский очень точно изобразил в них некоторые непреходящие черты волжской жизни, которые не смог смять даже всё нивелирующий, всё уравновешивающий советский общесоюзный коллектив. Впрочем, со временем, может, и сгладит, перетрёт, время и скалы перетирает, но пока, за более чем шесть десятков лет, с Волгой не так-то легко управиться. Всё-таки Волгой-матушкой в большей степени, чем Москвой и Петербургом, силы народные управляли: купечество и его непутёвые братья, воры-босяки. И в этот промежуток всё разнообразие волжского типа укладывалось. Может, в верховьях, поближе к центру, это уже ослабло, но дальняя, низовая Волга ещё этим жива. Тут и тиранство отеческое, и холопство рыбацкий ножик припрятывает, и романтизм без наивной веры не обходится.
О Кулигине в ремарке сказано: «…мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле». И в примечании: «Перпетуум-мобиле – вечное движение, вечный двигатель, изобрести который стремились многие механики, в том числе и знаменитый самоучка Кулибин, фамилией которого с изменением одной буквы назван в пьесе часовщик-механик Кулигин».
Так вот, в технократических монологах механика Бычкова мне постоянно чудился отзвук кулигинских монологов: «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие». Чисто гамлетовское о бедах в Датском королевстве. Это недовольство, безусловно, иного порядка, чем у Ивана Андреевича, недовольство внешарнирное. Может быть, по причине слабости своей оно государственному свинцовому механизму и не угрожает, но и не способствует его укреплению. Да и награду за труд Бычков бы себе потребовал, пожалуй, в кулигинском духе: «Только б мне, сударь, перепету-мобиль найти… Ведь англичане миллион дают; я бы все деньги для общества и употребил, для поддержки. Работу надо дать мещанству-то. А то руки есть, а работать нечего».
Руки у механика Бычкова, безусловно, есть, и работу они ищут постоянно. Но работает он сейчас всего-навсего механиком на бывшем буксире «Плюс», ныне прогулочном судне облпотребсоюза. Да и то – взят Бычков, как и Крестовников, Иваном Андреевичем после каких-то неприятностей. Говорят, Ивану Андреевичу даже указывали, что слишком много он берёт в свою систему людей, уволенных за разные провинности. Однако Иван Андреевич продолжает таким людям покровительствовать – то ли по доброте своей, то ли от того, что такому человеку податься некуда и он вынужден многому нежелательному подчиняться. А может, по той и другой причине Иван Андреевич таких людей держит у себя.
Механик Бычков в настоящее время также отдыхает в профилактории, пока буксир «Плюс» проходит профилактический ремонт. Собственно, при подобном ремонте механик Бычков обязан присутствовать, но он поругался с главным механиком астраханского речного порта, и тот потребовал от Ивана Андреевича, чтоб Бычков был удалён. Поэтому в ремонтном доке присутствует только капитан буксира Хрипушин, а механик Бычков отдыхает в профилактории. Замечу, экипаж буксира состоит из двух человек – капитана и механика.
Механик Бычков посещает меня обычно рано утром, перед завтраком. Мы идём вместе загорать на Волгу, спускаемся по барханам, через кустарник, где волжские ужи выходят на свидания к волжским лягушкам, и далее по мокрому прибрежному песку, который служит для механика Бычкова чертёжным листом. Прежде всего в виде умственной зарядки механик Бычков начинает ругать Хрущёва. Проклятия в адрес Хрущёва в Союзе – деяния уголовно не наказуемые, и, как я заметил, многие этим пользуются. Повод для проклятий высится чуть ниже по течению Волги. На острове видны многоэтажные здания, какие-то заводские постройки.
– Целый посёлок возвели ударными темпами, – в промежутках между нецензурными проклятиями говорит Бычков, – в Астрахани жилищное строительство свернули. Итальянское оборудование заказали для ЦКК – Центрального картонажного комбината. Рассчитывали перерабатывать на бумагу и картон волжский камыш. Какой-то московский профессор «кукурузнику» в ухо нашептал. А нас, астраханцев, не спросили, как этот камыш растёт. Один год растёт, а другой нет. Вот и везут сырьё с севера. Хотя говорят, закрывать будут, нерентабельно.
