Электронная библиотека » Генрих Герлах » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 8 ноября 2023, 03:33


Автор книги: Генрих Герлах


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть третья
На кресте прозрения

Глава 1
Обжалованию не подлежит

Бройер очнулся ото сна. В недоумении завертел головой. Сердце его яростно колотилось, грудь словно стиснули железными скобами. Что за черт! А может, просто кошмар привиделся? Комнату наполняло ровное дыхание спящих. Снизу резал своей монотонностью храп Фрёлиха. В окошке занимался новый день. Слегка подрагивала лампочка под потолком, притушенная до крохотной точки, серые полутени вокруг нависали пугающей тяжестью. Вдруг Бройер понял, что же такое его разбудило.

– Эй, Фрёлих! – под ним раздалось недовольное ворчание. – Чтоб тебя! Да проснитесь же! Слышите!

Из-под стола вынырнула заспанная физиономия Фрёлиха и вопросительно уставилась на обер-лейтенанта, тот напряженно вслушивался. Теперь и Фрёлих уловил глухие продолжительные раскаты, издалека напоминавшие барабанную дробь.

– Артиллерия!

– Верно, пушки, – подтвердил Бройер.

Минуя спящих товарищей, оба осторожно выбрались на воздух, навстречу колючему утреннему морозу. Грохот стоял убийственный. В блиндаж проникало лишь его слабое эхо, но тут, на поверхности, ревело на многие километры: невообразимый зычный гул, казалось, вырывался откуда-то из глубины и в то же время разил с неба – землю буквально колотило в ознобе. Небо на западе, еще затянутое тенью уходящей ночи, алело кроваво-красным, и на его фоне то и дело взмывали ввысь желтые языки пламени. Оба офицера застыли, боясь даже сделать вдох. Рука Бройера тяжело легла на плечо зондерфюрера.

– Русские! Масштабное наступление, – прохрипел он. – Теперь-то уж точно: тушите свет.


Главный перевязочный пункт в верховье Россошки, один из многих. Максимальная вместимость двести человек, сейчас там больше шестисот. Погруженная в полумрак бывшая конюшня битком набита человеческими телами, в которых еще теплится жизнь, – увечными, обезображенными обморожением и растерзанными. Люди сидели в длинных проходах плотными рядами, затылок в затылок, зажатые между ног товарищей, их изодранная форма была покрыта вшами, словно плесенью, и когда один шевелился, по рядам трепетной волной пробегал стон. Чудовищное зловоние наполняло все вокруг – так пахнут клетки с хищниками. В двух пустых бочках из-под бензина тлели кусочки торфа, едкий чад облаком собирался под дощатой крышей, пробитой в нескольких местах. Через крошечные оконца без стекол и хлипкие глиняные стены врывался холод, полз по лицам и рукам и замораживал содержимое ампул.

Это убогое прибежище, часто сотрясаемое ударами артиллерии и ночных авианалетов, присмотрел для себя пастор Петерс и делить его больше ни с кем не собирался. Увы, картины здешней душераздирающей реальности не отпускали его даже по ночам, во время короткого сна. Как и яма возле сарая, полная до краев, куда сбрасывали ампутированные руки и ноги… Новые “поступления” исчислению не поддавались, с каждым днем раненых неумолимо прибывало и прибывало, и все они ждали – под открытым небом, сидя на снегу, ждали, пока внутри освободится место. Отважно продирались санитары по рядам, выуживая то тут, то там окоченевшее тело – тому, кто потерял много крови, от лютого мороза спасения нет. На все это смотрел пастор Петерс. А еще хирург. Высокий худощавый мужчина с изможденным лицом, почти никогда не спавший и державшийся на ногах благодаря кофе и бог знает каким еще бодрящим средствам. При свете керосиновой лампы он склонялся над простым незамысловато сколоченным из обыкновенных досок столом и, засучив рукава, копался в разрезанной плоти, откуда, как из чана, шел пар. Скупой на слова хирург деловито определял степень тяжести ранения.

– Живот – займет не менее часа! Нет, не годится, не сейчас.

