Текст книги "Немного пожить"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
28
Некоторые аспекты старения сугубо добровольны. Шими решает по-стариковски пройтись.
Он тяжело бредет по мемориальной аллее, мимо кустов и деревьев, к воротам. Он отягощен годами, но не горем – он знает, что не имеет права горевать. По обеим сторонам от аллеи поблескивают таблички, отмечающие места, где был рассеян прах чьей-то матери, отца, брата, сестры. Слева отдельная, вдвойне скорбная территория – для сыновей и дочерей. Есть еще одна, маленькая и невыносимо печальная – для младенцев. Она похожа на заброшенную детскую площадку: куклы, плюшевые мишки, открытки прислонены к урнам или разбросаны по земле. Такое впечатление, что этот беспорядок – следствие урагана. Стихия не пощадила самых беззащитных.
Шими не сворачивает с главной аллеи, он жадно втягивает сырой запах листвы. Мысль о возвращении к природе успокаивает его, но ненадолго. Что, если к сынам природы нельзя отнести его?
Выходя через готические арочные ворота на дорогу, он видит старушку, присевшую неподалеку на заросшую мхом скамейку. Кстати, о природе: старый человек на покрытой мхом скамейке выглядит порой так, будто вырос прямо здесь. Но к старушке это не относится. Судя по бдительному виду, она не меньше Шими враждебна всякой зелени. На чьи похороны она пришла – Эфраима или следующего в очереди? В часовне он ее не видел. Из этого, правда, ничего не следует: в часовне он много чего не видел и не желал видеть. Она не выглядит инвалидом, хотя рядом с ней стоит инвалидное кресло. Она приветствует Шими кивком, тот инстинктивно пятится. У него неважный опыт обращения с инвалидными колясками.
Вдруг она знает об этой его особенности? Она встает и приветственно машет своей палкой. Кажется, она твердо стоит на ногах.
– Мистер Кармелли! – зовет она. – Сделайте милость, ответьте, я права? Вы – брат?
Ее высокомерная манера, властный тон, величественность позы – все вместе придает ему уверенности. Перед ним не живая развалина, просящая помощи, которой он не способен оказать. Совсем наоборот. На сей раз живая развалина, до последней косточки, до последнего сухожилия – он сам. В старухе есть что-то от сивиллы, стоящей у входа в свою пещеру, чтобы отпугивать живых и защищать мертвецов. Сколько тайн она хранит? Почему она так уверена, что он – брат Эфраима?
При его приближении она садится. Ему не положено считать себя ровней ей. Как будто повинуясь ей, на спинку скамейки садится грач. Ей на колени падает лист. Женщина поднимает голову, как будто с намерением пристыдить обронившее лист дерево. В этот момент выглянувшее было солнце опять прячется за тучами. Со стороны стоянки шествует африканка, ведущая тигра. Нет, это не тигр, хотя Шими невдомек, почему бы нет. Ее узкое платье варварской племенной расцветки придает бесцветному кладбищу красочности.
Шими легко пасует перед властностью, даже не имеющей сверхъестественной поддержки.
– Действительно, я брат Эфраима Кармелли, – произносит он, как подозреваемый, решивший сознаться.
– Кем же еще вам быть! На вас отметина.
– Какая отметина?
– Печать Кармелли. Про нее говорил Эфраим.
Шими донельзя смущен.
– Придется вас просветить, – продолжает старуха. – Подозреваю, больше это некому сделать. Вы на него похожи, вот что я имею в виду.
– Вы его знали?
– Еще бы мне его не знать! Иначе зачем я бы здесь оказалась? И как бы я тогда заметила ваше сходство?
– Если вам хотелось быть оригинальной, то у вас получилось. Я не знал, что мы похожи.
– Такое бывает, когда не можешь заглянуть в глаза самому себе. Подойдите ближе. Еще ближе. Да, я смотрю вам в глаза и вижу то же, что видела в его глазах.
«Что будет дальше? – думает Шими. – Не выклюет ли мне глаза грач? Не исцарапает ли меня ногтями африканка? Не настал ли, наконец, момент, когда разверзнется земля, чтобы исторгнуть весь скопившийся пепел?»
Он берет себя в руки, старается, чтобы голос не дрожал.
– Я тронут тем, что вы видите во мне кое-что от моего бедного брата. Значит, частичка его продолжает жить. Хотя я, признаться, удивлен. Что именно от Эфраима вы видите в моих глазах?