Ещё раз выругавшись и сплюнув на могилу Хруща, Бычков находит прутик и начинает чертить на песке технические детали. Свои чертежи он сопровождает объяснениями.
– Изготовил чертежи институт. Материал – алюминий и нержавейка. Да зачем из алюминия?! – оторвавшись от своих архимедовых линий, сердито кричит на меня Бычков. – Зачем из алюминия?!
Я мало что смыслю и в этих объяснениях, и тем более в этих чертежах, но Бычкову, очевидно, нужен пусть условный, но материальный оппонент.
– Действительно, зачем из алюминия? – говорю я, наморщив лоб, как студент, впервые ознакомившийся с материалом по шпаргалке.
– А они, может, говорят: чтоб легче было? – даёт мне наводящий вопрос Бычков.
– Действительно, алюминий легче, – тупым эхом повторяю я.
Вот он, наш гуманитарный интеллектуализм. Есть какие-то элементарные вещи, в которых мы полные папуасы. Но при этом сколько же жёлчной сатиры расходуется нами на таких бычковых за то, что они знакомы с эстетикой Льва Толстого по кинофильму «Анна Каренина», а о Расине имеют такие же представления, как я сейчас о деталях из алюминия.
– Легче, – с сарказмом, достойным Чацкого, передразнивает меня Бычков.
Бычков вошёл в образ настолько, что даже дотошный полицмейстер от режиссуры Станиславский крикнул бы ему: «Верю! Верю, Бычков. Правильно обличаешь проектно-конструкторский институт министерства речного флота!»
– Легче, – ободрённый успехом, продолжает в духе Чацкого Бычков, – да какая вам разница – на борту будет висеть семьдесят тонн или шестьсот тонн.
– А нержавейка? – вставляю я, чтоб не выглядеть полным дикарём, вскормленным, как обезьяна, бананами.
Тут я, кажется, попал. Бычкову понравилось. Он со мной даже согласен.
– Что нержавейка!.. – говорит Бычков устало, как Чацкий, просящий карету. – Нержавейка – опытный образец. В серию, говорят, будем пускать из нержавейки. «Ну а если не пойдёт в серию?» – спрашиваю. Выбросим, говорят. «Выбросим!»… Это столько тонн нержавеющей стали!
Я согласно киваю. После этого мы идём завтракать. Завтракаем среди продавцов, конторщиков, техработников и прочего служилого люда астраханского облпотребсоюза. Честно говоря, я устаю от этих «заседаний техсоветов», в которых приходится участвовать. Мне хочется покупаться в Волге, позагорать, ибо, по сравнению с Бычковым, я краснокожий, вернее, розовокожий. Но что поделаешь, не обижать же человека. В то же время надо признать, что общения мои с Бычковым чаще всего приятны, а его технократию я воспринимаю как неизбежную плату за приятное. Впервые с Бычковым попробовал я настоящей рыбацкой ушицы, сваренной вечером на прибрежном костре.
Это был совсем другой вечер, без исторического мистицизма и кладбищенской философии. Вечер, когда готов любить всё, сам не зная, за что. Не за красоту же лунного покоя? Хотя луна в пустыне – светило гораздо более желанное, чем солнце, но и она не может объяснить источник истинной любви. Тот, кто любит за красоту, рано или поздно оканчивает животной страстью. Нет, любить надо ни за что или за глупые мелочи, в которых и признаться стыдно.
Вот Бычков достаёт из котла и подаёт мне в алюминиевой миске (здесь алюминий технически оправдан) дымящуюся сазанью голову. Существует, оказывается, астраханское поверье: кто съест сазанью голову, тот станет астраханцем. И я ем сладкую сазанью голову, обсасывая липкие кости. Обсасываю кости и усваиваю астраханские уроки. Астраханец не скажет: рыбья голова. Скажет – башка. Не скажет: хвост рыбы. Скажет – махало. Маленькие волжские чайки, которые с восходом солнца носятся у воды, по-астрахански – мартышки. Но есть и чайка покрупней – мартын. А астраханская ворона – это карга.
Добрый человек Бычков, но астраханец. Значит, крови не боится и всё летающее и плавающее для него съедобно, кроме чаек.
– Пробовал и чаек, но слишком мясо рыбой отдаёт. А каргу запросто ел. С мясом у нас постоянно туго. Недаром астраханцы говорят: «Лучшая рыба – это говядина». Я уж и не помню, но старики говорят, раньше было мяса – целые стада. Особенно калмыцкое мясо. Красный калмыцкий рогатый скот. Киргизский скот помельче (казахов здесь почему-то киргизами зовут). Киргизский помельче, но с молочком у киргизов получше. Так было. А ныне и карге рад. Только попробуй её подстрели. Умная. Сидит на заборе. Палку наставишь – сидит. Вынесешь ружьё – сперва сразу вниз, за забор, потом вверх, потом налетит целая туча, галдят. Глаза могут выклевать… Вот так обеспечиваемся… Хрущёв-кукурузник приехал в заповедник порыбачить в своё удовольствие, стал на обрыве, махнул рукой. «Ничего, – говорит, – Астрахань на удочках проживёт». И по сей день так живём: что поймаем, что подстрелим. Только скоро старые подмётки в Волге ловить будем. Когда-то братья Крестовниковы только на своём участке брали до полумиллиона штук красной рыбы, не считая отбоя, то есть смеси разных сортов.
– Крестовниковы? – переспросил я.
– Они самые. Младший брат нашему Антону Савельевичу родным дедом был.
«Так вот оно что, – подумал я, – вот кто у Ивана Андреевича в холопах».
– Вся икра их была, – говорил Бычков, – и особняки строили. Тот особняк, где управление облпотребсоюза, тоже ведь Крестовниковым принадлежал.
«Вот откуда волчий взгляд у зайца, – подумал я, – вот почему кипят в глазах невыплаканные слёзы, в то время как под носом приклеена улыбка».
Окончили мы наш разговор с Бычковым у остывшего, опорожнённого котла над погасшим костром, ёжась от ночного волжского ветра. Разумеется, состояние лунатическое, когда готов любить всё неизвестно за что, давно остыло, как этот рыбацкий котёл. Оно и не может быть долговечным. Оно съедается тревожными подробностями жизни так же, как мы съели эту опьяняющую уху. Однако вкус остался. Вкус неподвластного Оскару Уайльду волжского вечера и ещё чего-то, напоминающего те странные фантастичные времена, когда место первобытной науки, созданной для удовлетворения насущных потребностей пещерного человека, всё более и более начинали занимать сказки и мифы. И, убаюканный этими сказками, а также мягко перевариваемой ухой, я заснул спокойно, не опасаясь ни шороха кустов, ни звуков животных, ни шагов астраханского уголовника.
Утром на катерке, речном трамвае, отправился осматривать Астрахань. Кстати, выезд мой в заповедник по каким-то причинам затянули, и удалось посетить Астрахань ещё несколько раз. Поэтому даю общее впечатление от этих нескольких посещений, поскольку после первого осмотра незнакомого города всегда выносится хаос.
Астрахань – смесь стилей: южнокурортного, среднерусского и азиатского. Смесь эпох: советской и досоветской. Смесь языков и народов: маленький Вавилон Нижнего Поволжья. Астрахань – город необычайно красивых балконов, широких, как терраса, с такими завитушками, таким искусным орнаментом, что просто стоишь и любуешься. И водосточные трубы тоже украшены орнаментом. Дома – красавцы в три-четыре этажа, купеческий модерн. И всё это окружено улицами по-мещански прочными и уютными, с вечными плитами древних тротуаров, с доисторическим булыжником, с целой вереницей ставень – крепких, служащих сохранению хозяев уже лет семьдесят – сто, а то и более, – с большими, почерневшими от времени воротами, с отполированными до блеска простенькими лавочками: два столбика и доска. А железные жалюзи! А дворы, ёмкие и уютные, где селятся не мимоходом – селятся на века!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.