“Нет, не сейчас” означало никогда. За шестьдесят минут можно провести три ампутации, а значит, пожертвовав одним, наверняка спасти три другие жизни, пусть даже спасение представлялось весьма сомнительным. Чистый расчет и логика, ужасающая по своей здравости.

Подобные картины пастор Петерс видел каждый божий день. На его глазах ассистенты и санитары буквально валились с ног, одолеваемые сном; он видел раненых, неподвижных и ко всему безразличных, которые лежали и, осознавая свое безнадежное положение, тихо ждали конца, видел и таких, кто от отчаянья пытался помочь себе сам: подползал из последних сил – или с помощью разных уловок – к операционному столу и молил сделать спасительный укол, а получив отказ и капитулировав, снова молил – прекратить страдания и застрелить. Пастор видел лихорадочно побежавшие по рядам волны новой надежды, когда однажды капитану медслужбы удалось остановить несколько пустых грузовиков и отправить три или четыре десятка человек (в основном с поражением глаз или мозга) на аэродром Питомник, он видел надежду в лицах, когда слухи о приближении немецких танков пополнялись новыми, пришедшими извне подробностями, – слухам, слышанным уже не раз, люди продолжали упорно верить.

И еще он наблюдал ослабленных, истощенных дизентерией и поносом – не те орды беспомощно волочащихся по окрестным ямам и буеракам, но тех немногих, кто еще находил в себе силы дотянуть до этого места, связывая с ним последние надежды. Пастор видел лица этих людей – искаженные, синюшные, похожие на маски, их широко раскрытые глаза, лихорадочно блестевшие в темных глазницах, он видел, как набрасывались они на протянутую еду, словно звери, а уже через несколько минут корчились в судорогах. Врач только плечами пожимал: “Ничего не поделаешь, организм отказывается принимать пищу… Глюкозные инъекции в течение двух месяцев – единственное средство!” Иногда, бывало, секунду-другую пастору мерещились белоснежные кровати, свет, солнце, сестры милосердия в чистых халатах, добрые глаза и нежные мягкие руки…

Изо дня в день санитары с безжалостной монотонностью прокладывали себе дорогу, таща носилки, и сворачивали за сарай, где отряд из русских помощников-добровольцев едва присыпал снегом длинные штабеля трупов. Однажды Петерс, как всегда, стоял рядом и смотрел: кто-то из русских показал на свежеотгруженного и, путая немецкие слова, воскликнул:

– Жив! Жив уже!

И в самом деле, один был еще живой! Рот на каменном лице открывался и закрывался, будто что-то пережевывая, и в такт этим движениям пальцы руки, бессильно лежавшей на снегу, сжимались и разжимались. Ни слова не сказав, словно в каком-то ступоре, носильщики опять погрузили ношу и тяжело зашагали назад к конюшне.

Все это наблюдал пастор Петерс, наблюдал глазами человека, узревшего глубинную суть, а не только то, что обычно плещется на поверхности. Мужчины невыразимо страдали и умирали у него на руках, одни в муках, всех и вся проклиная, другие молча, с леденящей сердце покорностью, – для Петерса они были не просто солдатами, номерами, шестеренками, необходимыми для ведения войны. Каждый из них – зачастую в последней, будоражащей душу исповеди – обнаруживал в себе неповторимый мир: глубокий, сложный, отмеченный божьей искрой. Они работали и любили, питали надежды и обманывались, к ним были привязаны женщины и дети, и о каждом из них тревожилось сердце матери. Все эти сцены, все страдания и муки складывались в картину крестного пути целого народа и непомерной тяжестью ложились на плечи пастора. Внутри него шла отчаянная борьба, и он молил Господа ниспослать ему силы. Обретая в молитвах крепость, он изливал ее на других во время богослужений, которые совершал, поочередно сменяясь, с духовным братом другой конфессии, еще совсем юнцом. В такие моменты пастор находил слова, которые на несколько минут наполняли мрачное помещение теплом и светом, даруя утешение душам. Когда рука врача больше не могла помочь плоти, наступал его черед, и пастор чувствовал: вот истинное его призвание.