– Вам придется потерпеть, пока я подберу слова. Эйфория, мой тезаурус!
– Да, миссис Берил, – говорит африканка, но никакой передачи книги не происходит. Он провалился в потусторонний мир?
С целью описать то, что она видит в глазах Шими, старуха закрывает свои глаза.
– Напускная храбрость, маскирующая скорбь, – довольно произносит она наконец. Выглядит это так, словно она прошла испытание, которое устроила сама себе.
Шими тоже не спешит с ответом.
– И что же? – спрашивает она. – Вы намерены удостоить комментария мое описание?
Шими вздыхает. Ему самому пригодился бы тезаурус.
– Насчет скорби не знаю, но насчет храбрости скажу, что ее у меня нет. Как видите, я перед вами дрожу. Перед вашей сопровождающей тоже.
– Сопровождающая? С ней все в порядке. Это он о тебе, Эйфория. Так что выше голову. И не хватайся ты за это чертово кресло! Пусть катится, куда хочет. Я тебя предупреждала: не бери его! Что до вашей храбрости, мистер Кармелли, то мне не престало спорить о ней с вами. В вашем возрасте положено в себе разбираться. У Эфраима храбрости было сразу на вас двоих. Он смело глядел вперед при любых невзгодах.
– Благодарю вас.
– За что? Моя похвала ему – не комплимент в ваш адрес.
Грач не выдерживает ее суровости и вспархивает со спинки скамейки.
– Это благодарность от его имени, – объясняет Шими.
– От чужого имени нельзя ни благодарить, ни просить прощения.
Шими подавляет вздох. Денек грозит затянуться.
– Я доволен, что им восхищались, только и всего.
– Разве сами вы не испытывали перед ним восхищения?
– Не в должной степени.
– Вы были близки? Спрошу по-другому: вы считали себя близким ему человеком?
Шими слышит то, чего она не произносит: что сам Эфраим не считал себя близким Шими человеком.
– Не настолько близким, как следовало бы.
– Чья это была вина?
Обязан ли он отвечать?
– Моя, – тем не менее признается он. – Всецело моя.
– Слишком быстрый ответ.
– Я считаю, что было так.
– А он так не считал. Он говорил, что не должен был вас покидать.
– Он меня не покидал.
– Сядьте! – приказывает она.
Он садится, но не слишком близко к ней.
Она странно на него смотрит, как будто он свалился с дерева.
– Напомните мне, что вы говорили…
– Что Эфраим меня не покидал. Он делал другие вещи, но не это.
– Возможно, вас подводит память.
– Я не настолько везучий.
– Подождите, в конце концов вы все забудете. – Не дождавшись его реакции, она продолжает: – Теперь-то вы чувствуете, что он вас покинул?
– Как же иначе? Младший брат не должен умирать раньше старшего. Хотя это, конечно, заблуждение.
Ее лицо вытягивается, почти как его. Это обозначает скорбь, хотя он не предполагал, что она способна скорбеть. Умеют ли эти серые, как небо в шторм, глаза проливать слезы? – Понимаю вас, – говорит она. – Их уход бывает ужасен. Не всех, но некоторых. Есть такие, чьего ухода ждешь не дождешься.
– Надеюсь, у вас нечасто бывали основания для таких ожиданий.
– Это намеренная дерзость?
– Ни в коем случае. Не в большей степени, чем с вашей стороны.
Он считает смелостью то, что дает отпор старой собеседнице – неважно, что и сам он стар.
– А вы грубее, чем он, – говорит она.
– Я изображаю нахальство, коим не наделен. По природе я донельзя уважительный.
– Значит, мать повлияла и на вас? С Эфраимом у нее получилось: она сделала из него человека, умевшего нравиться. Это был мужчина, так и норовивший подольститься к женщине. Вы такой же?
– Такой же, даже в большей степени. Но с ним у нее получилось лучше: он не хотел стать ей. Он только хотел ее защитить.
– Она нуждалась в защите?
– Постоянно.
– От чего?
– От всего.
Она молчит, как будто знает, как все это было. Ей самой определенно не нужна защита ни от чего…
Ему хочется унести отсюда ноги. Но это постоянное желание сбежать и превратило его в того, кем ему так не хочется быть. Он мог бы удрать от этой старухи и обойтись без ее расчетливой снисходительности – но для чего? Чтобы в одиночестве вернуться домой и там лицемерно оплакивать Эфраима? Что это даст? Почему он раз за разом выбирает не знание, а неведение?
