Текст книги "Прорыв под Сталинградом"
Автор книги: Генрих Герлах
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Дни Гумрака сочтены. Артиллерийский огонь, теперь уже и с запада накрывающий поселок, а также разрозненные колонны людей и техники не оставляют в этом никаких сомнений. Все, кого еще хоть мало-мальски слушаются ноги, идут в направлении Сталинграда, ясно осознавая безысходность этого пути. Другие вынуждены оставаться. Эвакуация самолетами продолжалась, даже в последние дни вывозили по тридцать-сорок человек. Но еще полторы тысячи раненых лежали по округе: в землянках, в железнодорожных вагонах и домах, в лагере для военнопленных, устроенном на подступах к Гумраку, в бараках и палатках соседней балки. Что с ними станет, когда в один прекрасный день уйдет весь медперсонал? Врачи пожимают плечами и молчат. И это молчание красноречивее любого ответа.
Пастора Петерса здесь нет, даже в мыслях своих он далеко от раненых. Он сидит в блиндаже и сверлит глазами горящее в печурке пламя. В руках карманная, напечатанная на тонкой бумаге Библия. Она была его верным спутником всегда и везде: возле алтаря в церкви Святого Андрея в Брауншвейге, над братскими могилами в Польше и Украине, в окопах, лазаретах и землянках – вплоть до этих мест, до Сталинграда. Сафьяновый переплет, мягкий как бархат, тончайшие шелковистые страницы. Им не удастся порвать ее на кусочки, глумливо смеясь ему в лицо! Пастор бросает Библию в огонь, садится и смотрит, как она изгибается и раскрывается веером, как медленно тлеет, пожираемая дрожащим красным жаром… Безудержно плещутся путаные мысли на поверхности сознания. Контроль над ними окончательно потерян. Пастор Петерс прошел удивительный путь! Облаченный в твердую броню веры, он сражался как никто другой, изо всех сил пытаясь противостоять всесокрушающему кошмару. Он молил о том, чтобы Бог ниспослал ему силу, сам брал ее с боем и даровал другим. Он приносил в ад немного света. Все это было… Но Сталинград разодрал пастора на куски, раскромсал, размолол его тело и душу, выжал все силы до последней капли. Остался лишь остов, человеческий остов – шаткий, беспомощный, неконтролируемый.
Он больше себе не принадлежал. Он принес себя в жертву.
В блиндаж с шумом вваливается унтер-офицер Брецель:
– Господин пастор, кажется, теперь пора! Врачи уехали, остальные тоже вот-вот соберутся. С левого тыла уже палят!
Он кладет на стол сырокопченую колбасу.
– Вот, со склада. Только что разграбили.
Пастор Петерс поднимается – настоящий древний старик. Разламывает колбасу, кусает, наливает из фляги вино, предназначенное для причастия. Машинально протягивает стакан Брецелю. Тот выпивает. “Слава богу, – думает он с облегчением – кажется, приходит в себя!” Унтер-офицер суетится, собирая нехитрые пожитки. Истории дивизии среди них нет. Петерс тем временем сидит на нарах и догрызает колбасу. Он больше ни о чем не думает, ничего не чувствует. Отягощенный своими заботами, Брецель наконец рывком поднимает его на ноги, набрасывает сверху шинель, всучает одеяло и вьючную сумку и тащит на улицу. Дорога пустынна, не видно ни души. Гнетущая тишина нависла над поселком, где, кажется, вымерло все. Но затишье обманчиво – в самых укромных уголках, незаметное для глаз, пульсирует тысячекратное дыхание жизней, пропащих и всеми покинутых. Чувства отказывают. Петерс бредет, покачиваясь, рядом с Брецелем – без цели, без воли, в беспросветное нечто. Все позабылось – прошлое, настоящее, а о будущем он и не думает.
В стороне на снегу лежит человек – накрыт шинелью, под головой подушка, рядом хлеб и вещмешок. Лежит неподвижно, объятый зимним одиночеством, только глаза живут на синюшном лице.
– Не бросайте, – тихо молит он, – не бросайте!