То было бремя, непосильное для человека. Несчастья одно за другим обрушивались на Петерса свинцовой волной, грозясь раздавить. Но его здоровая натура мало-помалу выработала особую тактику и научилась безотчетно защищаться. В преддверии неодолимого натиска бед внутри у пастора, как на давшем течь корабле, автоматически закрывались переборки, пропуская ровно столько горя, сколько душа его могла вынести. Случалось, его охватывало оцепенение, и тогда, пробираясь между раненых, он грубо их задевал и не откликался на стоны. Как у врача, не отходившего от залитого кровью стола, так и для пастора забота о спасении душ незаметно обернулась плановой рутиной, – и, если бы ему довелось узреть масштабы этих перемен со стороны, он пережил бы глубочайшее потрясение. Мозг его машинально отмечал, насколько велика у человека нужда в утешении – или ее нет вовсе, – и растрачивал драгоценные запасы сострадания и сочувствия только по необходимости, пренебрегая всем остальным, что в обозначенные рамки не укладывалось. Так над мертвыми, которых закапывали на дворе, поначалу всегда читалась короткая молитва. Однако нынче обряд этот был позабыт. Ведь за каждую молитву о покойнике расплачиваются по счету живые, пока еще живые. Смертью отмечены все, и речь только об умирании, о том, как именно ты здешнюю землю покинешь, – все это пастор Петерс, справляя службу, прекрасно осознавал.


Когда в начале января им на смену прибыла моторизованная дивизия с южного фронта, полковник Штайгман оказался, пожалуй, единственным среди однополчан, у кого подобный поворот не вызывал безмятежной радости, – по здравом рассуждении, замена представлялась весьма оправданной и отвечала интересам общего дела, поскольку отныне на самом трудном участке котла находилась группировка, оснащенная лучше других. Но самонадеянное, ежистое ощущение превосходства, с которым офицеры-приемщики из прибывшей спецкоманды, смотрели на его систему обороны, кстати сказать, прекрасно себя зарекомендовавшую… “Надеюсь, здесь обошлось без неприятных сюрпризов!” Искренний восторг других офицеров, когда им доложили о переброске на более спокойный и хорошо защищенный южный участок, казался неподдельным. Словно их вызволили из самого отчаянного положения – ни дать ни взять, настоящий отпуск! Зависти или обиды никто не испытывал, наблюдая за тем, как высланная вперед команда, презрев сочувствие, придирчиво осматривала убогие позиции.

– Вот тут вы, значит, и жили? Ну, ничего, ничего! Сами отстроимся! Пригоним парочку обозов с бревнами и балками!

Что ж, тем лучше! Удачи! Во всяком случае дивизия сыта по горло этим горемычным местом, утопленным в ее крови.

Однако не все “новенькие” выказывали такую искреннюю самоуверенность. Одним из тех, кто наблюдал за переброской войск со смешанным чувством, был свежеиспеченный лейтенант Харрас. Его надежды в очередной раз обманулись: Унольд подвел его, бросив на произвол судьбы, к тому же из котла, похоже, их вытаскивать не собирались. Теперь он командир роты, по горло увязший в безнадежной заварухе! Его рискованная авантюра не принесла барышей, кроме Железного креста первой степени и повышения. И если честно: он бы лучше остался у русских. Но даже туда путь нынче был заказан.

Вскоре стало ясно, что привыкшая к теплым жилищам мотопехота, несмотря на довольно сносную обеспеченность зимними вещами, не готова противостоять тяготам, которые поджидают человека в открытой всем ветрам снежной пустыне. Многих находили поутру замерзшими в одиночных окопах с ружьем наизготовку. Большие потери из-за обморожений с самого первого дня тревожили не на шутку, об укреплении позиций, однако, нечего было и думать, хотя буквально за их спинами громоздились горы деревянных шпал. Ни днем, ни ночью люди не решались высунуть носа из окопов. Командиры подразделений с беспокойством наблюдали за передвижениями на другой стороне, которые говорили о подходе новых сил. Обычные ли это маневры или там затевалось что-то особенное – понять было трудно, и такая неопределенность основательно щекотала нервы.

