Текст книги "Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Пораскинув, какими были, мозгами, ибо в том, что касалось практических дел, я ненамного отличался от него, я наконец придумал попросить друзей, чтобы они за умеренную плату заказывали Морикану свои гороскопы. Кажется, я предложил платить ему по сто франков, хотя, вполне возможно, что лишь по пятьдесят. За двенадцать-пятнадцать франков можно было очень недурно пообедать. Что до платы за номер в отеле, то она не могла быть больше трехсот франков в месяц, а то и меньше.
Все шло отлично до тех пор, пока список моих друзей и знакомых не оказался исчерпан. Тогда, чтобы не дать Морикану пойти на дно, я стал их придумывать. То есть сообщал ему имя, пол, день, час и место рождения людей, которых не существовало. Разумеется, платил за эти гороскопы я, из собственного кармана. По словам Морикана, который совершенно не подозревал, какой оборот приняло дело, эти воображаемые персонажи представляли собой поразительное разнообразие характеров. Иногда, столкнувшись с особо нелепой схемой, он выражал желание встретиться с самим субъектом или выпытывал интимные подробности его жизни, что мне, конечно, не составляло труда придумать, и я плел что в голову взбредет о том, кто вызвал его интерес.
Когда наступала пора толковать личный гороскоп, Морикан производил на окружающих впечатление человека, наделенного несомненным даром прорицания. Толковать схему ему помогало шестое чувство, как он это называл. Но зачастую ему не требовались ни схема, ни дата, ни место рождения, ни прочие подобные подробности. Никогда не забуду банкет, устроенный группой, субсидировавшей журнал «Volontées»,[102]102
Прихоти, капризы (фр.).
[Закрыть] который возглавлял Жорж Пелорсон. Среди присутствовавших мы с Юджином Джоласом были единственными американцами, остальные – все французы. В тот вечер за столом собралось человек, должно быть, двадцать. Превосходная еда, обилие вин и ликеров. Морикан сидел напротив меня. По одну руку от него – Джолас, по другую, если не ошибаюсь, – Раймон Кено. Прекрасное настроение у всех, оживленный разговор.
Когда среди нас оказывался Морикан, раньше или позже речь неизменно должна была зайти об астрологии. Так было и в тот раз. Он, Морикан, сидит и невозмутимо набивает брюхо под завязку. Выжидает, так сказать, когда посыплются издевки и насмешки в его огород, что он, несомненно, предвидит.
И вот оно – невинный вопрос от ничего не подозревающего новичка. Тут же всех словно охватило легкое помешательство. Вопросы посыпались градом. Как будто в компании вдруг обнаружился фанатик или, того хуже, – невменяемый. Джолас, который к этому времени был уже малость под градусом и, следовательно, агрессивней, чем обычно, настаивал, чтобы Морикан представил очевидные доказательства своих способностей. Пусть, мол, Морикан определит его зодиакальный тип. Как истинный профессионал, Морикан, несомненно, уже классифицировал для себя каждого из присутствующих, когда разговаривал с ними. Для него было обычной практикой, беседуя с человеком, подмечать его манеру говорить, жестикулировать, его реакции, идиосинкразии, склад ума, телосложение и так далее. Он был достаточно проницателен, достаточно опытен, чтобы распознать и классифицировать большинство ясно выраженных типов среди присутствовавших за столом. Так что, обращаясь к одному за другим из тех, кого он заранее выбрал, Морикан принялся называть их: Лев, Телец, Весы, Скорпион, Козерог и так далее. Затем, повернувшись к Джоласу, спокойно объявил, что наверняка сможет определить год и день его рожденья, а возможно, и час. Тут он сделал долгую паузу, поднял глаза, словно изучая расположение звезд в определенный день, назвал точную дату, а следом, после очередной паузы, и приблизительное время. Удар получился сокрушительным. Джолас еще не успел прийти в себя, еще хватал ртом воздух, а Морикан уже выкладывал самые интимные подробности его прошлого, факты, которых не знал никто, даже близкие друзья Джоласа. Он сказал ему, что тот любит и чего не любит; сказал, чем тот болел и чем еще заболеет; сказал о таких вещах, которые, наверно, может знать лишь человек, способный читать чужие мысли. Если не ошибаюсь, он даже сказал, в каком месте у того родимое пятно. (Догадка наобум, козырь, которым Морикан любил припечатать, когда был хозяином положения. Своего рода авторская подпись под гороскопом.)