Петерс смотрит на молящего, но все его существо как будто не здесь. В оцепенении бредет он дальше. Он слишком много видел, слишком много страдал… Но человек на дороге незаметно заронил в его душу зерно, и теперь это зерно начинает энергично прорастать. В помутившейся голове пастора поднимается шум. Что-то внутри приходит в движение: кружится и беспокойно гудит, все сильнее и сильнее. И тут сознание пронзает все затмевающее слово: “И, увидев его, прошел мимо”. Петерс словно очнулся ото сна. Застигнутый врасплох. Хватает унтер-офицера за локоть и широко раскрытыми глазами смотрит в изумленное лицо.
– И, увидев его, прошел мимо, – бормочет он.
Брецель испуган не на шутку.
– Пойдемте, пастор, надо двигаться дальше! – настаивает он, пытаясь увлечь Петерса за собой.
Но тот застыл на месте, как строптивый жеребец.
– И, увидев его, прошел мимо, – повторяет Петерс, потом поворачивается и следует на негнущихся ногах обратно.
– Господин пастор! – зовет Брецель. – Господин пастор!
“Точно умом тронулся, – Брецель в отчаянии, – и в самом деле человек спятил, чем тут поможешь”. Брецель не решается следовать за пастором. Его силы тоже на исходе. А за спиной опять выстрелы.
Пастор Петерс опускается перед раненым на колени. Как он здесь оказался? Должно быть, бросили измученные товарищи, прямо на этом самом месте, и еще подушку подложили под голову – последний знак бессильного сострадания.
– Не бросайте, – лепечет раненый. – Возьмите в Сталинград.
Петерс кладет руку на лоб солдата. Рука холодная как лед.
– Ну, уж нет! Мы не пойдем в Сталинград. Зачем нам Сталинград, нам обоим, тебе и мне. Отец наш небесный рядом, и здесь только одна дорога – к нему, – спокойно говорит он, дивясь собственным словам, которые теперь звучали по-новому.
Разбитый параличом обращает к пастору глаза, он молчит и прислушивается. Как будто прозревает неизвестность. Петерс снимает с шеи серебряное распятие. Читает возле больного молитву и причащает. В полевой сумке еще осталось вино, в другом мешке – хлеб.
Неслышно течет время. Человек на дороге забывается и неприметно отходит в мир иной. Пастор Петерс стоит рядом, смотрит в тихое, расслабленное и умиротворенное лицо. И вдруг, ощутив давящую тяжесть, сознает, как бесконечно он одинок. Взгляд падает на распятие, которое он все еще держит в руке. Распятие… “И се, я с вами во все дни…” Он будто очнулся от тяжелого забытья. Петерс делает глубокий вдох. Сколь беспредельно он, маловерный, сомневался! Петерс чувствует, как прибывает сила, исходящая от распятия и от просветленного лица умершего. Он светится счастьем, понимая, что снова готов протягивать людям руку помощи. И один, как есть один, всеми покинутый, он, с распятием в руке, принимает решение.
Петерс накрывает мертвого шинелью и уходит. Но путь его не на Сталинград. Он снова идет через поселок, над которым нависла мертвая тишина. Он видит мир другими, прозревшими глазами. Слева кладбище. Плотные ряды могил, еще с тех времен, когда мертвых успевали хоронить. На могилах кресты. Вон дом, где лежит лейтенант, которому выстрелом пробило оба глаза. Как часто он выходил оттуда, пристыженный надеждой молодого человека. “И се, я с вами во все дни до скончания века!”
На пороге вокзала все еще лежат замерзшие заживо. Но часового на дверях уже нет. Никто больше не хочет войти, а тот, кто хочет выйти, не может. Четыреста человек, там во тьме, безгласно вопиют о своих нуждах в тишину. Петерс следует дальше, он идет навстречу русским. Он думает не о себе. На тех, кто по ту сторону фронта, он, пастор, не слишком-то уповает. Но смерть в страшном ее обличье, с которой он уже тысячи раз сталкивался лицом к лицу, больше его не страшит. Он взял над ней верх. В его голове бродили другие мысли – о всех тех, кто хоронился сейчас в обыкновенных канавах или в том здании, погруженном во тьму. О слепом лейтенанте… А может, все совсем не так, как рисовалось ему в малодушии. Может, и по другую сторону фронта живут человеки? Ведь и в украинских хатах встречались люди, всюду…
Пастор оставляет Гумрак позади и направляется в лощину. Хмуро безмолвствует снежная пустыня, сгущаются сумерки. Вдалеке кто-то роняет одиночный выстрел. Но в душе у Петерса сияет заря, сменившая ночь последних недель.