– Позвольте осведомиться, – нарушает он молчание, набравшись смелости остаться подольше, – об обстоятельствах вашей дружбы.
– Обстоятельства нашей дружбы! – она запускает пальцы себе в волосы, чтобы еще больше их распустить, и смеется смехом великой герцогини. – А мой сын еще обвиняет в официальности меня! Расслабьтесь, молодой человек! Вы спрашиваете о степени нашей близости?
– Я бы никогда не посмел спросить об этом.
– А вы спросите. Я давно отбросила стыдливость. Вы должны поступить так же: мне тоже надо кое-что у вас узнать. Да перестаньте вы тревожиться! Самый простой способ ответить вам, во всяком случае в данный момент, – это сказать, что я прихожусь матерью Невиллу Дьюзинбери, если это имя что-то для вас значит.
– Боюсь, ничего.
– Действительно, с какой стати? Я уже не уверена, что оно что-то значит для меня самой. Но вашему брату оно было далеко не безразлично.
– Он дружил с вашим сыном?
– Он дружил со мной. А моего сына он спас.
Книга вторая
1
Они сидят в Риджентс-парке за восьмиугольном столом и пьют чай из бумажных стаканчиков. Ее колени укрыты одеялом. Она под сильным впечатлением от голубизны неба, от грозно надвигающихся на солнце острыми кинжалами темных туч, в последний момент решающих пощадить светило. Солнце протянет еще денек. Он, как она замечает, не смотрит ни вверх, ни вокруг себя. Не исключено, что мир для него – это квадрат, края которого заканчиваются там, где заканчивается он сам.
Зато руки у него на диво неподвижны для человека такого возраста. Она немного расплескивает свой чай, он – нет.
– Вы уж простите меня за то, что я вас подкараулила, – говорит она. – Мне пришло на ум – то есть на то, что еще осталось от ума, – что вы можете не захотеть подойти.
– Мне на ум – вернее, на остатки моего ума – не пришло, что у меня есть выбор. С ангелом, сторожащим Златые Врата, не поспоришь.
– Какой изящный комплимент! Вы меня удивляете. Эфраим говорил, что из вас двоих он был поэтичнее.
– Другого я от него не ждал.
– Что такого вы во мне разглядели, чему не посмели перечить? Разве я не позволяла вам покинуть кладбище, обитель смерти, разве приглашала в сад жизни?
– Чтобы узнать это, я поборол свой страх.
– Боюсь, вы так или иначе меня переоцениваете. Ни удержать, ни отпустить вас я не в силах. О рае и речи нет, я даже розового сада не могу вам предложить.
– Не беда, – отзывается Шими.
Она утеплена не только одеялом на коленях, но и широким кашемировым платком на плечах. Платок она сбрасывает – чтобы еще плотнее в него укутаться. У нее длинные руки, замечает Шими, и твердая хватка, только он не уверен, о чем это говорит – о запасе сил или об отчаянии.
– По крайней мере, вы выглядите не таким удрученным, как два дня назад.
Минула уже неделя, но ему не хочется ее поправлять и смущать.
– Я не собираюсь отрицать, что смерть Эфраима причинила мне боль, – говорит он. – Хватит и того, что я отрицал его самого. Не каждый день теряешь брата.
– Друга тоже теряешь не каждый день. Впрочем, это ведь не соревнование?
– Вокруг смерти всегда возникает соревнование, не так ли? Не будем задерживаться на формальностях. Судя по вашим словам, он был вам другом в большей степени, чем мне братом. Или я ему. Давайте лучше согласимся, что вы победили.
– Какой вы тонкокожий! Я не претендую на владение памятью об Эфраиме.
– Не знаю уж, как часто вы с ним виделись, но в любом случае чаще, чем я. Строго говоря, по-настоящему я знал его только мальчишкой, и то не уверен, насколько хорошо.
– Значит, это мне придется рассказывать вам, каким он был? Я наделялась, вы сами меня просветите.
– Чего из того, что я мог бы вам рассказать, вы не знаете? Я видел его последний раз в 1959 году.
– К тому времени он уже был сформировавшимся человеком. Зато вам известно, что его сформировало.
– Не уверен. Почему, собственно, вам хочется это знать?
– По той же причине, по которой вам хочется знать, каким он стал. Нам обоим он нужен целиком.
