Текст книги "Немного пожить"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
23
Он пришел на Харли-стрит за рецептами, проверить артериальное давление, сердце, катаракту, состояние ног. Ногами он пошел в мать. Стоило педикюрше заняться им, он вспоминал мать, сидевшую на диване с поджатыми ногами; он всегда называл про себя ее ноги испуганными, прячущимися. То же самое было с ним самим. Куда носили его ноги? Из Литтл-Стэнмора на Севен-Систерс-роуд: с Финчли-роуд в Мерилбон; из Норт-Лондон-парк в Норт-Лондон-парк. Для человека вашего возраста у вас удивительно мягкие ноги, говорит ему педикюрша. Конечно, она же не знает, как тщательно он за ними ухаживает.
Каждый специалист, которого он посещает, твердит одно: для своего возраста он находится в удивительно хорошей форме.
В этот утренний час Харли-стрит похожа на клуб, где общаются калеки. Трудно сказать, что это – последнее «прощай» или первое «привет». Собираются ли они на берегу реки Стикс и ждут паромщика или уже переплыли на другую сторону? Вот что такое очутиться на другом берегу – оставаться в неведении, попал уже туда или еще нет.
Шими не по душе выглядеть молодцом среди страдальцев. Хорошим видом можно накликать беду. Если выглядишь хорошо, то жди страшного упадка настроения от понимания того, как мало тебе осталось времени, чтобы хорошо выглядеть.
Он наполняет легкие воздухом. Ему бы гордиться своим сильным неутомимым сердцем и ногами осторожного труса. Ему бы танцевать на балу для одиночек с вдовами, ждущими на любом углу Харли-стрит приглашения на танец. Танцуй, Шими, Бог тебе в помощь. Танцуй с вдовой Вольфшейм, обладательницей легендарных ног и владелицей собственной танцплощадки.
Он не представляет себя танцующим, но вдруг вспоминает, что у него назначена встреча с ней за чашкой кофе. Он смотрит на свои часы. Он опоздал на целый час и уже не застанет ее в условленном месте. Он знает, что она о нем думает. «Один раз я еще могу простить, мистер Кармелли, но не два раза…»
Что он затаил против вдовы Вольфшейм, почему одна она превращает его в склеротика?
Она не ждет от него подвигов. Да, ей хочется демонстрировать его как единственного в Северном Лондоне неженатого мужчину, способного застегнуть себе ширинку. (То, что ему приходится делать это по сто раз в день, – другая история.) Вряд ли она хочет большего. С нее хватит беседы и гадания на картах. И что же? В чем, собственно, ее изъян?
У него нет ответа. Впрочем, ответ есть. Она слишком знакома – не с ним, а ему. У него впечатление, что он знает Ванду Вольфшейм всю жизнь.
Ему скучно с самим собой. Он не Братец Кролик, пинающий почем зря Смоляное Чучелко. Смоляное Чучел-ко – он сам.
Шими находит в саду Сент-Мерилбон скамейку, садится и закрывает глаза. Для дремы еще рано, но он, видимо, все же задремал. Во сне он слышит голос: «Не могли бы вы мне помочь?» Открыв глаза, он слышит то же самое…
Это происходит не сейчас, а когда он был моложе и сильнее, хотя может повториться в эту самую минуту. При гипертимезии не слишком заботишься о разделении между вчера и сегодня. Шими живет в непрекращающемся настоящем бесчестья…
Рядом никого нет. Он встает и бредет, как навстречу року, в направлении туалета – на безрадостных мысленных гобеленах Шими всегда фигурирует туалет, пускай он не всегда туда успевает, – а потом видит не столько человека, сколько развалину неопределенного возраста и пола в старом инвалидном кресле. Там, где положено быть ногам, скомкано вытертое одеяло, но Шими не удивился бы, если бы ног в кресле не оказалось, как, собственно, и всего остального. Посмотреть внимательнее Шими не осмеливается, потому что боится того, что увидит. Не говоря о том, чего не увидит. Для Шими тяжела сама мысль об увечье, зрелище же обрубков вместо конечностей потрясает его сверх меры. Однажды на Оксфорд-стрит к нему приблизился безрукий-безногий инвалид на роликовой доске, и после этого он не спал несколько недель. Кажется, чем сильнее человек изувечен, тем больше для Шими исходящая от него угроза. Он полагает, что это метафизическая проблема: человек без конечностей опровергает представление об упорядоченности вселенной. Но нет, его страх еще утробнее. Шими сам едва остается целым. Иллюзия целостности для него – единственное спасение от ужаса жизни.