Вдруг тишина оживает. Из тумана вырисовываются немые фигуры, белые, в меховых шапках, с оружием наперевес… Это они! Петерс останавливается, слышит, как колотится сердце, рука в кармане сжимает распятие. Несмотря на волнение, он не чувствует страха. Медленно, нерешительно подступают к нему чужаки. Петерс достает распятие и простирает его к небу:
– Хриштос воскрест! – кричит он по-русски. Голос его звенит над снежной гладью. – Йа свешченик!
“Господи, все что пожелаешь… Да будет воля твоя!” Но к тому, что происходит потом, Петерс оказывается совершенно не готов. Русские останавливаются. Один, шедший впереди всех и зорко смотревший по сторонам, опускает оружие, лицо его расплывается в улыбке, и он заливается смехом, глубоким неподдельным смехом. Тяжело ступая, приближается к Петерсу, берет за плечи и добродушно встряхивает.
– Батюшка! – и это краткое, задушевно сказанное словечко на несколько секунд заставляет забыть о войне. Вокруг стоят семеро других – коренастые, со вздернутыми носами, типично украинские лица: по-детски простодушные и неотесанные. С любопытством рассматривают они удивительного божьего человека. Трое из них, чуть подальше, крестятся – украдкой, будто стыдятся. И тут Иоганнес Петерс падает на колени и закрывает лицо руками.
Время на аэродроме ползет для Бройера в томительном ожидании. Вдруг майор дергает его за рукав.
– Глазам своим не верю, вы только посмотрите! Кажется, это он!
– Где? Кто?
– Да тот тип с бумагами!
И в самом деле, врач собственной персоной! Оба устремились вперед. При нем ли бумаги? Да, они при нем, и даже подписаны! Не мешало бы ему поторопиться. В небе уже кружит очередной самолет. Но врач не спешит. Он тщательно вчитывается в имена, недоверчиво приглядывается к получателям, просит предъявить солдатские книжки. Наконец-то – заветная справка у Бройера в руках. “Одобрено, д-р Ринольди” значится на ней чернильными размашистыми буквами. Самолет наматывает круг за кругом. Бройер кидается к дежурному офицеру, который уже отбирает из беснующейся массы новых людей.
– Здесь я, здесь! – кричит он. – Ранение глаза! Вот, смотрите, и разрешение есть!
Офицер – сплошной комок нервов.
– Плевать я хотел на ваш раненый глаз! – обрывает он. И тем не менее от резкого его толчка Бройера отбрасывает в гущу избранных. Майор обращается к офицеру по-заговорщицки тихо. Наверное, знает волшебные слова; его тоже определяют в “элиту”. Яростно ревет и напирает оставшаяся свора.
Начинает смеркаться. Вспышки от сбитых самолетов окрашивают молочное небо на севере красным. Но их самолет все еще в воздухе. Пилот включает бортовые огни. Похоже, его терзают сомнения. Да и неудивительно – если вдруг что пойдет не так, весь экипаж застрянет тут, как в мышеловке. От фюзеляжа отделяется маленький парашют и медленно планирует вниз. С неба грохает что-то тяжелое, караульные устремляются в ту сторону. Самолет совершает еще один вираж и исчезает в облаках.
“Элита” разражается проклятиями, в которых слышны гнев, отчаяние и злоба; закипающая со всех сторон ярость вот-вот обрушится на офицера. Осознавая всю степень опасности, тот – в надежде разрядить обстановку – увещевает людей.
– Успокойтесь, успокойтесь! – хрипит он. – Будут еще рейды! Мы получили много оповещений!.. Вон, пожалуйста, еще один!