Шими замирает. Некоторые – вдова Вольфшейм, к примеру – сказали бы, что время от времени он полностью выпадает из мира. Берил Дьюзинбери против этого не возражает. У нее тоже иногда бывает отсутствующий вид. Что ее занимает – это куда именно он в такие моменты отправляется. Но он не смог бы на это ответить. Когда его что-то задевает, он никуда не переносится. Его просто нет. Задевает же его многое – выбор велик. В данном случае он прореагировал так на предположение, что человек может быть целым. Вернее, на то, что эта фраза могла бы когда-нибудь быть применена к нему самому.
– Меня бы устроило гораздо меньшее, – произносит он наконец. – Мне бы просто понять, каким он был. Был ли счастлив. Считал ли свою жизнь удавшейся.
– И вы называете это «гораздо меньшим»? Как бы вы ответили на эти вопросы, заданные о вас?
– Я бы их не задал.
Берил Дьюзинбери наклоняется вперед и подпирает рукой подбородок. Сейчас ей можно было бы дать семнадцать лет.
– А если бы их задала я?
– Я бы попросил вас подождать, пока мы лучше узнаем друг друга.
– Вы считаете, у нас хватит на это времени?
– Нет. Любопытства, по всей вероятности, тоже не хватит. Поэтому я и предлагаю сосредоточиться на Эфраиме, который интересовал нас обоих. Каким он был, когда вы видели его в последний раз?
– В последний раз? Видите ли, он несколько лет был прикован к постели. Я так и не узнала, по какой причине. По части физических недугов я недостаточно любопытна. Другое дело – умственные расстройства. Но он казался вполне здравомыслящим – для мужчины. Так что ничто не могло заставить меня превозмочь отвращение к посещению помещения, где лежит больной. А он посетить меня не мог, даже если бы хотел. Не спрашивайте, как давно мы с ним беседовали. Как бы не целый год назад. Или двадцать лет? То, что я не навещала его, когда он слег – неважно от чего, – должно казаться вам черствостью.
– Я не вправе судить. Меня болезни тоже отталкивают.
– Это хорошо, – говорит она. – Значит, вы бы тоже его не навещали, узнав, что он болен?
– А он хотел бы меня увидеть?
– На это у меня нет ответа. Он не просил вас позвать, как бы вам ни хотелось услышать противоположное.
Тут Шими делает нечто невероятное: смотрит на нее.
– Если я поежусь от вашей бесчувственности, вы опять назовете меня тонкокожим.
Она выдерживает его взгляд.
– Какая еще бесчувственность? Эфраим бы меня высмеял.
– Эфраим – сама суровость.
– Да, это о нем.
– Вот мы и получили его целиком. Я помню сурового юнца, вы – сурового старика. В войну он хватал деревянное ружье и готов был один потягаться со всей германской авиацией. Он не ведал страха.
– Я толкую об эмоциональной суровости. Он рисковал своим сердцем.
– Вы о влюбленности?
– Не надо банальностей. Он завязывал дружбу там, где на это не осмелились бы другие, он доверял людям, к которым другие близко не подошли бы, он рисковал, что его предадут.
– Теперь вы рисуете мне человека, которого я не знал. Мы проводили время вместе только в детстве. Тогда у нас еще не было сердец.
– Вы его любили?
– В 1940 году у мальчиков не было принято друг друга любить.
– Мальчики всегда любили друг друга.
Шими сухо усмехается.
– Есть тема, по которой у вас нет желания высказаться со знанием дела?
– Вы считаете меня грубиянкой?
– Я бы не прочь узнать, какой считал вас Эфраим.
– Я – авторитет по мальчикам, потому что произвела их на свет целую кучу.
– Сколько именно?
– Вот вы меня и подловили…
– По части мальчиков у меня перед вами преимущество, сколько бы вы их ни родили, потому что я сам им был.
– Наверняка вы уже позабыли, каково это было.
– Этого я никогда не забуду.
– У вас мелодраматический подход к себе самому.
– Я не нарочно. Вряд ли, будучи несчастным ребенком, я нарушал правило. У некоторых из нас уходит больше времени, чем у других, на то, чтобы оправиться после физического шока появления на свет.
– Это ваше главное воспоминание – состояние шока?
– Нет, грусть. Думаю, это одно из последствий шока.