Он не желает знать, насколько крайний случай нездоровья попался ему в этот раз. Он чует тяжелый запах – не то гниющего тела, не то нестиранных одеял. Сам голос, повторяющий мольбу («Я в отчаянии, помогите!»), – это подтверждение жизненного краха. Впадина вместо грудной клетки, порванные голосовые связки, слипшийся зловонный рот.
Шими инстинктивно шарит в карманах в поисках мелочи, но вовремя понимает, что речь идет не о деньгах.
– Что мне для вас сделать? – спрашивает он, все еще не уверенный, кто перед ним – мужчина или женщина.
– Помогите мне с туалетом.
Шими холодеет.
– По-моему, он бесплатный, – говорит он.
Да, он знает, как это звучит.
– Внутрь я могу попасть, но там не справляюсь, – доносится из кресла.
«Не справляюсь!»
Шими гадает, что хуже – помощь мужчине или женщине. Он хочет ограничиться словами, не представляя картинки, но картинка появляется сама собой. Помогать мужчине, решает он, гоня от себя живописные подробности, было бы гораздо хуже.
Я на это не способен, убеждает он себя.
Кто не думает о том, как поступит при крайней необходимости, когда придется явить невероятную отвагу или попросту величайшее терпение? Шими часто об этом задумывается и никогда не сомневается, что даст слабину. А сейчас еще далеко не крайность.
Он озирается в поисках кого-то, кто окажется лучше оснащен для этого испытания, но никого нет, только он, кресло и развалина в нем.
Он почти заставляет себя взяться за ручки кресла, но даже этот контакт для него невыносим. Попросить прощения, решает он, значит сделать только хуже. Еще хуже объясняться, даже если у него найдутся для этого слова.
И раз ничего другого не остается, то…
Вернувшись домой, он видит на автоответчике мигающую лампочку.
Никто никогда не оставляет ему сообщений.
Эфраим, думает он.
Такая мысль не посещала его уже более полувека.
Когда боишься худшего, худшее происходит.
Так всегда говорила мать Шими. Эту мудрость она принесла с самых Карпат. В детстве Шими представлял Карпатские горы местом, где все денно и нощно живут в страхе неминуемого бедствия.
Мать хорошо подготовила Шими к жизни.
Эфраим умер?
«Скончался», – прозвучало немного раздраженно из автоответчика.
«Если это номер мистера Шими Кармелли, то мой печальный долг уведомить вас, что ваш брат мирно скончался во сне два дня назад. Буду признателен, если вы перезвоните и уведомите, тот ли вы человек, которому я пытался дозвониться».
Шими перезванивает, на том конце тоже включается автоответчик. «Да, – говорит он после гудка, – вы дозвонились тому, кому хотели. Но я не знаю, кто вы и откуда звоните. Можете больше рассказать о том, что произошло? От чего умер мой брат? У вас есть информация о похоронах? Буду вам признателен…»
Он тоже раздражен.
Два дня назад. За это время у Эфраима уже остыли конечности. Автоответчики обмениваются предупреждениями.
Старенький компьютер знакомит Шими с электронным письмом, в нем содержится предложение приобрести по дешевке партию виагры.
Но ему нужна не виагра, а корень мандрагоры.
24
«Дело в моих ногах?» – спрашивает себя вдова Вольфшейм.