И действительно: где-то в облаках снова раздается гул. Самолет винтом идет на снижение. Сядет или не сядет? Да, снижается, нет – и снова да, заходит на посадку и вот уже плавно катит по полю, на которое опустились вечерние сумерки. Двигатели сбавляют обороты, продолжая по инерции гудеть. Машина притормаживает, дрожит – готова в любой момент снова взмыть в воздух. Распахиваются двери, к фюзеляжу приставляют трап, и начинается разгрузка продовольствия, экипаж как на раскаленных углях – управиться бы поскорее. Избранную дюжину охватывает паника: а что, если двери закроются. Точно терпящие крушение люди штурмуют самолет, ломятся вперед в намерении отвоевать себе выгодную позицию. Разум говорит, что каждому гарантировано место. Но кто слышит голос разума в такую минуту! Надзорному офицеру больше нет до них дела, свой долг он выполнил, достаточно хлопот с оставшимися.
Голосящая кучка заносит Бройера на короткий трап самолета и, кажется, вот-вот сомнет.
– Вперед, давай, жми вперед! – науськивает сзади майор.
Между людских ног мелькает нутро самолета, даже лицо бортрадиста…
Но тут происходит нечто непредвиденное, бессвязное, как говорится, злая насмешка судьбы. Даже потом, много позже, Бройер так и не взял в толк, что же случилось в эти доли секунды. Увечное ли зрение подвело, или он просто оступился на скользких ступеньках трапа. А может, виной всему негодующе-взволнованное выражение лица бортрадиста, в котором угадывалось определенное сходство с Визе. Может, именно оно заставило Бройера потерять равновесие? Или это майор, всех и вся проклинавший, увидев его секундное замешательство, сорвался и толкнул его в бок? Банальный приступ слабости? Нервы, сдавшие в последний, решающий момент? Или просто тело, которое инстинктивно отказывалось выполнять то, к чему его принуждала чужая и даже не совсем твердая воля?
Бройер падает неудачно – подбородком о железный трап – и на несколько секунд теряет сознание. Когда же воздушный вихрь, поднятый завывающими моторами, вновь ставит его на ноги, уже поздно. Кого интересует чужая боль. Лестница давно убрана, двери закрыты, неуклюже, как бегущая наутек курица, самолет несется прочь. Толпа в стороне бушует и надрывается криком.
Никем не замечаемый (у оставшихся нет ни времени, ни желания, чтобы на нем отыграться, а ведь могли бы и на смех поднять, и чего похуже), Бройер застывает на месте и смотрит вслед уходящему самолету. Глубоко ошеломленный, он ощупывает ушибленные кости. На земле лежит справка о ранении. И пока он за ней наклоняется, он вдруг понимает: все бесполезно. Ничего не выйдет. Больше ни один самолет в Сталинграде не сядет. Решение принято. Оно окончательно и отмене не подлежит…
Бройер чувствует, как внутри закипает отчаяние, словно заводится центрифуга – еще секунда, и тело разорвет на атомы. Горячая кровь ударяет в голову и разливается по рукам и ногам, оглушительный вихрь прочищает мысли и чувства. И вдруг снова всплывает образ, за последние часы почти позабытый. Он проступает все яснее и убедительнее, превращаясь в координату, от которой идет новый отсчет, – образ друга, одиноко умирающего в землянке под Гумраком: пути назад больше нет!
Постепенно Бройер успокаивается, и в конце концов мир обволакивает только бескрайняя и бездонная пустота. Будоражившие душу надежды и упования последних часов, все то, что когда-то составляло его, Бройера, сущность, развеялось навсегда, с последним улетевшим самолетом. Чего, собственно, он хочет? Он же все знал, глубоко в душе он уже давно знал: пути назад больше нет! Только вперед. А куда ведет этот путь – разве кто скажет?! Во мрак неизвестности. Может, даже к унижению, к самоотречению. Или к смерти – да, наверно, так и есть. Но какое это имеет значение! Двадцать четвертое востребует свою дань! Бройера больше не страшит мысль о жертве, она утратила над ним свою власть. Даже смерти на плахе Сталинграда есть оправдание – закономерный конец всякого заблудшего, и поделом! А если смерть не придет? В этом тоже будет свой смысл. И однажды он человеку откроется… Бройер верит: уготованное судьбой неслучайно.
Уже темнеет. Все чаще рвутся на поле снаряды. Неумолимо растет на севере зардевшаяся стена; сотрясаемая яркими вспышками и отдаленным гулом сраженья, она становится все более отчетливой и угрожающей. Регулировщик как в воду канул. Но на площади по-прежнему топчется и колышется от взаимных пинков внушительная кучка жаждущих, подстегивая друг друга криками и приступами ярости. Бройер спотыкается и видит вещмешок, присыпанный снегом. Поднимает – внутри ничего съедобного, зато носки и какое-никакое белье. Он берет трофеи с собой. Теперь это опять важно. Равнодушно идет мимо волнующейся толпы. Улавливает краем уха возбужденные разговоры:
– Ну конечно!
– Он же обещал!
– Да бросьте вы, ни одна сука больше не прилетит! Нас, как всегда, обморочили.
– А если я скажу: дескать, сегодня ночью по плану сюда прибудут еще пятьдесят “юнкерсов”?
– Тогда какого лешего вы тут толчетесь!
Под ноги Бройеру валится человек. Тот подхватывает его, помогает подняться. Кто-то из солдат тоже приходит на выручку.
– Господин лейтенант! – взывает к упавшему. – Только не раскисайте, господин лейтенант! Не теперь, осталось всего-ничего.
Взгляд Бройера прикован к войлочным сапогам лейтенанта, медленно поднимает он глаза. О господи, это ж…
– Дирк! – кричит он и хватает за плечи лейтенанта, который едва держится на ногах. – Дирк, старина, ты ли это!
Но Дирк, похоже, невменяем. Беспомощно болтается голова из стороны в сторону, с губ не слетает ни слова.
– Послушайте, – тихо обращается Бройер к человеку, по-видимому, приставленному к лейтенанту. – Здесь больше нет смысла… Нужно идти в Сталинград!
Человек растерянно таращится на Бройера.
– Хотите сказать, что…
– Вы же сами видите! – Бройер кивает в сторону огненного зарева на севере.
Они берут лейтенанта под руки и тащат к дороге. Справа стоит грузовик, нагруженный доставленным по воздуху продовольствием. Какой-то человек подходит к часовым и шепчет им пару слов. После чего те вскидывают ружья за плечо и срываются с места, бросив машину и груз без присмотра.
Спутник Дирка забирается в кузов и начинает сбрасывать консервы и упакованный хлеб. Бройер под завязку набивает вещмешок и широкие карманы припасами. С Дирком далеко не убежишь, дохлый номер. Ноги волочатся, как у паралитика. Где-то впереди дорога. Оттуда слышен шум и грохот двигателей. Бройер в последний раз оглядывается назад. Поглощенный тьмой аэродром кажется вымершим. Только вдали на фоне вспыхивающего огненно-красными зарницами неба четко вырисовывается неукротимая кричащая кучка. Чего они еще ждут? Чуда! Того самого чуда, на которое уповает про себя каждый, чудо-юнкерсов, обещавших прилететь.
Нет, то был не отряд бойцов, а разношерстная горстка беспомощных, отчаявшихся людей, какая, миновав брошенный аэродром, дотянула до Гумрака. Ее составляли все те, кто еще чувствовал в себе силы идти, подстегиваемый страхом или надеждой: люди из строительного батальона, оперативная рота Факельмана, примкнувшие к ним по дороге раненые и те, кто отбился от своих частей. Все другие остались. В том числе старый майор, бывший преподаватель университета.
– Нет-нет, ступайте! – умолял он Фрёлиха, чуть не плача. – Кто хочет, пусть идет. А я остаюсь. Хватит с меня, что бы теперь ни произошло, а я сыт по горло… Какой позор! Так нас предать! А все этот дьявол, он один!
В Гумраке они вливаются в общий поток беженцев. Энтузиазм вести за собой людей, взяв на себя ответственность за их жизни, иссяк – словно и не бывало, одна только остервенелая, бесформенная злоба толкает Фрёлиха вперед. Закинув за спину автомат Бройера и подняв воротник, он по-бычьи склоняет голову и прячется от вьющихся снежных хлопьев. Тупо переставляет ноги, не замечая, что рядом, как верные псы, идут Херберт и Гайбель. Заряженные его рвением, они чуют цель, которая ему самому неведома.
Вокруг пылают пожары. То тут, то там шмыгают через туманную хмарь неопознаваемые тени. Раздаются одиночные выстрелы, но откуда они и в кого, никто не знает. Время от времени кто-нибудь молча оседает на снег, на таких уже не обращают внимания. Иногда рвутся мины, вместе с огнем разбрызгивая кровь и каждый раз убирая с дороги пригоршню людей. Остальные в оцепенении бредут дальше среди криков, стонов и хрипов. Больше никто не бросается на землю, заслышав предупреждающий об опасности свист. Какой в этом смысл.
Гайбель хромает, уже давно. Он останавливается и берет Херберта за руку. Лицо его грязно-желтое.
– Послушай, Херберт! Сдается, и меня зацепило.
Он проводит рукой по ноге. Удивляется как ребенок, разглядывая окровавленные пальцы. Нижняя губа дрожит. Гайбель садится на краю дороги. Фрёлих определяет, насколько дело серьезно. Пуля попала в бедро. Херберт достает грязный платок, прикладывает к ране и крепко затягивает веревкой. Больше ничего сделать нельзя.
Уже через несколько шагов всем троим ясно: о дальнейшем пешем марше нечего и думать. Чуть впереди маячат мобильные бытовки связистов. Может, разрешат к ним пристроиться, чем черт не шутит. И тут совсем близко начинают хлестать выстрелы.
– Танки, танки!
Машины неистово гудят, бьются друг о друга, повсюду истошные крики! Жуткий вопль “танки!” выводит людей из ступора. Теперь дорога напоминает стремительный бурлящий поток. Связисты – на лицах смертельный страх – бросают оружие и портупеи, срывают стесняющие шубы и бегут сломя голову. Офицер рвет глотку зазря.
Из сумрачного тумана выплывают бряцающие тени… Фрёлих укрывается под брошенной бытовкой. Чувствует, как закипает в нем дикая ярость. Он жаждет поквитаться, с Назаровым и со всеми иванами. Он балтиец…
С грохотом катит на него Т-34. Не стреляет. Белая фигура в башне размахивает шапкой и кричит:
– Дойч золдат, комт! Комт!*[52]52
* Немецкие солдаты, сюда! Сюда! (Искаж. нем.)
[Закрыть]
Фрёлих вскидывает приклад к плечу, тщательно прицеливается, сжав зубы, спускает курок. Тра-та-та-та… Голос срывается, человек застывает, а потом медленно сползает в башню. Когда танк подходит к Фрёлиху, наверху маячит только рука, – словно прощаясь, качается она из стороны в сторону, шапка высвобождается и катится на дорогу.
– Получил, сука! – скрежещет зубами зондерфюрер, которого мирные намерения русских нисколько не тронули. Чуть погодя он осторожно выглядывает. Танки свернули влево. Оттеснив бежавших, они теперь гнали их перед собой по степи в туманную мглу. Фрёлих выбирается из укрытия. Отшвырнув ногой шапку русского, как на ходулях ковыляет через дорогу к машинам. Водитель грузовика пытается завести заикающийся мотор. Рядом в растерянности стоят кучкой люди. Херберт помогает Гайбелю забраться в кузов, того колотит дрожь. Фрёлих одним махом запрыгивает к товарищам. Хорошее настроение вернулось.
– Как мы им задали! – похваляется он. – Ишь-ты, кобель окаянный! Думал голыми руками нас взять! Мы их еще вздрючим по первое число! Вот только укрепимся в Сталинграде.
Остальные молчат. Они нашли в кузове мешок пшеницы. И теперь растирают зубами каменные зерна. Мотор наконец-то заводится. Водитель дает газу, вымученно включает передачу. Тяжелая машина срывается с места и остервенело летит по дороге.
Туман сгущался, все насыщеннее становилась темнота. Дорога, по которой медленно, с перебоями, тянулся длинный караван беженцев, терялась в неизвестности. Бройер снова – уже в который раз? – остановился и смахнул пот с пылавшего жаром лица. В висках стучало, его колотила лихорадка, пуская перед глазами черные волны. Полные карманы шинели оттягивали плечи, как свинцовые гири. Наступит ли конец всему этому? Они шли, наверное, уже целую вечность, оставляя позади бесконечные километры. Враждебной зимней ночью, совсем одни, без цели, без родины (а ведь родной показалась бы сейчас даже сточная яма!), отрезанные от всего прошлого, – как хочется упасть на снег и больше не вставать. Но он был не один. Рядом шел раненый лейтенант, по-прежнему ко всему безучастный, за которым с другого боку присматривал фельдфебель. Бройер и сам не знал, что двигало им теперь, когда сил уже ни у кого не осталось, почему всю ночь тащил за собой совершенно уничтоженного и, наверное, обреченного на смерть человека. Или им двигал самый тривиальный страх одиночества, в котором живое тянется к живому.
– Пойдемте, господин обер-лейтенант! – подбадривал фельдфебель Гёрц (так он представился). – Теперь уже недалеко. Где-нибудь мы обязательно прибьемся. С такими-то сокровищами…
Он триумфально поднял вещмешок, который волочил с собой. Оба с еще большей решимостью подхватили лейтенанта под руки и потянули дальше.
Мимо застрявших на обочине машин, накрепко сцепившихся друг с другом, пытались проехать, прилежно соблюдая дистанцию и порядок, три-четыре легковушки и один грузовик. Стоявший в кузове офицер дирижировал рискованным маневром.
– Левее забирай! Левее, чтоб тебя! Хоть бы козюльник свой вытащил из железки, нытик несчастный!
Бройер замедлил шаг. Голос показался ему знакомым.
– Господин фон Хорн?
Офицер оглянулся и подошел к окликнувшему. Его светлобородое лицо приблизилось почти вплотную к Бройеру. Блеснуло стекло монокля. Бройер невольно хмыкнул. Монокль, сейчас, когда все летит в тартарары? А почему бы и нет! Может, благодаря моноклю человек и держится.
– Ах, Бройер, это вы! – голос офицера звучал ясно и молодцевато. – Ну что, финальная распродажа?
– Куда направляетесь?
– Куда, говорите?.. В Сталинградский городской театр! Туда съезжаются сливки общества. Дают последнее представление!
– Может, подбросите? – крикнул Бройер.
Но адъютант танковой дивизии уже вскочил на подножку последней машины и словно призрак растворился в ночи.
Они промучились еще километр, и Бройер снова встал. Он силился хоть что-нибудь разглядеть в клочьях тумана, сгущавшихся над дорогой все больше и больше.
– Посмотрите туда! Не дома ли это?
Фельдфебель с сомнением впился в темные пятна на серой стене.
– Последний рывок, господин лейтенант! – сказал он. – Ей-богу, мы уже почти в городе!
– Нет, больше ни с места, все бесполезно. Сами видите.
Дирк уже только висел на плечах спутников. Дыхание его было прерывистым и хриплым. С таким далеко не уйдешь. Фельдфебеля терзали те же мысли. Они свернули с дороги к темному бугру, который с каждым шагом выступал из тумана все отчетливее. Это и вправду оказалось жилье – невзрачная изба с заколоченными окнами и дверями. Фельдфебель постучал тут и там, но внутри все безмолвствовало, никаких признаков жизни. Может, взломать? Но чуть в стороне стоял еще один дом. И хотя он был так же черен и негостеприимен, в нем угадывалось тепло и запах дыма, а через щели законопаченных окон сочился слабый свет. Бройер с силой дернул запертую изнутри дверь.
– Откройте!
Никакого движения. Он застучал в окно, саданул ногой, так что доски затрещали.
– Откройте! Откройте!
Внутри что-то стукнуло, зашушукались голоса, кто-то тихо прошаркал к двери. Послышалось чужое дыхание.
– Открывайте, черт бы вас побрал! Это немецкие офицеры!.. Открывайте немедленно или мы разнесем вашу халупу!
Внутри медленно отодвинули задвижку. И Бройер налег на дверь. В темноте нарисовалось подобие женской фигуры, а за ней еще кого-то. Он пробрался через горы хлама на кухню. Фельдфебель, взвалив на себя лейтенанта, за ним.