Это один из тех случаев, когда, будучи в хорошей форме, он показывал, на что способен. Были и другие, и среди них более волнующие, более жуткие. Но всякий раз это было отличное действо, куда лучше, чем спиритический сеанс.
Размышляя об этих спектаклях, я всегда мысленно возвращаюсь в комнату под крышей, которую он занимал в отеле. Лифт, естественно, отсутствовал. Нужно было преодолеть пять или шесть лестничных пролетов, чтобы добраться до мансарды. Внутри охватывало ощущение, будто ты совершенно отрезан от остального мира, что он остался где-то далеко внизу. Комната была неправильной формы, довольно большая: было где повернуться, и забита скарбом, оставшимся у Морикана после крушения. Первое, на что обращал внимание входящий, – это порядок в комнате. Сдвинь на несколько миллиметров в ту или иную сторону кресло, objet d’art,[103]103
Предмет искусства (фр.).
[Закрыть] нож для разрезания бумаги, и эффект потерялся бы – во всяком случае, по мнению Морикана. Даже расположение письменного стола свидетельствовало об одержимости порядком. Нигде и никогда не заметишь и следа пыли или грязи. Безупречные чистота и порядок.
То же можно было сказать и о нем самом. Он представал перед вами всегда в чистой крахмальной сорочке, сюртук и брюки отглажены (вероятно, он их сам гладил), башмаки начищены до блеска, галстук тщательно повязан и, конечно, подобран в тон сорочке, шляпа, пальто, галоши и прочее аккуратно убраны в шкаф. Одно из самых ярких воспоминаний, которые у него сохранились о Первой мировой войне – а он служил в Иностранном легионе, – это грязь, которую приходилось терпеть. Однажды он поведал мне, во всех подробностях, как ему пришлось сбрасывать одежду и отмываться мокрым снегом (в окопах), после того как ночью товарищ облевал его с головы до ног. У меня создалось впечатление, что он бы скорее предпочел быть раненым, чем переносить испытания подобного рода.
Что мне врезалось в память о том времени, когда он был отчаянно беден и несчастен, так это его неизменная элегантность и утонченность. Он всегда был больше похож на биржевого маклера, переживающего не лучшие времена, чем на человека, оставшегося без всяких средств. Платье его, прекрасного покроя и пошитое из лучшего материала, легко могло прослужить еще лет десять, принимая во внимание то, как он о нем заботился и берег его. Да будь оно даже залатанным, он все равно бы гляделся господином. В отличие от меня ему в голову никогда не приходило закладывать или продавать свою одежду ради того, чтобы поесть. Ему необходимо было прилично одеваться. Сохранять представительный вид, если он не хотел окончательно лишиться всех связей в le monde.[104]104
Светское общество (фр.).
[Закрыть] Даже для обычной переписки он пользовался хорошей бумагой. Да к тому же слегка спрыснутой духами. Его характерный почерк тоже нес на себе черты, которые я уже отмечал. Его письма, как и рукописи, и астрологические портреты, походили на сообщения королевского посланника, человека, который тщательно взвешивал каждое свое слово и мог бы жизнью поручиться за его достоверность.
Одной вещицы в той каморке, где он обитал, мне во всю жизнь не забыть. Туалетного столика. К концу вечера, обычно очень долгого, я как бы ненароком оказывался у этого столика и, выждав благоприятный момент, когда Морикан не смотрел в мою сторону, ловко совал пятидесяти– или стофранковую купюру под статуэтку. Мне приходилось повторять этот фокус снова и снова, поскольку Морикан, мягко говоря, смущался, если я совал деньги ему в руку или присылал их в письме. У меня, когда я уходил, всегда было такое ощущение, что он ждет ровно столько времени, чтобы я успел добраться до ближайшей станции метро, а затем выскакивает на улицу купить choucroute garnie[105]105
Свинина с гарниром из картофеля и кислой капусты (фр.).