Наступило 9 января. Последние два дня прошли непривычно спокойно, и потому вечером в дивизионном блиндаже снова затеяли игру в долгожданный скат. Гузку, произведенного 1 января в капитаны, тоже не слишком-то радовала передислокация. Однажды он сам проговорился, во время чрезмерного алкогольного излияния. К тому же Гузка клял всех и вся на чем свет стоит: убогий блиндаж, немощных солдат с их вечным нытьем про обморожения, скудный паек, коптящую печку, засаленные карты для ската и высшее руководство из штаба полка – дескать, только оно виновато во всем дерьме. Однако это ему не мешало денно и нощно печься о своем батальоне.

Чуть ли не каждый день он мелькал на передовой и, если надо, не боялся перечить даже командиру дивизии, за что и пользовался среди солдат немалым уважением, хоть и требования предъявлял высокие. Он принадлежал к той масти вечных ландскнехтов, для которых война, фронт постепенно становятся смыслом жизни, – в мирное время они, как правило, идут ко дну, не видя для себя возможностей самоутвердиться.

Пока капитан тасовал карты, лейтенант Харрас подавил зевок. Партия затянулась, и конец ее не предвиделся. Неудачи крайне заводили Гузку, он не мог остановиться, пока не отыгрывал все до последнего. Он расстегнул ладно скроенный, но уже изрядно выцветший и латанный на локтях мундир, в одной из петлиц на воротнике уныло болтался Рыцарский крест. Харрас украдкой взглянул на часы. Черт возьми, уже почти шесть! На дворе, наверно, светает. Он подмигнул сидевшему напротив миниатюрному фельдшеру, тот тоже клевал носом. Где-то в глубине на скамье храпели дуэтом связные. Но Гузке хоть бы хны. Тасуя карты, он рассказывал:

– И тут черномазая шлюха проплывает как ни в чем не бывало мимо генерала, щелкает его по лысине и плюхается на колени: “О ля-ля, пупсик!” Вы только вообразите – “пупсик”, да еще по-немецки! Надо было видеть старика!

– Хе-хе, – машинально хихикнул Харрас. Он слышал эту историю раз десять, не меньше – венец парижских похождений капитана, – и заранее знал, в каком месте от него ждут аплодисментов. Фельдшер не издавал ни звука. Таращился в карты остекленевшим взглядом.

– Пас, – еле-еле промямлил он и закрыл глаза.

В ту же секунду всех троих срывает с мест. Оглушительный грохот режет тишину. Малогабаритный блиндаж содрогается и плывет как при землетрясении. Сыплется струйками песок, кусками отпадает от стен глина, огонек в лампе тревожно колеблется. Оба связиста в углу продирают глаза, вжимаются спиной в стену, распростав руки, словно хотят нащупать опору… Грохочет уже целую вечность. Низкочастотный не прерывающийся ни на мгновение рокот и рев напоминают шум морского прибоя, усиленный в тысячу раз. Гузка ошалело таращится на остальных, и рука его сама собой тянется к бутылке, пляшущей на шатком столе. Он что-то говорит, но слова размывает грохот. Еще миг, и он овладевает собой, снова в полной готовности – человек дела. Водрузив на голову шлем и накинув полушубок, Гузка бросается к выходу. Харрас чувствует, как выступает на лбу ледяная испарина; он два раза промахивается, прежде чем нащупывает маскхалат.

За дверью кромешный ад. Впереди, в нескольких сотнях метрах, там, где пролегала линия обороны, земля выворачивалась наизнанку. По всей ширине участка, находившегося в ведении дивизии, и дальше выросла стена огня – полыхающий живой лес, из чащи которого встают новые и новые яркие вершины. Стена колышется и скачками все ближе подбирается к людям, изрыгая перед собой клубы сернистого чада. Капитан оборачивается – лицо искажено жуткой гримасой. Он кричит. Но голос его тонет в оглушительном реве. Одним прыжком он влетает обратно в блиндаж, который сотрясается так, словно его тормошат могучие руки великана. В единогласном реве ничего не разобрать: сплошной распирающий вопль. Харраса отбрасывает в угол. Он еще успевает заметить, как разлетаются в щепки балки, как потолок и стена наползают друг на друга и смешиваются. Потом блиндаж заполняет удушливая пыль, свинцом растекающаяся по легким. Свет гаснет. Харрас зарывается с головой в маскхалат, прикладывает кулаки к ушам и давит изо всех сил, зубы яростно стучат, тело трясет как в лихорадке. Он смутно чувствует, как кто-то на него налегает и судорожно пытается уцепиться. Руки заливает что-то теплое.