Я все время грустил. Грустным просыпался, грустным засыпал. Правильнее сказать, вялым.
– Я голосую за грусть. Как реагировали на нее ваши родители?
– Отец подолгу отсутствовал – помогал делу обороны.
Но однажды он меня ударил.
– За грусть?
– За необычность.
– А ваша мать?
– Поднимала ли на меня руку мать? Где ей! Моя мать была, как я, – вялой.
– Вы хотите сказать, что это вы были, как она.
– Намекаете, что я научился грусти у нее? Может, и так. Но мне казалось, что это сидит у меня внутри. У нас с Эфраимом была одна и та же мать, но он грустным не был. У него внутри как будто горел свет. А меня внутри была темень.
– Вот почему вы говорите, что не любили его. Вы завидовали его свету?
– Я не говорил, что не любил его. Так я получился бы каким-то дефективным. Я сказал, что само понятие любви не было применимо к нам обоим. Как я объяснил, мы находились на стадии, предшествующей любви.
– Вы обошли мой вопрос о зависти.
От порыва ветра Шими хватается за свою шляпу, Берил еще сильнее кутается в свой платок.
– Что-то мы все обо мне да обо мне, – спохватывается Шими. – Разве мы встретились не для беседы об Эфраиме?
– Я допрашиваю свидетеля.
– Тогда это уже не беседа.
– Когда придет ваша очередь, можете допросить меня, я не возражаю. Я скажу все, что вам захочется услышать, если не больше, но сначала вам придется помочь мне вернуть то, что я потеряла. Отчего такой встревоженный вид? Вам не придется ползать на четвереньках. Слово за слово, как говорится… Продолжайте, только и всего.
– С чего вы взяли, что мне есть что сказать?
– Ваш брат не лез за словом в карман. Почему бы и вам не быть ему под стать? Еврейские мальчики сотканы из слов.
– Я всего лишь половинка еврейского мальчика.
– Половинка еврея – это лучше, чем ничего.
Он гневно сопит.
– Надеюсь, вы больше не станете обижаться. Поразительно, насколько необидчивым был Эфраим. Ему можно было сказать что угодно. Надеюсь, вы такой же. Было бы очень жаль, если бы вы оказались их числа тех мужчин, которых не оказывается на месте поутру.
Шими вспоминает гнившего под грязными одеялами человека-развалину в инвалидном кресле, однажды попросившего его о помощи у туалета в парке. Он много чего и кого вспоминает, в том числе вдову Вольфшейм.
– Я скорее из тех мужчин, которых не было на месте прошлой ночью.
Принцесса решает пококетничать.
– Лично я с такими не знакома. – Говоря это, она встряхивает волосами и демонстрирует свое горло. Когда-то великолепное, теперь оно такое морщинистое, что похоже на аккордеон. Будь я другим человеком, думает Шими, я бы и сейчас усмотрел в нем великолепие. Но он тот, кто есть, поэтому поступает так, как всегда, – отводит взгляд. Он называет это хорошим манерами, хотя не исключает, что это безумие.
– Холодает, – говорит он.
– Я попрошу еще чаю, Эйфория принесет. Мы обсуждали зависть.
– Ничего мы не обсуждали, это ваша обмолвка. Хорошо, я завидовал Эфраиму. И что это говорит о нем и обо мне? Я завидовал многим мальчишкам. Разве завидовать не то же самое, что учиться ходить? Тебе хочется уметь делать то же, что умеют другие. Ты наблюдаешь и учишься.
– И болеешь…
– Не без этого. Но болезненное желание быть кем-то еще – неотъемлемая часть взросления.
– Что, если это никогда не кончается?
– Тогда беда.
Ее подмывает спросить, не в такой ли беде он сейчас. Но она сдерживается.
Его подмывает сказать, что Эфраим, должно быть, по-своему завидовал ему. Он даже украл его имя! Но он тоже решает, что говорить так еще рановато. Никто никогда не спешит сразу открывать всю банку с червями.
– Я не спешу улизнуть, но я подустал, – признается он вместо этого.
Она отворачивается, как от грубого отказа.
И она еще называет тонкокожим меня!
2
– Мы установим основополагающие правила, – говорит Принцесса.
Эйфория, катающая хозяйку по кварталам Северного Лондона, которые в последнее десятилетие меняются быстрее всего, думает, что речь идет о ее водительских навыках.
– Я ничего не могу поделать с неровностями проезжей части, миссис Берил.
– Где тебе, дитя мое.
– Хотите, чтобы я ехала медленнее?
– Ехать еще медленнее значит вообще прекратить движение. Что это там?
– Офисный комплекс, миссис Берил.
– Почему в форме кофейной чашки? Не отвечай, откуда тебе знать? Что стояло здесь раньше? Снова не отвечай. Попробую вспомнить сама.
Принцесса силится вспомнить прежний Северный Лондон, прежние магазины и здания, не только чтобы вернуть нарратив своей жизни, но и в надежде, что это упражнение будет полезным для ее мозгов.
Основополагающие правила, о которых она толкует – сама себе, потому что помощь Эйфории ей не нужна, – касаются обмена мнениями и воспоминаниями, который она ведет – и, кажется, с удовольствием – с братом Эфраима. Эти правила относятся не столько к содержанию бесед, сколько к их стилистике. Как вести себя двум древним существам в случае неизбежного непонимания, неловкости, неудобства – по этой части Шими Кармелли, с ее точки зрения, неистощим, не говоря о пропусках и пробелах, когда перед ее глазами начинают крутиться диски времени (за внимание Шими Кармелли она ответственности не несет) и она уже не знает, где находится и кто она такая.
К ней возвращаются забытые слова из детства. Почему так внезапно? «Будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас»[19]19
Послание к ефесенянам 4:32.
[Закрыть]. Она видит эти слова вышитыми крестиком, в деревянной рамке, на стене, не то в доме, где она выросла, не то в ее первой школе. Где были эти слова все эти годы? Наверное, ждали своего срока, как медленно прорастающие зерна, в сырых потемках ее души. То есть всегда оставались там. Их ритм сродни ритму ее сердцебиения, хотя в ее сердце никогда не было искреннего стремления им следовать. «Это как у Шекспира: Библия короля Иакова написана нашей кровью», – внушала она своим избалованным ученицам. К каким уголкам ее души были обращены эти слова? Где-то они отдавались – хватит и этого. Отдавались ли они в душе Шими Кармелли?
«Будем друг ко другу добры», – хочется ей воззвать к нему, но как бы он не решил, что она читает ему мораль или, хуже того, тянет его в христианство по заветам апостола Павла.
Тем не менее на третьей своей встрече в парке они достигли согласия. Оба были по складу характера методичными людьми. В той жизни, с которой она рано или поздно расстанется, на всем без исключения будут висеть ярлыки. Шими перестанет дышать, издав, быть может, прощальный вопль, но непременно – в соответствующем событию облачении. Зная это о себе, он принял суровые требования старухи.
Устроившие обоих основополагающие требования гласили следующее.
1. В том, что касается слов, один будет тактично подсказывать другому то, что тот не сможет вспомнить.
Тактичность – это важно. Она не хотела, чтобы он кричал подсказки ей на ухо. Шими на память не жаловался, поэтому реже ее забывал слова. Но при этом следовало учитывать ущербность его словаря по сравнению с ее. Оба имели право на недостатки и на снисхождение к ним. Она сочла важным добавить подпункт:
1а. Проявлять друг к другу доброту.
2. Мы слишком стары для соблюдения формальностей – в части как телесной ущербности, так и дефицита внимания. Один может задержаться в ванной и, вернувшись, застать другого спящим. Никакой отход от общепринятых хороших манер нельзя считать намеренным проступком.
3. Забывчивость не может служить оправданием для повторений. Даже слабеющий ум можно приучить к угадыванию стройной фразы. Должно торжествовать добросердечие, но никто не обязан терпеть скуку. Фраза «кажется, уже поздно» должна восприниматься как окончательная и не требовать повторения.
4. За неимением кого-либо, перед кем нужно было бы держать ответ, за кого приходилось бы волноваться, кому следовало бы подавать пример, перед кем смущаться, мы не должны ставить в наших беседах преграды личным признаниям, неважно, обращены ли таковые в прошлое или в будущее, являются ли воспоминаниями или мечтами. Что не следует понимать как поощрение сентиментальности.
5. Невзирая на вышесказанное, стороны ни при каких обстоятельствах не должны надеяться на возрождение сексуальных чувств.
6. Любой из нас может умереть в процессе обмена словами или их поиска. Да не послужит это причиной для чувства вины, угрызений совести и даже печали со стороны оставшегося в живых.
7. Она не пойдет на его похороны, он – на ее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.