Она изучает перед высоким зеркалом свои ноги. Лодыжки по-прежнему изящны, пятки аккуратны, подъем к большой берцовой постепенен, таранная кость не торчит. Один знаменитый ювелир обхватил однажды лодыжку вдовы Вольфшейм большим и указательным пальцами и поклялся изготовить в честь этакой прелести ножной браслет. Икры тоже приятной округлости, сильные, но не мускулистые. Выше проявляются обычные проблемы, но она набралась за жизнь опыта, как манить, не приоткрывая, даже тем, что выше. Ни одна женщина в Лондоне не умеет лучше нее садиться и вылезать из автомобиля. Однажды она даже записала видеоролик с демонстрацией этого своего искусства для озабоченных своим возрастом; правда, у нее нет уверенности, что запись кто-то посмотрел.
Для стариков это, наверное, слишком.
Нет, насколько она может судить, с ногами у нее все в порядке, а вот с загадочностью возникли проблемы. Никогда еще ее не оставляли в «Дорчестере» одну, вынуждая самой платить по счету.
Она пережила много личных утрат, отважно преодолевала недуги, но теперь усомнилась, что у нее остаются силы тянуть дальше. Если начистоту, зачем это все?
Но это всего лишь мимолетное колебание. У нее еще найдутся силы. Она из тех, кто заслуживает героизации за свое умение справляться с требовательным возрастом и придавать старению очарования. Старух, цепляющихся за свою красоту, всегда высмеивают, как будто достойнее уступать дряхлости. Но не одно тщеславие побуждает женщин за восемьдесят заботиться о внешности; дело может быть и в эстетической серьезности, в благодарности богам за дарованную некогда красоту молодости, в желании способствовать эстетическому совершенствованию человечества, это может быть актом уважения к тем, кто заботится о внешнем облике всего на свете, проявлением преклонения перед самой жизнью. Далеко не совпадение, что женщины, отвечающие этому описанию, почти всегда так щедро жертвуют на благотворительность. Ибо их жизнью руководит долг.
Такой она и останется до самого смертного часа: будет покупать новую одежду, посещать раз в неделю свою парикмахершу, платить личному тренеру, заботящемуся о ее телесной гибкости и мышечном тонусе, бороться с нежелательными признаками утомления на лице, председательствовать на благотворительных собраниях, пусть и не помня порой, как расшифровываются их аббревиатуры.
Есть и другая причина, по которой она не поддается приступу малодушия. Она думает не только о внуках, но и о своей матушке. Она не единственная на свете вдова Вольфшейм. Правда, старшая вдова Вольфшейм давно забыла о существовании младшей. Ее погруженность в себя другого свойства, чем у дочери. Она сохраняет себя не в целях улучшения мира, а по повелению того же внутреннего демона, который помыкает малыми детьми; ей неважно, доставляет ли она другим удовольствие или причиняет неудобства. Тугой ошейник ее эгоизма неподвластен плоти и разуму. Сгусток несокрушимой воли, весящий меньше годовалого ребенка, старшая вдова Вольфшейм малюет помадой окрестности рта и гордо возлежит в собственной постели посреди собственного дома, имея единственную цель: пережить всех, кого когда-либо знала, хотя никого из тех, кого знала, уже, конечно, не помнит. Она больше не узнает родную дочь, но все равно связана с ней день и ночь благодаря новейшей технологии 4G, доступ к коей обеспечивается огромной клавишей срочного вызова. Срочная нужда возникает у старшей Вольфшейм ежечасно. Она давно уже забыла, кому сообщает, что испытывает голод, жажду, что ей одиноко, хочется подвигаться или помыться. Ее нуждами занимается целая бригада, но только дочь, ставшая неузнаваемой, способна удовлетворять самую важную ее нужду – терзать ту, которую она больше не узнаёт.
Младшая вдова Вольфшейм принимает это как закон природы. Она надеется, что не будет терзать собственных детей, когда настанет ее очередь, хотя подозревает, что все-таки будет. Изредка она выключает телефон, как поступила, пригласив на чай Шими Кармелли. Делая так, она мучается угрызениями совести, боясь, что ее мать, мертвая во всех остальных отношениях, выберет именно этот момент, чтобы совсем умереть. Но должна же у нее быть собственная жизнь! Это тоже закон природы. Немудрено, что она впадает в уныние, когда эта жизнь обходит ее стороной.