Когда он снова решается поднять глаза, уже светло. Над опрокинутым столом ссутулился Гузка – ноги широко расставлены, каска сползла на бок, – весь белый, словно припудренный мукой. Боковая стена наполовину обрушилась, наверху зияет дыра, откуда вместе с дневным светом в блиндаж проникают клубы снежной пыли. Показался дощатый потолок, с него непрерывной струйкой сыплется земля. Вместо пола куча обломков. Из-под комьев земли, одежды, досок и аппаратуры является фигура, нервно хватает руками воздух, медленно встает на ноги. Это связной, один из двух.

Харрас освобождается от придавившего его тела. Оно как резина – легко поддается, заваливается назад, обмякает. Это фельдшер. Он мертв.

Адский концерт бушует, не унимаясь. Харрас снова в своем углу. Органы чувств постепенно отказывают. Он больше ничего не ощущает, воля капитулирует. Тело исступленно вторит тряске и оглушительному гулу земли. Челюсть отвисает, голова болтается туда-сюда и ритмично ударяется о стену.

Никто не знает, как долго они просидели. Десять минут, час или два? Кажется, вечность. Вдруг все трое вскидывают головы. Что-то изменилось. В ушах еще шумит и свистит, нервы напряжены, как натянутые струны. Но снаружи все стихло, и тишина эта невыносима…

Раздаются торопливые шаги.

– Мотаем! – кричит охрипший голос. – Рвем отсюда! Они идут!

Капитан хватает автомат, на негнущихся ногах пробирается к выходу вверх по ступеням, мимо безжизненного тела, выскакивает на улицу, выпрямляется и застывает, потрясенный увиденным. А видит он землю, насколько хватает глаз – землю цвета глины, покрытую черными пятнами, – в разгар многоснежной зимы, изрытое воронками поле, напоминающее лунный ландшафт. Харрас кидается вслед. Добравшись до верхней ступеньки, осторожно переваливает через порог. Связист за ним. Высоко в небе ухают раскаты тяжелой артиллерии и уносятся далеко в тыл. Но впереди идут они, плотным белым строем размеренно ступают по бурой земле русские, выпрямившись в полный рост как на плацу. Ряды разрежены белыми тушами танков, из которых колом торчат отороченные мехом фигуры, техника то притормаживает, то снова движется вперед. Стрельба почти улеглась. Но вот откуда-то сбоку зашелся астматическим беспомощным кашлем пулемет, одинокая очередь. Впереди что-то мгновенно вспыхивает, и воздух разрезает хлесткий металлический звук. “Будто кулаком заехали”, – думает Харрас, вытирая с лица липкое вязкое нечто. И видит: метрах в шести, где еще секунду назад стоял капитан, теперь только половина человека – пара ног до пояса, и эти ноги медленно, очень медленно валятся вперед…

Харрас ревет как раненый бык. Вскакивает и несется прочь недюжинным шагом, сигая через воронки и ямы. Что-то с шумом проносится возле самой его головы, воздушная волна отбрасывает на землю, и на несколько секунд Харрас теряет сознание. Но вот он снова на ногах и бежит зигзагами дальше. Он все еще кричит, и колотящееся сердце цепляется за этот крик, что прибавляет уверенности – значит, он еще жив. Позади остаются обломки автомобиля, разбитые орудия, мертвые, которыми усеяно все вокруг. Глаза ничего этого не видят. Только две ноги – то медленно подкашиваются, то снова стоят, и снова медленно оседают…

Харрас несется вниз по склону. И тут его ловят за грудки.

– Ну и ну! – говорит спокойный голос. – Кажись, парень спятил!

Харрас чувствует чужую крепкую хватку, и тут силы ему изменяют. В глазах темнеет.