Кухня была полна света и солдат, каких по полям бродило тысячи, – они сидели, даже не сняв шинелей, в платках, обмотанных вокруг головы, некоторые накручивали на ноги вонючие тряпки, другие жались к горячей плите и грели чай. Обретались тут и иные экземпляры: с бледно-канцелярскими лицами, выбритые, чисто одетые – вероятно, первичные обитатели. У печи колдовала сморщенная старушка. Это была первая женщина, которую Бройер встретил в котле, и первый дом, в который ему довелось войти. При виде офицеров хозяйка услужливо толкнула дверь в соседнюю комнату. Гёрц и Бройер зажмурились от яркого света. Стол, накрытый голубым сукном, красный плюшевый диван, две кровати с горой подушек, пыльные цветы в горшках, на стенах пожелтевшие фотографии и тускло мерцающие иконы. Сгоравшая от страха и любопытства девушка прошмыгнула мимо вошедших, оставив после себя шлейф дешевых духов. Лет двадцать, не больше, смоляные волосы, широкое свежее лицо. Картина казалась фантастической, как безрассудные мечты, и в то же время отрадной в своей не подлежащей сомнению реальности.
С дивана поднялся фельдфебель, лицо его выражало недоумение:
– Здесь служебное помещение! – сказал он с заметным славянским акцентом.
Бройер повалился на диван.
– Весьма сожалею, мой дорогой! Уверен, для троих у вас еще найдется местечко.
В ту же секунду сделалось легко и свободно. Хотя Бройер прекрасно осознавал, как обманчиво это чувство безопасности и наколдованного уюта.
На этот раз ему ничего не мешало. Все сомнения развеялись раз и навсегда. Он стал извлекать на свет божий содержимое карманов, в то время как Фрёлих без лишних церемоний укладывал почти бесчувственного лейтенанта на одну из кроватей. При виде консервов и хлеба лицо фельдфебеля прояснилось. Сомнений не было: с его души словно камень свалился. Пока Бройер блаженно потягивался на диване, вошли розовощекий унтер-офицер и девушка, но уже другая, оба непринужденно и доверчиво болтали на неизвестном славянском наречии. Очень скоро “чудесам” нашлось объяснение, и, следует заметить, довольно прозаическое. Они угодили в канцелярию хорватского артиллерийского полка, задействованного на Волжском фронте в составе пехотной дивизии. Теперь Бройер припоминал, что вроде бы видел на дороге грузовик со знакомой эмблемой, на которой изображена елка и извивающаяся желтая “S”. Сей остроумный ребус, увековечивавший имя их командира, генерала Занне, солдаты разгадали по-своему. В дивизии повсеместно прижилось другое название: “лесные засранцы”.
– А вы недурно устроились! – отметил Бройер, освобождая от станиоли уже порезанный хлеб.
Хорват-фельдфебель застенчиво улыбался, но его улыбка не очень располагала. Гёрц обходил присутствующих с крышкой от котелка, в которой шипела поджаренная тушенка. За едой говорили о событиях минувшего дня.
– Скоро и здешнему уюту настанет конец! – заключил Бройер. – Русские уже на пятки наступают. Даже Сталинградский пришлось очистить.
Глаза хорвата расширились. Похоже, обитатели избы понятия не имели, что творилось вокруг. Он смолк и через некоторое время ретировался. Старуха принесла кипящий самовар. Гёрц, по-матерински уговаривая, налил лейтенанту немного чаю, раненый пришел в себя, но по-прежнему оставался безучастным к происходящему.
– В руке осколок от гранаты, – отвечал фельдфебель на вопрос Бройера. – Правое бедро прострелено насквозь, обмороженные ноги – вот это уже серьезнее… Ну, и вдобавок сотрясение мозга…
Он уложил лейтенанта в кровать, а сам устроился на полу, где собрался почивать и хорватский унтер-офицер. Бройер облюбовал себе диван, другую кровать занял хорват-фельдфебель. После того как свет погасили, к нему с хихиканьем юркнула девчонка. Бройер спал беспокойно, несмотря на усталость и непривычно мягкую постель. До его сознания то и дело доносилось шушуканье парочки и тяжелое дыхание Дирка. Но в конце концов его сморил тяжелый сон.
Через несколько часов он проснулся, разбуженный голосами и шумом, – было около четырех утра. На полу стояли ящики с документами, в которых остервенело копались при свете свечей хорваты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.