При наличии у младшей вдовы Вольфшейм самых убедительных оснований для того, чтобы наплевать на природу, разодрать подушку и по одному запихать все перышки в неутомимый рот старшей, она этого не делает. «Она меня переживет, – часто думает Ванда Вольфшейм. – Возможно, она переживет даже моих внучек, а то и, чем черт не шутит, весь человеческий род». И все же она продолжает отвечать на звонки матери; когда не получается унять волну поношения по проводам, она навещает ее лично и получает все это от лепечущего полутрупа прямо в лицо, в виде слюны.
В Северном Лондоне она не единственная вдова, знакомая с этой изнанкой жизни. Большинство ее подруг так же подключены к своим мамашам, родившимся еще до Великой Войны. Все это описывается языком материнской хрупкости и дочернего долга, но на самом деле может быть завершающей битвой той Войны – между умирающими и уже почти умершими – за последнее дуновение внимания, за последний глоток воздуха, за заключительное слово.
Нет отношений безжалостнее отношений матери и дочери. Но что толку в этом знании? Больше пользы в совете рожать только сыновей.
Для вдовы Вольфшейм и ее вдовых подруг эти годы могли бы стать долгожданным и заслуженным вознаграждением за тоскливый брак с неверными мужьями и за неблагодарный родительский труд. Дети разлетелись или больны, мужья лежат там, где уже не могут расчесывать комариные укусы неправедной похоти. Вдовий удел известен: забвение чести, любви, повиновения, несчетных друзей, доступность покоя и изредка – несильный сердечный трепет. Но, похоже, человечеству раз и навсегда отказано в счастье. Избавившись от одного порабощения, вдовы познают другое. Спасибо науке и технологиям, беспристрастно продлевающим то, для продления чего нет внятных причин, они живут дольше – только для того, чтобы дольше страдать.
Где-то неподалеку Берил Дьюзинбери вышивает тонкой черной нитью по черному фону фразу Я умею отличать мертвое от живого – оно мертво, как земля. Жаль, что нельзя встретиться с Вандой Вольфшейм и обсудить это. Получилось бы весело.
Ванда Вольфшейм тем временем натягивает брюки и отправляется в универмаг «Хэрродс».
25
Шими представляет себе, как скончавшийся Эфраим становится с каждой секундой все холоднее. Есть ли предел холоду?
Он хватается трясущейся рукой за свое теплое горло.
Утрата младшего брата – потеря, от которой невозможно оправиться. Пусть Шими и не видел Эфраима полжизни, но брат всегда жил в его сердце. Сердце тоже невидимо. Но оно существует, и так же существовал Эфраим. Чтобы ты оставался в живых – таков негласный договор, – твой младший брат не должен умирать раньше тебя.
Эти карпатские суеверия! Когда боишься беды, беда непременно нагрянет. Когда один из двоих болен, второй непременно это почувствует, невзирая на расстояние.
Шими корит себя за то, что не почувствовал кончину Эфраима в ту же самую минуту, не понял, что вселенная перевернулась. Небу полагалось нахмуриться, вулканам – изрыгнуть огонь, его сердцу – лопнуть одновременно с сердцем Эфраима.
Сколько времени прошло после последней встречи братьев? Узнали бы они друг друга, случайно встретившись вчера на улице?
Как выглядел Эфраим? Не в момент смерти, а живьем? Шими так много помнит, но почему-то не может увидеть лицо брата. По какой-то причине у него не выходит собрать его из фрагментов прошлого. Наверное, он не хочет, чтобы у него получилось.
На его каминной полке нет семейных фотографий, которые могли бы помочь, там стоят только открытки с видами далеких стран, там же выстроились пыльные френологические бюсты – некоторые старинные, некоторые его собственного изготовления; еще там красуется удостоверение о членстве в обществе гадателей по картам. Он не может отвести взгляд от каминной полки, от лица, которого на ней нет, от места, которое должно было бы принадлежать Эфраиму. Эфраима там нет, но есть его атмосфера, и Шими всегда считал, что этого достаточно: атмосфера человека – это все, что важно. Кому нужны глаза и рот? Но ему все же жаль, что он не может вспомнить лицо брата. Возможен ли траур без лица? Будет ли ему недоставать Эфраима? Потом он вспоминает: где-то в недрах его платяного шкафа зарыта коробка из-под печенья, полная разных памятных штучек; каждый хранит что-то в этом роде как раз для такого дня. Он неоднократно порывался ее выкинуть, но все же не стал.
Когда он избавится от этой коробки, останется только одно: избавиться от себя самого.
Он достает ее, и – чудо из чудес, абсурд среди абсурда – наверху стопки писем и неразобранных черно-белых фотографий с обтрепанными краями красуются они, Эфраим и Шими, а может, Шими и Эфраим, трудно понять, кто есть кто под ковбойской шляпой, хотя в жизни они нисколько друг на друга не походили, Эфраим и Шими, Шими и Эфраим, двое беззаботных с виду предвоенных мальчишек примерно одного возраста, валяющие дурака в своем саду в Стэнморе: один улыбается, сидя в тачке, другой толкает тачку и тоже улыбается.
У Шими, неважно, который из них он, рот до ушей!
Сколько им здесь лет? По его прикидке, восемь-девять. Сад все еще похож на рай. Шими и его брат до грехопадения. Дело не войне, а в его, Шими, грехопадении.
Неужели тогдашняя жизнь была сплошной улыбкой?
Он подходит к камину и отодвигает на полке в сторону светло-коричневую фотографию – вид Нью-Йорка, присланный века назад дядей Раффи. На ее место встает фотография двух братьев, содержащая для него неразрешимую загадку: им на ней хорошо! Он гадает, кто щелкнул затвором фотоаппарата, мать или отец, потом припоминает: мать, конечно мать, это она преследовала их с «кодаком» Шими наперевес. Это их, наверное, и развеселило – тележка и мать, кругами гоняющаяся за ними по саду. Несвойственное ему состояние счастья? Избыток энергии у матери – такой он ее не запомнил. Он годами считал ее инвалидом, лишал состоятельности – уж не восполняя ли этим какую-то собственную ущербность?
Он падает в кресло с коробкой на коленях. Обычно он не способен взглянуть в лицо прошлому, а теперь к прошлому прибавилось настоящее. Мало что вокруг сулит ему покой, разве что ванная. Его квартиру невозможно отнести к какому-либо периоду или стилю, скорее это образцовое логово отставного шпиона или залегшего на дно террориста. Нигде не валяются бумаги, им попросту негде валяться. Невнятные среднеевропейские пейзажи на стенах, полдюжины стеклянных венецианских стаканов на выложенных ракушками подставках из папье-маше, старомодная, родом еще из 1950-х годов, колченогая стереосистема. Кресло с бирюзовой обивкой, в котором он сидит, некогда звалось коктейльным. Он редко зовет кого-либо к себе, хотя опасаться ему нечего. Ничто здесь не бросает на него тень. Хотя именно это и может послужить разоблачением. Кто, кому нечего скрывать и не за что казниться, выбрал бы такую жизнь?
Поставив на каминную полку фотографию, Шими встает, снова берет фотографию в руки и еще внимательнее в нее всматривается.
Есть ли эта фотографию у Эфраима, гадает он.
Есть? Была!
Была, была ли эта фотография у Эфраима? И если да, то взглянул ли он на нее хотя бы разок? Мог ли определить, кто на ней кто?
Где он был все это время? Чем занимался с тех пор, как Шими видел его в последний раз в Блэкпуле? Сам Шими нечасто о нем думал, а вот думал ли когда-нибудь о нем Эфраим? Интересовался ли, как у него дела с контролем товарных запасов и с френологическими бюстами? Помнил ли вообще что-нибудь, что касалось Шими? А что помнил об Эфраиме он, памятливый Шими? И можно ли быть хорошим братом в отношении того, о ком стараешься почти не думать?