Из серой пелены тумана поднималось бледно-красное зимнее солнце, пророча морозный безоблачный день. В воздухе висело напряжение. На западе гремели раскаты битвы. По дороге из Ново-Алексеевки в Дубининский, в обычное время почти пустынной, сновали туда-сюда мотоциклетки и автомобили, отряды пехоты и грузовики малыми колоннами тянулись на восток. Но в блиндажном городке все роилось и жужжало, как в пчелином улье.

Пережитое за последние два дня глубоко потрясло обер-лейтенанта Бройера. Душа его терзалась смутными сомнениями и горькими вопросами. Вот только времени на то, чтобы их осмыслить, не оставалось – события следовали друг за другом плотной чередой. Бройер болтался в этом вихре, как корабль без мачты и кормила. А сегодня чуть свет позвонил в корпус. Трубку снял адъютант. Не скрывая сквернейшего настроения, он давал односложные ответы. Да, русские наступают. Подробности пока не известны, оценить обстановку не представляется возможным. Бройер почувствовал, что теряет терпение. Потребовал соединить его напрямую с ротмистром.

– Граф Вильмс? – раздалось на другом конце. – Нет его здесь больше!

– Как нет?! Что это значит?

– Вылетел несколько дней назад… Нарочным от армии!

Бройер положил трубку. Услышанного оказалось достаточно. Вот как, значит, обстояли дела.

Около обеда звонок из штаба дивизии: “Зайдите-ка срочно ко мне!” Подполковник Унольд наконец-то перебрался в новый блиндаж. В обшитом досками помещении с большими широкими столами, на которых разложены оперативные карты, топтались группкой: Унольд, Энгельхард и старик Эндрихкайт, а в углу мялся маленький человечек в непомерно широком плаще, замызганном и рваном. Из-под каски торчало серое заросшее сантиметровой щетиной лицо. Бройер испугался, узнав Лакоша, своего водителя.

– Вот и наш фруктик! – Унольд небрежно протянул обер-лейтенанту руку. – Что я вам говорил! Этот малый – дезертир, хотел переметнуться к врагу. Случай совершенно ясный. Сам во всем сознался.

Бройер, не отрываясь, смотрел на подполковника.

– Но это невозможно! – заикнулся он.

На бледном лице Унольда появилась наглая усмешка.

– Не верите, сами спросите!

Бройер перевел глаза на Лакоша. Видок у парня и вправду плачевный! Наверняка несколько дней ничего не ел.

– Это правда, Лакош? Вы собирались дезертировать, перейти на сторону врага?

Коротышка грустно посмотрел на обер-лейтенанта, но не смутился.

– Так точно, господин обер-лейтенант, – спокойно ответил он.

– Хотели, значит, спасти свою шкуру и предать всех, кто здесь?.. Уму непостижимо!

Паренек отвел глаза. Он молчал.

– Нет, господин подполковник, – снова обратился Бройер к Унольду, – это совершенно исключено! Просто человек немного не в себе… Я ж его как облупленного знаю! Да и для господина подполковника не секрет, что Лакош бравый солдат. Ну, нервы сдали… С кем не бывает… Все мы…

Бройер умолк. Унольд испытующе смотрел на него, слегка прищурив глаза и поглаживая рукой уголки рта. Потом повернулся к Эндрихкайту, тот до сих пор не проронил ни слова и только потихоньку потягивал трубку.

– В старый блиндаж его! – распорядился Унольд. – Без света! Заприте хорошенько и поставьте возле двери часового… И чтоб никто с ним не разговаривал! Да, проследите еще, пусть вынесут оттуда все металлические предметы! Этот хитрец на все способен!

Сразу после еды состоялся военно-полевой суд. Вершили его подполковник Унольд, капитан Энгельхард и денщик Унольда – как представитель от рядового состава. Поскольку Лакош отказывался говорить, какие мотивы им двигали, но свое намерение перейти на сторону противника еще раз недвусмысленно подтвердил, над приговором кумекали недолго. И он гласил: смерть через расстрел. Унольд как замкомандира дивизии решение утвердил, после чего снова вызвал к себе капитана Эндрихкайта.