[Закрыть] в brasserie[106]106
Пивная (фр.).
[Закрыть] по соседству.
Должен также сказать, что мне приходилось быть очень осторожным и не показывать, что мне нравится какая-то из его вещей, поскольку в противном случае он, не хуже какого-нибудь испанца, настойчиво пытался мне ее всучить. При этом было не важно, что я хвалил: галстук, который был на нем, или трость, которых у него по-прежнему была целая коллекция. Таким вот образом я по неосторожности стал обладателем красивой тросточки, когда-то подаренной ему Мойше Кислингом. А однажды от меня потребовалось все красноречие, чтобы остановить его попытку расстаться с единственной парой золотых запонок. Спросить, по какой такой надобности он продолжал носить крахмальные манжеты и запонки, я не осмелился. Он бы, наверно, ответил, что у него нет других рубашек.
На стене у письменного стола, приютившегося под углом к окну, всегда были прикноплены две-три астрологические схемы людей, чьими гороскопами он в настоящий момент занимался. Он держал их под рукой точно так же, как шахматист – шахматную доску с отложенной позицией. Он считал, что нужно не торопиться, а подождать, пока истолкование схемы не созреет само. Его собственная схема висела рядом с другими в особой нише.
Он часто поглядывал на нее, прямо как мореход на барометр. Он все время ждал, что она «откроется» ему. На схеме, говорил он мне, смерть проступает, когда перекрыты все выходы. Близость смерти, заявлял он, трудно определить заранее. Значительно легче заметить ее после того, как человек умрет; тогда – графически – все проступает совершенно отчетливо, драматично.
Особенно живо я помню линии на его схеме, которые он проводил красным и синим карандашами, отмечая наступление и окончание благоприятных для себя периодов. Это было все равно что наблюдать за движением маятника, очень медленным движением, за которым способен следить лишь человек, обладающий безграничным терпением. Если маятник немного отклонялся в одну сторону, Морикан чуть ли не ликовал; если в другую – приходил в уныние. До сих пор не знаю, какого «открытия» он ждал от своей схемы, поскольку никогда не проявлял готовности сделать хоть какое-то видимое усилие для улучшения своего положения. Может быть, он ждал всего лишь передышки. Во всяком случае, все, на что он мог надеяться, учитывая его темперамент, – это неожиданное везение. Разумеется, ни о какой работе не могло быть и речи. Единственным его желанием было продолжать свои изыскания. Видно, он примирился с тем, что ни на что другое не способен. Он не был ни человеком действия, ни выдающимся писателем, который может надеяться в один прекрасный день добыть себе свободу пером, ни достаточно бесхарактерным, чтобы жить подачками. Он был просто Мориканом, личностью, чья судьба с такой ясностью отражалась в его астрологической схеме, которую он сам же и вычертил. «Субъект» с неблагоприятным аспектом Сатурна, не говоря о прочем. Печальный маг, который в минуты отчаяния пытался уловить тонкий луч надежды от Регула – своей звезды. Коротко говоря, жертва, обреченная на скорбную, беспросветную жизнь.
– Раньше или позже, но каждому улыбается удача, – обычно говорил я ему. – Не все же быть одним неприятностям! Существует ведь пословица «Нет худа без добра»!
Если он был в настроении слушать меня, я мог даже пойти дальше и сказать:
– Почему бы вам на какое-то время не оставить звезды в покое? Почему бы не отдохнуть от них и действовать так, как будто удача на вашей стороне? Кто знает, что может произойти? Вы можете встретить на улице человека, совершенно незнакомого, и он окажется тем, кто откроет двери, которые, как вы считаете, закрыты для вас. А еще существует такая вещь, как Божья милость. Вы знаете, что она возможна, если соответствующим образом настроиться, если быть внутренне готовым к тому, что что-то произойдет. И если забыть о том, что начертано на небесах.
На такого рода выступления он отвечал одним из тех странных взглядов, в которых многое читалось. Он даже улыбался мне – одной из тех мягких, грустных улыбок, которыми снисходительный родитель улыбается ребенку, требующему от него невозможного. Он не спешил возражать, хотя у него всегда было что мне возразить и что он, конечно, уже устал делать, когда его вот так загоняли в угол. В паузе, которая за этим следовала, он делал вид, будто впервые задумывается о своих убеждениях, быстро взвешивает (в тысячный раз) все, что когда-либо говорил или думал на эту тему, впрыскивает себе дозу сомнения, расширяет и углубляет проблему до пределов, какие ни я, ни кто другой не способны представить, прежде чем медленно, веско, спокойно и логично сформулировать первые фразы своей защитной речи.
– Mon vieux,[107]107
Старина (фр.).
[Закрыть] – слышу я, как сейчас. – Необходимо понимать, что такое случай. Вселенная повинуется собственным законам, и эти законы влияют как на судьбу человека, так и на рождение и движение планет. – Откинувшись на спинку удобного вращающегося кресла и слегка повернув его, чтобы его схема оказалась перед глазами, он добавлял: – Взгляните на это! – Он имел в виду свое безнадежное положение, на которое указывал в данный момент его зодиак. Потом, достав из портфеля, который всегда держал под рукой, мою схему, просил внимательно взглянуть вместе с ним на нее. – В настоящее время единственное спасение для меня, – торжественно объявлял он, – вы. Вот, смотрите, это вы! – И он показывал, как и где появлялся я на его схеме. – Вы и этот ангел, Анаис. Без вас двоих я бы окончательно пропал!
– Но почему вы не воспримите такую ситуацию более положительно? – восклицал я. – Если мы, я и Анаис, там, на вашей схеме, если мы, по вашему мнению, играем такую роль в вашей судьбе, почему не поверите в нас, не доверитесь нам? Почему не позволяете помочь вам освободиться? Ведь человек способен сделать бесконечно много для другого, разве не так?
Конечно, у него и на это находился ответ. Самая большая его беда была в том, что у него на все был ответ. Он не отрицал могущества веры. Но совершенно искренне говорил, что принадлежит к людям, которым не дано уверовать. Это было в его гороскопе – отсутствие веры. Что тут можно сделать? Однако он забывал добавить, что он выбрал стезю знания и тем самым подрезал себе крылья.
Лишь спустя годы он в разговоре со мной слегка коснулся сущности и первопричины своей кастрации, которую называл отсутствием веры. Корни ее были в его детских годах, в отсутствии родительской ласки и заботы, в извращенной жестокости учителей, особенно одного из них, который самым бесчеловечным образом унижал и мучил его. Это была отвратительная, горькая история, вполне оправдывавшая его низкий моральный дух, его духовную деградацию.
Перед войной, как всегда, царило нервное возбуждение. С приближением конца все исказилось, разбухло, ускорилось. Богачи были деятельны, как пчелы или муравьи, стремясь сохранить свои капиталы и активы, особняки, яхты, ценные бумаги, рудники, бриллианты и сокровища искусства. Один мой близкий друг тогда мотался с континента на континент, оказывая услуги этим охваченным паникой клиентам, которые пытались дать деру. Он рассказывал истории просто невероятные. И в то же время такие знакомые. Такие старые. (Можно ли представить себе толпы миллионеров?) Невероятные истории рассказывал и другой мой друг, инженер-химик, который появлялся, как на обеденный перерыв, и тут же снова исчезал где-нибудь в Китае, Маньчжурии, Монголии, Тибете, Персии, Афганистане, то есть там, где затевалась очередная дьяволиада. И всегда это была все та же история – об интригах, грабеже, взяточничестве, вероломстве, самых сатанинских заговорах и планах. До войны оставался еще примерно год, но признаки были безошибочны, признаки не только Второй мировой, но войн и революций, которым предстояло последовать за ней.
Даже «богему» повыметало из ее щелей. Поразительно, как много молодых интеллектуалов уже было согнано с места, оказалось не у дел или в положении пешек на службе у неведомых хозяев. Каждый день ко мне наведывался самый неожиданный народ. Всех интересовал только один вопрос: когда? Чтобы успеть взять от жизни все! И мы брали, мы, кто держался до последнего гудка отходящего парохода.
Морикан не принимал участия в этом бесшабашном веселье. Он был не из тех, кого приглашают на шумную вечеринку, которая обещает закончиться скандалом, пьяным беспамятством или визитом полиции. Да у меня и мысли такой не возникало. Когда я приглашал его пойти куда-нибудь поесть, я с большой осмотрительностью выбирал двух-трех человек, которые могли бы составить нам компанию. Обычно это были люди одного круга. Астрологическая братия, так сказать.
Однажды он явился ко мне без предварительной договоренности, что для Морикана было редкостным нарушением правил этикета. С ликующим видом он объяснил, что весь день провел у книжных развалов на набережной. Наконец он выудил из кармана маленький сверток и протянул мне. «Это вам!» – сказал он с чувством. По его торжественному тону я понял, что он дарил мне нечто, что только я мог оценить по достоинству.
Книга, а это была книга, оказалась бальзаковской «Серафитой».
Не возникни тогда «Серафита», очень сомневаюсь, что мое приключение с Мориканом закончилось бы так, как оно закончилось. Скоро вы увидите, какую цену пришлось мне заплатить за этот замечательный подарок.
Пока же хочу подчеркнуть, что в соответствии с лихорадочностью жизни в то время, ее убыстрившимся ритмом, ее особым безумием, которое сказалось на всех, на писателях, возможно, больше других, по крайней мере на мне, возросла и интенсивность духовной жизни. Люди, чьи пути пересекались с моими, ежедневные события, которые другому показались бы мелкими, воспринимались мною совершенно по-особому. Во всем было колдовское очарование, не только вдохновляющее и возбуждающее, но часто рождающее видения. Простая прогулка по парижским предместьям – Монружу, Шантийи, Кремлен-Бисетру, Иври – способна была на весь остаток дня лишить душевного равновесия. Я любил с раннего утра ощутить это состояние беспокойства, катастрофы, неопределенности. (Прогулки я совершал перед завтраком, для «моциона». Голова легкая, ни единой мысли – так я готовился к долгому сидению за пишущей машинкой.) По рю де Томб-Иссуар я шел в сторону внешних бульваров, потом углублялся в предместья, позволяя ногам нести меня куда им заблагорассудится. На обратном пути я всегда инстинктивно шагал в сторону Пляс де Рунжи; какая-то мистическая связь существовала между нею и определенными эпизодами из фильма «L’Age d’or»,[108]108
«Золотой век» (фр.), фильм Луиса Бунюэля, снятый им в 1930 г.
[Закрыть] а особенно с самим Луисом Бунюэлем. Причудливые названия прилегающих улочек, нездешняя атмосфера, совершенно особые уличные мальчишки, бродяги и чудовища, словно явившиеся из другого мира, сообщали ей какую-то мрачную притягательность. Часто я садился на скамейку в сквере, закрывал глаза на несколько мгновений, чтобы отрешиться от настоящего, затем резко открывал их и глядел на окружающее отсутствующим взглядом сомнамбулы. Перед моим остекленевшим взглядом проплывали козы из banlieue,[109]109
Пригород (фр.).
[Закрыть] сходни, спринцовки, спасательные пояса, металлические мачты, passerelles[110]110
Мостики (фр.).
[Закрыть] и sauterelles,[111]111
Кузнечики (фр.).
[Закрыть] а с ними обезглавленные куры, украшенные лентами рога, ржавые швейные машинки, мироточащие иконы и прочие невероятные вещи. Все это были не признаки района или округи, но составляющие вектора, совершенно особого вектора, созданного исключительно на пользу мне как художнику, созданного с намерением завязать меня в эмоциональный узел. Шагая по рю де ла Фонтен а Муляр, я отчаянно старался не дать расплескаться экстазу, сохранить и удержать в голове (пока не сяду за машинку после завтрака) три совершенно несовместимых образа, которые, если удастся их успешно соединить, позволят мне вбить клин в трудное место (моей книги), которое я не мог расколоть накануне. Рю Брийя-Саварен, что вьется змеей позади площади, уравновешивает произведения Элифаса Леви, рю Бют-о-Кай (расположенная дальше) приводит на память остановки на крестном пути Христа, рю Фелисьен Ропс (отходящая под другим углом) встречает звоном колоколов и треском голубиных крыльев. Если у меня голова раскалывалась от похмелья, а такое бывало часто, все эти ассоциации, деформации и смешения становились еще более по-донкихотски живей и ярче. В такие дни можно было запросто получить с первой почтой второй или третий экземпляр «И цзин», альбом пластинок Скрябина, тоненькое жизнеописание Джеймса Энзора или трактат о живописи Пико делла Мирандола. У моего письменного стола, напоминанием о недавних пирушках, ровными рядами всегда стояли пустые бутылки: нюи-сен-жорж, жевре-шамбертен, кло-де-вежо, вон-романе, мерсо, траминер, шато о-брион, шамболь-мюзиньи, монтраше, боне, божоле, анжу и «vin de prédilection»[112]112
«Любимое вино» (фр.).
[Закрыть] Бальзака – вовре. Старинные друзья, пусть и опустошенные до последней капли. Некоторые еще хранили легкий след своего букета.
Завтрак chez moi.[113]113
В одиночестве (фр.).
[Закрыть] Крепкий кофе с горячим молоком, два-три восхитительных теплых круассана со сливочным маслом и чуточкой джема. И все это под переборы Сеговии. Император бы позавидовал.
Легонько рыгая, ковыряясь в зубах, пальцы дрожат от нетерпения, окидываю взглядом комнату (словно желая убедиться, что в ней полный порядок), запираю дверь и плюхаюсь на стул у машинки. Можно начинать. Мозг пылает.
Но какой же из ящиков китайского бюро открыть первым? В каждом – рецепт, предписание, формула. Некоторые составлены в шестом тысячелетии до нашей эры. Некоторые – еще раньше.
Сперва надо сдуть пыль. Особенно пыль Парижа, столь мелкую, столь вездесущую, столь незаметную. Надо возвратиться к корням – в Уильямсбург, Канарси, Гринпойнт, Хобокен, к каналу Гованус, бассейну Эри, товарищам по детским играм, которые сейчас гниют в могиле, в колдовские места вроде Глендейла, Глен-Айленда, Сэйвила, Пачога, к паркам, и островам, и бухтам, ныне превращенным в свалки. Надо думать по-французски и писать по-английски, быть невозмутимым и писать яростно, изображать мудреца и оставаться дурнем или болваном. Надо уравновесить, что не уравновешено, и при этом не свалиться с каната. Надо пригласить в головокружительно высокий зал лиру, известную как Бруклинский мост, и в то же время сохранить вкус и аромат Пляс де Рунжи. Надо, чтобы присутствовало настоящее мгновение, но беременное отливной волной Великого Возвращения…
И как раз в это время – слишком много предстояло сделать, слишком много предстояло увидеть, слишком много предстояло выпить, слишком много предстояло переварить – начали, как вестники далеких, но странно знакомых миров, появляться книги. «Дневники» Нижинского, «Вечный муж», «Дух дзена», «Голос тишины», «Абсолютное коллективное», «Тибетская книга мертвых», «L ’Eubage»,[114]114
«Друиды» (фр.).
[Закрыть] «Жизнь Миларепы», «Воинственный танец», «Размышления о китайской мистике»…
Когда-нибудь, когда у меня будет свой дом и в нем просторная комната с голыми стенами, я составлю огромную схему или диаграмму, которая лучше всякой книги поведает историю моих друзей, и другую, где будет история книг в моей жизни. Каждая схема – на отдельной стене, одна напротив другой, оплодотворяя друг друга, уничтожая друг друга. Никто не может надеяться прожить достаточно долго, чтобы описать словами все эти события, эти неизмеримые переживания. Это возможно сделать только символически, графически, подобно тому, как звезды пишут свою сияющую мистерию.
Почему я так говорю? Потому что в это время – слишком много предстояло сделать, слишком много предстояло увидеть, слишком много предстояло вкусить и так далее – прошлое и будущее сошлись вместе так ясно, так точно, что не только друзья и книги, но и все живое, предметы, сны, исторические события, памятники, улицы, названия мест, прогулки, неожиданные встречи, разговоры, фантазии, неоформившиеся мысли – всё резко сфокусировалось, рассыпалось на грани, разрывы, волны, тени, явив мне в одном гармоничном, понятном образе сущность свою и значение.
Когда речь заходила о друзьях, мне нужно было только на мгновение задуматься, чтобы вызвать в памяти целую их роту, а то и полк. Без всякого участия с моей стороны они сами выстраивались по своему значению для меня, влиянию, продолжительности нашей дружбы, степени близости, духовному авторитету и материальности. Пока они занимали свои места, я словно бы плыл в эфире, легко шевеля крылами, как рассеянный ангел, но слетая к каждому в его точке зодиака и в его судьбоносный миг, хороший ли, плохой, чтобы слиться с ним. И что это было за скопище видений! Одних укутал саван тумана, другие были строги, как часовые, те неумолимы, как призрачные айсберги, те завяли, как осенние цветы, те стремительно неслись к смерти, те, как пьяные, выделывали фортели на велосипедах, те искали выход из бесконечных лабиринтов, те катались на коньках над головами товарищей в толще словно люминесцентного света, те поднимали неподъемные тяжести, те приклеились к книгам, в которых рылись, те пытались взлететь, прикованные цепью к ядру, но все – живые, имеющие имена, все классифицированы, идентифицированы по нужности, глубине, проницательности, особенности, ауре, аромату и частоте пульса. Некоторые висели как сияющие планеты, некоторые – как холодные, далекие звезды. Те разрастались с пугающей скоростью, как новые звезды, и сгорали дотла; те двигались осторожно, постоянно оставаясь на расстоянии крика, как добрые, так сказать, планеты. Другие стояли в стороне, не высокомерно, но словно ожидая, что их востребуют, – как писатели (Новалис, например), одно имя которых рождает такие ожидания, что их книги откладываешь на потом, до того идеального момента, который никогда не наступает.
А Морикан, был ли он как-нибудь вовлечен в тот искрящийся круговорот? Сомневаюсь. Он был просто частью декора, еще одним явлением той эпохи. Я поныне вижу его, когда он предстает перед моим мысленным взором. В полутьме он таится, рассудительный, мрачный, невозмутимый, с искорками в глазах и металлическим «Ouais!»,[115]115
Неужели! (фр.)
[Закрыть] разлепляющим его губы. Словно говорящим себе: «Ouais! Знаем. Слышали. И давно забыли. Ouais! Tu parles![116]116
Да что ты говоришь! (фр.)
[Закрыть] Лабиринт, олень с золотыми рогами, Грааль, аргонавт, kermesse[117]117
Ярмарочное гулянье (фр.).
[Закрыть] а-ля Брейгель, Скорпион, раненный в пах, профанация причастия, ареопаг, сомнамбулизм, симбиотические неврозы и в булыжной пустыне одинокий кузнечик. Продолжайте. Колесо потихоньку вращается. Наступает время, когда…» Вот он склоняется над своими pentâcles.[118]118
Таблицы (фр.).
[Закрыть] Проверяет счетчиком Гейгера. Отвинтив колпачок золотой авторучки, пишет пурпурным соком: Порфирий, Прокл, Плотин, святой Валентин, Юлиан Отступник, Гермес Трисмегист, Аполлоний Тианский, Клод Сен-Мартен. В нагрудном кармашке у него крохотный флакон; в нем мирра, ладан и капля экстракта дикой сарсапарели. Аромат святости! На левом мизинце – нефритовый перстень с иероглифами инь и ян. Он осторожно выносит часы с заводной головкой и в тяжелом медном корпусе, ставит на пол. Часы показывают девять тридцать звездного времени, Луна в зените паники, на эклиптике кометная сыпь. Тут же зловеще-бледный Сатурн. «Ouais! – восклицает он, словно кладя конец спору. – Я ничего не отрицаю. Я наблюдаю. Анализирую. Подсчитываю. Извлекаю сущность. Мудрость привлекательна, но знание – это достоверность факта. Для хирурга – это его скальпель, для могильщика – его кирка и лопата, для психоаналитика – его сонник, для шута – его колпак. У меня же – резь в животе. Атмосфера слишком разреженная, камни – слишком тяжелая пища, не переварить. Кали Юга. Еще каких-нибудь девять миллионов семьсот шестьдесят пять тысяч восемьсот пятьдесят четыре года, и мы выберемся из змеиного гнезда. Du courage, mon vieux!»[119]119
Не унывайте, старина! (фр.)
[Закрыть]
* * *
Бросим последний взгляд назад. 1939 год. Месяц – июнь. Я не дожидаюсь, пока гунны заставят меня спасаться бегством. Я устраиваю себе каникулы. Еще несколько часов, и я отплыву в Грецию.
Все, что я оставляю после себя в мастерской на Вилла-Сёра, – это моя натальная схема, нарисованная мелом на стене напротив двери. Чтобы тот, кто поселится здесь после меня, поломал над ней голову. Наверняка это будет строевой офицер. Может быть, эрудит.
Ах да, на другой стене, под самым потолком, остаются эти две строчки:
Надеюсь, понятно?
И вот последний вечер с моим добрым другом Мориканом. Скромный ужин в ресторане на рю Фонтен; в доме напротив и чуть по диагонали обретается Отец сюрреализма. Преломляя хлеб, говорим о нем. Опять о «Наде». О «Профанации причастия».
Он печален, мой Морикан. Я тоже, но моя печаль легка. Я лишь отчасти здесь. Мыслями я уже в дороге, еду в Рокамадур, где надеюсь быть завтра. Утром Морикан снова смело глянет на свой гороскоп, на ход маятника – несомненно, он качнулся влево! – чтобы посмотреть, не смогут ли Регул, Ригель, Антарес или Бетельгейзе немного, совсем немного ему помочь. Всего девять миллионов семьсот шестьдесят пять тысяч восемьсот пятьдесят четыре года до перемены климата…
В воздухе висит мелкая изморось, когда выхожу из метро в Вевене. Нужно выпить в одиночестве, решаю я. Разве не любит Козерог одиночество? Ouais! Одиночество среди толпы. Не одиночество на Небесах. Земное одиночество. Покинутые места.
Морось переходит в легкий дождик, серенький, нежно-грустный. Нищенский дождик. Мысли блуждают, ни на чем не останавливаясь. Неожиданно мне видятся огромные хризантемы, которые мать любила выращивать у нас на мрачном заднем дворе на улице ранних скорбей. Они стоят у меня перед глазами, словно искусственные, склоняя тяжелые головы, как раз напротив куста сирени, который нам как-то летом подарил мистер Фукс, живодер.
Да, Козерог – зверь, предпочитающий одиночество. Неторопливый, степенный, своевольный. Ведет двойную жизнь. Мыслит по кругу. Постоянно карабкается все выше и выше. Вероятно, в поисках эдельвейсов. А может, иммортелей? Не знает матери. Только «матерей». Коллекционирует друзей так же легко, как марки, однако замкнут. В речах искренен, вместо того чтобы быть любезным. Метафизика, абстракция, электромагнетизм. Доходит до самых глубин. Видит звезды, кометы, астероиды там, где другие видят лишь родинки, прыщи и бородавки. Занимается самоедством, когда надоедает изображать акулу-людоеда. Параноик. Параноик, не нуждающийся в изоляции. Но постоянный в привязанностях – и в ненавистях. Ouais!
* * *
С начала войны и до 1947 года от Морикана не было ни слова. Я уже считал его мертвым. И вот, вскоре после того, как мы обосновались в новом своем доме в Партингтон-Ридже, пришел толстый конверт с обратным адресом какой-то итальянской княгини. В конверте было письмо Морикана полугодовой давности, в котором тот просил княгиню сообщить ему, если ей удастся узнать, мой адрес. И указывал свой: деревушка под Веве, в Швейцарии, где, по его словам, он поселился после окончания войны. Я немедля ответил, выразив радость по поводу того, что он жив, и осведомившись, не могу ли чем помочь ему. Пушечным ядром прилетел ответ, в котором он подробно рассказывал о своем положении, все столь же, как можно было предположить, бедственном. Он жил на ничтожную пенсию в комнатке без отопления, голодал, как обычно, и не имел возможности даже купить сигареты. Мы тут же стали посылать ему продукты и предметы первой необходимости, в которых он явно испытывал нужду. И деньги, какие удавалось сэкономить. Я, кроме того, отправил международные почтовые купоны, чтобы ему не приходилось тратиться на марки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.