Он предпочел бы считать, что не знает, почему и как они разошлись. Он выстроил вокруг их отчуждения изящное сооружение мистификации и грусти. Нечто этакое: когда разлука обходится без разрывов, невозможно проследить ее историю, такова ее природа; она не отмечена яркими событиями, не дает пищи для памяти; лучше уж громкая ссора, расставание с взаимными проклятиями и клятвами отомстить; спокойное расставание слишком огорчительно: того, что не запечатлено в любви или в гневе, как будто не было вовсе.
Фальшь, фальшь с первого до последнего слова. Пусть их расставание вышло бескровным, все же можно проследить его до конкретного события. Смерть матери – вот что их развело.
Помимо пропитавшей все ее существо нестойкости – только как объяснить тогда всплывший из небытия эпизод с преследованием сыновей с камерой наперевес? – здоровье их матери не вызывало тревоги, а потом разом подкосилось. Болезнь пропитала ее всю при первом же упоминании. Лишь только прозвучало ее название – рак груди, – как мать капитулировала перед ней, как будто сами эти звуки сулили смерть. Ее мужа и сыновей беда подкосила с той же стремительностью. Казалось, сам ствол их семьи разлетелся на щепки от одного упоминания ее недуга, всего лишь от смрадного духа двух этих коротких слов, как полено от удара острого топора. Почему хватило такой малости? Может, беда подстерегала ее с момента его, Шими, смертельного предательства? Не послужил ли этим топором он сам?
Последние дни жизни она провела в больнице. Шими бесполезно сидел с ней рядом, сдерживая слезы. Она ослепла и пыталась нашарить его рукой. «Это ты, Шими?» Он не осмеливался отвечать – не доверял себе.
Слишком мало утешения он ей приносил, слишком мало любви выказывал – уж лучше бы он там не сидел. От младшего, Эфраима, было гораздо больше проку. Эфраим приподнимал ее на подушках, поправлял ее сорочку, вытирал ей лоб, заботился, чтобы ей было удобнее, целовал в лоб. Да, это я, Эфраим. Я здесь, мама.
От Шими не было толку. Он испытывал брезгливость и стыдился этого.
Нет, хуже. Неизменный закон памяти Шими: копай глубже – и ужасайся. Под конец он даже не признавался матери, что сидит с ней рядом. «Шими?» – звучала из ее тьмы мольба. А он безмолвствовал. Он не рисковал ответить: «Да, мама, я здесь, рядом с тобой», – из страха, что она попросит о чем-то, чего он не сможет ей дать.
От нее оставалось уже так мало, что он боялся к ней прикоснуться. Что, если от его прикосновения она распадется на тысячу кусочков?
Не потому ли они с Эфраимом пошли разными путями? Не потому ли, что Эфраим увидел, что он противоестественно жалок? Или потому, что Шими не мог простить Эфраиму его главенство?
Ты бы мог мне помочь, Эфраим, думал Шими. Я был твоим братом. Не нужно было тебе нравственно и психологически надо мной торжествовать. Уход за умирающей матерью – не соревнование. Ты мог бы сказать мне: давай делать это вместе. Но нет, тебе понадобилось быть для нее единственным и незаменимым. Мне ты не оставил места.
После бегства отца они мало виделись, а потом и вовсе перестали встречаться. Была всего одна встреча, и та по инициативе Эфраима. «Угадай, где я, – написал он на открытке с осликами на широком пустом пляже, за которым виднелась Блэкпульская башня. – Почему бы тебе ко мне не заглянуть? Возьми и выберись хотя бы на уикенд из своей крысиной норы». Адреса он не приписал. Это могло означать одно: на самом деле он не хотел, чтобы Шими приехал. Но зачем тогда было слать открытку?
Шими собрал сумку и сел в поезд.
Дело было в 1959 году. В том году приняли закон о психическом здоровье, о котором он прочел в «Таймс», пока поезд вез его на юг. Закон вызвал у него интерес только по той причине, что в нем отменялось понятие «расстройство нравственности» – термин, на который она набрел в энциклопедии «Британика» в публичной библиотеке Хендона, где изучал психические нарушения, к которым могло бы относиться его постыдное отклонение. «Расстройство нравственности» показалось ему наиболее предпочтительным объяснением. Он даже нащупал шишку нравственного расстройства на своем френологическом бюсте – таковая нашлась за левым ухом. От всякого намека на гендерную неопределенность он решительно отвернулся. В мамины панталоны его засунула не неопределенность, а любопытство. Праздное, непристойное, слабоумное любопытство. Секс сводит с ума всех, особенно подростков. Мальчик с расстройством нравственности может оставаться настоящим мальчиком. Теперь, спустя двадцать лет, он ехал в поезде в Блэкпул и читал в «Таймс» об отмене самой этой категории. Никакого расстройства нравственности больше не было. Значило ли это отмену и того эпизода? Избавлен ли он отныне от маминых панталон?
Как же тогда быть с нащупанной им у себя за ухом шишкой?
Он садился в поезд без малейшего представления о том, где живет Эфраим. В Блэкпуле он никогда не бывал, но по открытке брата с видом курорта не в сезон, с трамваем на безлюдном променаде – не ирония ли само это приглашение, хотел ли Эфраим на самом деле приезда брата? – ему представлялся заброшенный старомодный курорт, обдуваемый негостеприимным ветром Ирландского моря. Шими считал, что найти брата не составит труда, достаточно будет расспросить встречных. Есть ли во всем Блэкпуле хотя бы еще кто-то, похожий на Эфраима? Наверняка он знаком всему городу.
Насчет ветра он не ошибся. А вот отыскать брата не вышло. На его вопросы люди только качали головами. Эфраим Кармелли? Имя звучало по-клоунски. Некоторые советовали обратиться в цирк под Башней.
Он нашел пансион, где были строгие правила: до десяти утра очистить помещение, назад возвращаться не позднее одиннадцати вечера, и чтоб никаких посетителей. И это люди называют отпуском? К своему удивлению, Шими сразу заскучал по Литтл-Стэнмору.
На променаде к нему пристали две девушки в цветастых платьях. Он не понял их выговор и мог неверно воспринять их намерения. Но они взяли его за руки с двух сторон, как будто они его сестры, и попросили отвести их к нему в отель. Он предположил, что им просто захотелось согреться, и предупредил их, что место, где он остановился, правильнее называть не отелем, а исправительным учреждением. Они ночевали в похожем месте, поэтому поволокли его в дюны. Там он лежал между ними на сыром песке, дрожа в их объятиях; когда все кончилось, он сказал спасибо. Они в ответ, мажа губы, добродушно посмеялись над его учтивостью. Она так их поразила, что оставалось предположить, что там, откуда они приехали, не принято выражать признательность. Его похвала осталась без ответа, чему он не удивился: им было не за что его благодарить.
Такой вариант втроем пришелся ему по нраву, избавив от многих терзаний. Удвоенное усердие поглотило все его внимание и освободило от страха произвести неверное впечатление. Никакой ответственности он перед ними не испытывал, как и необходимости притворяться тем, кем он не был. Он спокойно принял тот факт, что сразу на двух его не хватит.
Потом он угостил их жареной картошкой. Прощаясь, они целомудренно расцеловали его в обе щеки. Возможно, одна даже бросила напоследок: «Давай без обид».
В целом опыт оказался недурен. Он надеялся, что оставил о себе не самое плохое впечатление. Правда, сам он остался с чувством уныния, с ощущением, будто промозглый ветер заморозил что-то у него внутри. Не сердце, не душу – до этого не дошло. Что-то другое, что-то такое, для чего не было названия. Здесь я мог бы хорошо провести время, но не сложилось, думал он.
Или в его случае ЭТО и было хорошим времяпрепровождением.
Назавтра он увидел их на променаде в обществе другого мужчины. Они помахали ему в самой дружелюбной манере. Он помахал им в ответ и понадеялся, что в этот раз нашелся мужчина с номером в отеле.
Не придумав, чем еще заняться, он воспользовался тем, что не было дождя, и прогулялся до Южного пирса, где, рассеянно глядя вокруг, увидел вдруг по-цыгански размалеванный фургон с надписью:
ВЕЛИКИЙ ШИМИ: ГАДАНИЕ НА КАРТАХ
ПРЕДСКАЗЫВАЮ БУДУЩЕЕ
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.