– Хорошо бы уладить дело как можно скорее, не привлекая лишнего внимания, – сказал он. – У всех теперь другие заботы. Приговор нужно привести в исполнение завтра на рассвете. Расстрельную команду наберете из полевой жандармерии. За проведение казни отвечаете лично!

Капитан, пока длился процесс, не обронил ни слова. А теперь заговорил:

– Значит, мне пустить в распыл паренька? – его восточно-прусский диалект доносился из глубин бороды, как из дремучего леса. – Нет уж, господин подполковник, увольте. Не могу я. Не могу.

На мгновение Унольд лишился дара речи. На его веку подобного еще не случалось. Или тут все умом повредились? Стиснув зубы, он сделал вид, что не заметил такое неслыханное нарушение субординации. В конце концов старого капитана вытащили из запаса, причем не из лучшей среды. Не следует всерьез относиться к этому брату.

– Бросьте вздор болтать, Эндрихкайт! – отмахнулся он с наигранной доброжелательностью. – Понимаете ли, больше поручить дело некому. А у вас опыт! То есть я хочу сказать, вам же не впервой!

– Нет, никак невозможно, – отпирался капитан. – Не могу я.

Теперь уже у Унольда сдали нервы.

– Черт бы вас побрал! – завопил он. – Вы вообще в своем уме? Это служебный приказ, и точка, больше никаких разговоров! Завтра в девять утра потрудитесь доложить об исполнении приговора. О прочем еще поговорим!


Капитан Эндрихкайт бродил по степи. Он чувствовал потребность проветриться, внести ясность в собственные мысли. Под ногами похрустывали образцовые узоры зарубцевавшегося снежного наста. Набирающее силу наступление русских также нарушало безмолвие зимней пустыни. Воздух дрожал от завываний и грохота авиации. Ловкие истребители выделывали на небе захватывающие виражи. Штурмовики на малой высоте прочесывали долину Россошки, пуская из-под крыльев в невидимого противника ракеты, злобно шелестевшие огненным шлейфом. Где-то наверху поблескивали в свете уже зашедшего солнца маленькие тельца бомбардировочной эскадрильи. На земле их маршрут выдавали черные грибовидные столбы дыма.

Капитан ничего этого не замечал. Он целиком погрузился в себя. Итак, он должен расстрелять Лакоша, мальчишку, который когда-то выручил его из беды, вызволил из такого же отчаянного положения? Все считали его человеком с каменным сердцем. Что ж, казнить людей, не слишком-то задаваясь вопросом почему, ему уже доводилось. Но сейчас уже чересчур! Сукин сын, гад проклятый, из-за давней глупости так ему подсолить! Ладно бы еще подлец или заправский преступник…

Решение явилось вмиг, Эндрихкайт повернулся и тяжело зашагал в сторону блиндажа. Стоявший на посту вахмистр открыл дверь и зажег свечу. Лакош сидел на корточках в нетопленном помещении, забившись в угол. Увидев капитана, парень встал. Эндрихкайт почувствовал, как поднимается в нем сострадание, это его сильно злило.

– Что за черт вас дернул, каналья вы этакая?! – обрушился он на пленника. – Так запросто взять и смыться?.. Бросить товарищей в беде… А теперь, пожалуйте, расстреливайте, если угодно! Вы что себе вообразили?

Под натиском медвежьей фигуры Лакош вдруг почувствовал свою ничтожность. Бесконечно давно он уже испытывал нечто похожее, когда нашкодил и готовился получить от отца заслуженную порцию розог.

– Мне очень жаль, господин капитан, – заикаясь, проговорил он, – что именно из-за меня у вас так много… так много неудобств… А про товарищей я думал – знаете, как нелегко оно далось… Но мне… невмоготу. Понимаете, невмоготу больше участвовать во всем этом!

И тут Лакош излил душу. Он рассказал обо всем, что терзало его последние недели, пока он не решился на этот отчаянный шаг, – его прорвало, как долго сдерживаемый поток. Он говорил о годах своей юности, об отце, с которым расправились в концлагере, о вере в фюрера и в “немецкий социализм”, о войне и о пережитом в России, и о том, как случайно подслушанный разговор в одночасье положил всему конец. Он поведал о Зелигере и Харрасе и о немецких коммунистах, которые работали по другую сторону, чтобы спасти людей из 6-й армии…

Эндрихкайт сел рядом на скамью и набил трубку. Гнев улегся. Он молча слушал исповедь парнишки, который то заикался, то говорил взахлеб. Пускал в воздух тучные клубы дыма. Вот оно как, оказывается! Унольд должен все узнать! – подумал он, но тут же отбросил эту мысль. Пустая затея! Прусского вояку не волнует, что движет людьми.

– Дело вовсе не в трусости, господин капитан, – сказал Лакош. – Я и о товарищах помнил… раз там тоже есть немцы, может, русские и не звери вовсе, может, не всех режут… а что если с ними договорятся и армия будет спасена, – ведь если придет оттуда человек и сообщит, как там по правде обстоит у русских…

Тщетно ждал Лакош ответа. Эндрихкайт молча смотрел перед собой. Чувствовал, как снова закипает в груди слепой гнев. Ну его к лешему, раньше все было проще! Если дезертировал, значит, ты негодяй, предатель отечества, и точка. С такими расправа быстрая. А нынче ничего не идет как по писаному. Верность, правда, честь, долг, послушание – все вдруг замерцало в странном, сомнительном свете. Даже в любви к родине неожиданно появилась другая сторона. Почему мир незыблемых понятий вдруг пошатнулся? Неужели и тут повинны нацисты? Или Сталинград?.. Эндрихкайт любил, когда все просто и ясно. Но такие материи были его уму недоступны. И потому в нем закипало возмущение.

Капитан молчал, в наступившем угрожающем безмолвии затих и Лакош. Потом протянул Эндрихкайту засаленный конверт.

– Позвольте попросить господина капитана еще об одном, – робко начал он, – здесь на конверте адрес матери… Может, господин капитан напишет ей, что я… что я пошел по правильному пути…

Эндрихкайт медленно повернулся к пареньку и посмотрел не него сверху вниз. Широкая его грудь поднималась и опускалась в такт тяжелому дыханию. Вдруг он вскочил и, содрогнувшись всем телом, завопил:

– Вон отсюда! Исчезни, парень! Да поживее, а то как наподдам, чертов щенок!.. И чтоб я тебя, окаянного, больше здесь не видел!

Лакош ошалело глядел на капитана. Неужто тронулся? Но потом стал потихоньку соображать. На его лице выразилось удивление: явно не верил своим ушам. Подбирая слова, он приблизился к Эндрихкайту. Но тот рванул дверь с таким страшным видом, что Лакош снова оробел, попятился к выходу, взлетел по ступенькам наверх мимо ничего не понимающего вахмистра и нырнул в темноту.

Капитан Эндрихкайт тяжело опустился на скамью. Смахнул рукой пот со лба. Он – офицер и полицейский – отчетливо сознавал, что только что сделал. И что последствия его поступка не заставят себя ждать. Но тем не менее он ощущал себя свободным, словно избавился от тяжкой ноши. Пусть отдают его под трибунал, пусть расстреляют, если угодно, – разве это имеет значение! Всем находившимся сейчас в котле приговор так или иначе уже подписан и обжалованию не подлежит, какими бы праведными судьями ни воображали себя некоторые. Перед лицом смерти решения, вынесенные человеком, ничтожны; только вердикт совести имеет вес. А совесть капитана говорила, что он невиновен, и даровала прощение, также как он простил дезертира Лакоша.

Эндрихкайт встал и размялся. Тихонько хмыкнул. Незначительной и никчемной виделась ему в эту минуту судьба, внутри защекотало от радости, когда он представил, какую глупую физиономию скроит назавтра Унольд. Впрочем, кое-чего Эндрихкайт не знал, да и не мог знать: он даже не предполагал, что вынесенный им приговор касался не только Лакоша, это был приговор самой жизни и миру, в котором эта жизнь проживалась и от которого он оказался теперь, после того как сжег все мосты, отрезан.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации