Текст книги "Немного пожить"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
3
В пору своего расцвета Берил Дьюзинбери могла заставить какого угодно мужчину перестать думать о какой угодно женщине. Результатом ее чар становилась не измена, а забвение. Мужчина, просыпавшийся в объятиях Берил Дьюзинбери, не предавал жену – он забывал о ее существовании.
Шими Кармелли давно вышел из возраста такого самозабвения, Берил Дьюзинбери давно миновала возраст, когда могла таковое вызвать. Но она настолько завладела его мыслями, что он впал в изумление. На самом деле он думает, конечно, об Эфраиме – как еще объяснить происходящее? Об Эфраиме, спасителе сына Берил Дьюзинбери, как та выразилась. Спаситель! Что она хотела этим сказать, черт возьми? Назначение Берил Дьюзинбери в жизни Шими сводится к тому, чтобы заставлять его размышлять об Эфраиме – впервые, если тот и впрямь был спасителем, – и воспарять. Уноситься вдаль? Нет, просто парить. Что до него, то глупо было бы притворяться, что она не произвела на него впечатления. Вот уже три утра подряд первое, что видит Шими при пробуждении, – это старуха с развевающимися седыми волосами, сидящая на скамейке в саду при крематории, высокомерная, хоть и запинающаяся, в плаще, похожем на расправляемые и снова складываемые ангельские крылья.
Преграждающая ему путь или манящая?
В этом он никак не разберется.
В этой обстановке письмо от вдовы Вольфшейм воспринимается как непрошенный сюрприз. Ванда Вольфшейм? Разве он с такой знаком?
Да-да, знаком – только в другой жизни.
В письме список приглашенных на благотворительное мероприятие, в который вдова Вольфшейм вписала – в той, другой жизни – Шими Кармелли. Он изучает список. Вдова Адлер, вдова Энски, вдова Ацман, вдова Беренблум, вдовы Селия и Синтия Блох, вдова Хомски, вдова Карлбах, три вдовы Коэн, вдова Фекенхейм, вдова Фокслер, вдова Глассман, вдова Глюк, вдова Гешел, вдова Гринвальд, вдова Хеффнер, вдова Хоффман, вдова Хильдершеймер, вдова Лимис (у этой, помнится, был мезальянс), вдова Остропова, вдовая леди Хан, вдова Лернер, вдова Лайонс, вдова Минск, вдова Молотов…
На этом месте он откладывает список.
Его внимание привлекло одно из имен. Хилари Гринвальд, в девичестве Шлосберг, с которой до появления на горизонте Харви Гринвальда он едва не обручился. Вернее, с которой он едва не обручился примерно тогда, когда обручиться с ней вознамерился Харви Гринвальд.
Она заглянула в магазин «Шими’с-оф-Стэнмор» – так состоялось их знакомство. И при этом ничего не приобрела.
Что-то его заставило предложить ей встретиться.
«Если это предложение сделано с видами на возможный брак, то вы должны дать мне время на размышление, – сказала она ему. – Для начала я должна знать, что вы можете мне предложить».
Видимо, то же самое она сказала Харви Гринвальду.
Короткое время Хилари Шлосберг танцевала в кордебалете Тиллера, куда ее взяли за высокий рост. Еще она работала представителем косметической компании, поэтому всегда была хорошо накрашена. Шими почему-то представляет ее в костюме посыльного и в кокетливой шляпке. Зачем такой жизнелюбивой красотке понадобился Шими Кармелли, живший изготовлением и продажей френологических бюстов, оставалось только гадать. У Шими была догадка, что она спутала его с его братом.
Шесть или семь свиданий подряд Шими старался объяснить, что небогат и не сможет дать ей ничего из того, на что она вправе рассчитывать, тогда как Харви Гринвальд прольет на нее золотой дождь, но Хилари Шлосберг всякий раз прерывала его, прикладывая пальчик к его губам. «Я хочу знать, что ты можешь мне предложить в смысле преданности, – объясняла она. – Хочу знать, как сильно бьется для меня твое сердце».
Шими хватало ума не признаваться, что его сердце вообще для нее не бьется. Но он считал необходимым сказать что-то, что помогло бы ей принять разумное решение, не намекая, что разумно было бы остановиться не на нем.
«Я не могу принять такое решение за тебя», – говорил он.
«Очень даже можешь, – возражала Хилари Шлосберг. – Возьми и скажи, что меня любишь».
«Разве этого будет достаточно?»
«Будет, если ты меня убедишь, что не кривишь душой».
Ничего хуже этого она бы не смогла сказать при всем старании. Шими ни в чем не мог убедить себя самого.
Хилари Шлосберг ждала. Ждала. Ждала.
«Ну?» – спросила она, явившись наконец к нему в магазин за ответом. Шими возился под прилавком, не в силах заставить себя поднять на нее глаза.
«Мне нужно еще немного времени, чтобы продумать свое отношение к этому», – сказал Шими. Он подразумевал уместность состязания с другим мужчиной за руку женщины, когда у тебя нет уверенности, что она тебе нужна. Сама мысль о таком состязании была ему противна. Он видел по телевизору, как беженцы дерутся за миску риса, раздаваемого с машин ООН. Или взять толкотню пассажиров метро, как будто они боятся не влезть в последний поезд из ада. Я бы лучше остался на платформе и сгорел, думал он.
В итоге Хилари Шлосберг вышла за Харви Гринвальда и не знала за всю жизнь ни дня счастья. Даже удовольствие от рождения сыновей было испорчено страхом, что они вырастут такими же грязными лживыми подонками, как их отец.
Двое из трех демонстративно подтвердили опасения матери. Третий после брака, почти такого же плохого, как у его матери, нырнул в мир кришнаитов, чтобы время от времени выныривать на Оксфорд-стрит с бубном и в материнской простыне – она бы не одобрила оранжевый цвет, в который он ее вымазал, – в сандалиях и в белых носках, да еще с бритой головой, на которой болталась одна-единственная прядь.
«Я только рада, что Харви нет в живых и он не видит этого позора», – твердила Хилари подругам, описывавшим ей эту картину. Но все они знали, что Хилари рада тому, что Харви вообще нет в живых и он вообще ничего не видит.
Изредка Шими и Хилари сталкивались в парке или в супермаркете и чинно раскланивались. Хилари замечала, что Шими всегда один. Он подозревал, что она видит в его одиночестве доказательство невозможности найти кого-то, кого он полюбил бы так же сильно, как ее. Без сомнения, она воображала, будто он вот уже почти полвека сожалеет что ни день о своей нерешительности. Она была вправе насмехаться над его пожизненным одиночеством, считать, что он ничего другого не заслуживает, но нет, она ему сочувствовала. Бедняга! Кто она такая, чтобы утверждать, что разбитому сердцу ничто не поможет? Она была в приличном состоянии, как и он, судя по его виду. Ноги у бывшей танцовщицы кордебалета были почти так же изящны, как у вдовы Вольфшейм, губы тоже по большому счету остались свои. Что до Шими Кар-мелли, то на все вопросы исчерпывающе отвечала его прямая осанка. По самым скромным подсчетам, им оставалось прожить еще целых два, полтора, ну, хотя бы один десяток лет, хотя ему следовало бы что-то предпринять для того, чтобы в дальнейшем выживать вместе.
Думая о ждущем выражении лица Хилари Гринвальд на мероприятии Ванды Вольфшейм, Шими заранее приходит в ужас. Как долго можно водить кого-то за нос?
Мысли о ней влекут за собой странные мысли о Берил Дьюзинбери. Как это ни абсурдно, у него такое чувство, будто он снова должен выбирать и в очередной раз голосует против Хилари.
Любой трепет крылышек мотылька в Китае Шими считает своей виной или по меньшей мере вредным для себя событием. Немудрено, что сражение сразу трех женщин за место в его голове заставляет его задаться вопросом, какой грех непростительнее: не уметь любить других или не уметь любить самого себя?
Мой мир населен сплошь неудачниками, думает Шими.
Полная нетерпения – она не знает, чего ждет, но от возбуждения у нее дрожат руки, – Принцесса вышивает цитату из Эмили Бронте:
Ты мерзнешь, мерзнешь, холодна могила.
И снег растет тяжелою горой[20]20
Стихотворение Э. Бронте «Воспоминание», пер. Т. Гутиной.
[Закрыть].
Ей знакома Страна Бронте, она долго бродила по ней, горюя, много лет могла представить ее в мечтах. Дом священника с белым фасадом и двумя торчащими, как уши, спартанскими дымоходами. Звуки безумия, несущиеся из спальни Бренуэлла Бронте. Собачий лай, вопли пинаемых кошек. Заснеженный церковный двор. Пустоши вокруг – прекрасные под покрывалом пурпурного вереска, но мертвые, как угасшая надежда, когда среди развалин и в щелях сложенных без раствора стен свистит ветер. Стены из неровных камней – хватит ли у нее ледяной шелковой нити, чтобы их воплотить?
В эти дни у нее не получается представить эти края, не заглядывая в иллюстрированные книги. И даже они не всегда помогают. В конце концов стихи о смерти в глубоком снегу оказываются полезнее любых фотографий и рисунков. Бурые холмы, вересковые пустоши, папоротник. Все это далеко – далеко, все стынет в унылой могиле.
Она была тогда еще девчонкой, а могила зарастала бурьяном в углу чужого поля…
Она вышивает недоступное глазу, угасшие мысли, забвение, восторженную боль памяти, хотя не уверена, что способна восторгаться. Она вышивает тропку – не настоящую, бугристую, замерзшую, вьющуюся по пустоши, а вечную, тянущуюся из счастья в опустошенность. Ее всегда привлекала мысль об извилистых проторенных путях: об отправлении в путь, об ожидании прибытия, о не менее захватывающей перспективе заблудиться.
Это ее убивает, но ей никак не вспомнить, с кем она брела по тропе, которую сейчас вышивает. Она хочет сделать ее осязаемей. Стежок за стежком она возвращает ее, извилисто вышивает тропку, пропадающую в грязи и в траве, а потом опять обретающую плоть, бегущую то вниз, то вверх, обещающую и разочаровывающую. Но человека ей не возродить. Кем он был? Где это происходило целую жизнь – ее жизнь – назад?
Все это слишком затянулось, думает она, но не имеет этого в виду. Она уверена, что искусство жизни состоит в превращении жизни в искусство, а искусство – не только живое воспоминание. Порой искусство предстает пробелом. Было бы грехом – против искусства и жизни – изображать то, чего у нее больше нет. Вышивать солнечный свет там, где не было никакого света. Размягчать камень. Приукрашивать тропу. Нет!
Моя жизнь – это на три пятых пробел. Очень хорошо, это тоже какая-никакая история. Можно сказать, единственная.
Попытки спасения не нужны. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. И пусть те, кому изменяет память, продолжают заблуждаться.
Все прочее – ложь.
Но стоически выдерживать потерю – тоже промах. Верить, что необратимое необратимо не просто так, – непростительная иллюзия: все к лучшему в этом лучшем из миров, даже когда ваш ум становится умом не от мира сего. Превратить и это в искусство – способ придать ему красочности, пусть даже в доме престарелых.
Она кладет стежок за стежком с божественным нетерпением художницы, и не для того, чтобы успеть что-то спасти, пока не выйдет срок, а для того, чтобы ни за что не утратить волю к жизни в настоящем.
Дело не в ней, а в акте творения.
Пурпурный шелк вереска. Бурый шелк голых холмов, где не цветет вереск. Какой цвет выбрать для холода, для стылого надгробия?
Все блаженство моей жизни
В могиле с тобой
Нет, это не о ней, но трудно исключить из этого ее.
Или его.
Ты… С тобой… Кто это был, кто это?
4
Тот же парк, то же время дня. Столик другой, но похожий. Принцесса, уподобившись застигнутой морозом птице, греется, топорща оперение. На голове у нее бархатный шарф цвета бургундского вина, свернутый в тюрбан в стиле Эдит Ситуэлл, – у нее чувство, что эту вещь она получила в дар от поэтессы-пророчицы, вот только ей не вспомнить, когда это произошло и по какой причине, – на плечах большой толстый платок, расшитый египетскими иероглифами – такой носила в Риме Клеопатра.
– Итак, – произносит она, – вы видели мои записи. Предлагаю очистить табличку и начать сначала.
– Для этого придется повстречаться на скамейке у крематория. Чтобы у вас над головой летали вороны, а туземная женщина вела тигра.
Ей невдомек, что он несет.
– Я просто фантазирую, – спохватывается он.
– Прошу, не надо. Нам предстоит еще через многое пройти.
– Для вас это тяжелый труд?
– Будет тяжелый, если вы сваляете дурака.
Шими не может не пожалеть сам себя. Она права, он выставляет себя дураком. Он думал, что для разнообразия можно попробовать и это. Но у него нет соответствующего дара. Как и у нее. На короткое мгновение, длящееся не дольше проблеска серебристого света в хмуром угольном небе, он задается вопросом, не лучше ли было бы провести время в обществе Хилари Шлосберг. Одного этого достаточно, чтобы понять, что он правильно поступил, не женившись на ней. Постоянство – не его стихия. Он не способен более пяти минут хранить верность даже самому себе.
– Предлагаю начать сначала, – говорит он, вспоминая основополагающие правила. Главное – доброта.
Она по-птичьи прихорашивается.
– Сначала так с начала, – говорит она. – Ваши первые воспоминания…
– О чем попало или об Эфраиме?
– Полагаю, первым вам запомнился именно Эфраим, ребенок-соперник. Предупредите меня, если я не права.
– Что, если первое мое воспоминание о нем – это воспоминание о фотографии?
– Так не бывает. Вы просто интерпретируете фотографию.
– И как вы мне предлагаете от этого уйти?
– Предоставьте это мне. Ваше дело говорить.
– Узнав, что он умер, я нашел нашу с ним детскую фотографию: на ней мы носимся по саду, играя в ковбоев. Мы еще неотличимы друг от друга.
– Фотография вас удивила?
– Я бы сказал, шокировала и огорчила.
– Почему?
– Мы неразличимы в счастье. Я ничего подобного не помню. Внешне я тоже запомнил его другим. Возможно, я неправильно запомнил себя самого.
– Вы на фотографии красивее, чем помните себя, или он некрасивее вас?
– Я бы не применял к нам обоим слово «красивый».
– Вы так разборчивы со словами?
– Мы играли в ковбоев.
– Значит, это вопрос половой принадлежности?
– Я привык, раньше это было обычным делом. «Красивыми» называют девочек, а не мальчиков. Ждать, что я стану использовать слова по-другому, – форменный садизм.
– Вы считали, что внешне он был лучше вас? Как мальчик?
– Если я соглашусь, то получится, что вы принудили меня признаться, что я меньше его ощущал себя мальчиком. Нет, он был скорее более озорным. Я говорю о жизненном принципе: я рос с уверенностью, что в этом он меня превосходит.
– С какого возраста?
– С самого раннего.
– В самом раннем возрасте вы наверняка не рассуждали о «жизненных принципах».
– В самом раннем возрасте я вообще ни о чем не рассуждал. Лучше позвольте мне до конца ответить на ваши вопросы. Я считал, что людям легче иметь дело с ним, чем со мной. У него была круглая физиономия нахала, у меня – длинная и унылая, как у лошади, покорно ждущей, пока ее забьют. Эфраим был живчик, я вгонял людей в тоску. Он всех покорял, в том числе меня. Меня поражали его энергия и обаяние.
– Поражали так, что сбивали с ног?
– Вы говорите как психоаналитик. Не то что сбивали с ног, скорее вгоняли в ступор.
– Наверное, вам были ненавистны его энергия и обаяние, ведь вы считали, что сами этими качествами обделены.
– Нет, – не соглашается Шими, качая головой. – До ненависти не доходило. Скорее это было восхищение.
Не кривит ли он душой? Он напрягает слух, внимая прошлому. В изгибах коридоров лет звучит песня. Он прячется в бомбоубежище, неуклюжий и полный стыда и ненависти к людскому запаху, и щупает шишки на фарфоровой модели человеческого черепа. Люди смеются, но не над ним. Они смеются и хлопают Эфраиму, марширующему перед ними взад – вперед с деревянным ружьецом на плече и распевающему песенку. Вспомнит ли Шими эту песню? Он до предела напрягает память. Будь его мозг фарфоровым, он бы треснул от такого насилия. Но его старания не напрасны, если обрывки песни запали в память, Шими их вспомнит, как это ни больно. Сейчас в коридорах лет, в гулком тоннеле, куда спускаешься по щербатым ступенькам, в душном бомбоубежище, раздаются слова: «Это армия, мистер Джонс!» Эту песенку они распевали вдвоем, как маленькие солдаты, чтобы порадовать мать. Своя, семейная песня. И вот ее горланит на весь мир бесстыжий охотник за популярностью, милашка, похититель того, что предназначено для приватного исполнения, – Неутомимый Всеобщий Любимец Эфраим!
Что ж, раз основополагающие требования подразумевают свободные излияния, то он признается Берил Дьюзинбери, как ревновал Эфраима за то, что тот развлекал борющуюся Британию.
Слушая его, она закрывает глаза. Это позволяет ему лучше рассмотреть ее лицо. Раньше он не замечал глубины борозд на ее лбу и теперь не прочь бы его пощупать, применив свое умение френолога. Не замечал он и того, что морщины на ее лице – это не переплетающиеся письмена опыта, счастливого или неудачного, а вертикальная пахота, высохшее русло былых вольных ручьев. Раньше он не мог вообразить, что она способна лить слезы, – а что, кроме слез, может оставлять такие следы? Или он излишне сентиментален? Вдруг перед ним свидетельства вошедшей в привычку презрительности? Вдруг ее лицо тоже заждалось полива?
Но она слушает его с закрытыми глазами, так внимательно, слегка покачиваясь в такт его речи, как будто тоже сидит в подземном убежище и не ждет сирены отбоя, наслаждаясь картиной маленького вышагивающего взад-вперед певца. Эфраим прижимает к плечу деревянное ружьецо, купается в радости, которую вызывает, и сам радостно улыбается – плут, мошенник, лукавый болтунишка. Но главный источник его сияния – отражение удовольствия на лице Берил Дьюзинбери. И тут Шими осеняет: да они, Эфраим и Берил, когда-то были любовниками!
Он умолкает и ждет, чтобы она вернулась в настоящее, к нему, к второстепенному брату.
Она как по команде открывает глаза, полные разочарования – именно его Шими и ждал. Он понимает, что, открыв глаза, она хотела увидеть вовсе не его.
– У вас поразительная способность оживлять воспоминания, – говорит она.
– Пользуйтесь на здоровье.
– Это бестактность по отношению к человеку, не умеющему быстро затыкать течи в своей памяти. Советую не растрачивать зря ваше ценнейшее достояние.
– Что, если я не считаю это ценностью?
– Тогда вы болван.
Оба молчат. Потом, как бы иллюстрируя, насколько трудно ей сохранять последовательность мыслей, она спрашивает:
– Как Эфраим относился к вашей манере одеваться?
Можно подумать, что сама она раньше не замечала, как он одевается.
– Что за странный вопрос! Нет никакой манеры.
– Вы будете утверждать, что встали с постели вот так – в бабочке критика живописи и в дурацкой шапке, в которой вы – вылитый Раскольников? Куда подевалась та, что была в прошлый раз, в стиле Рене Магритта?
– Сегодня другая погода.
– У вас по головному убору для каждого сезона?
– Один на два.
– В моем присутствии вам не следует носить ни того ни другого. Неужели вас никто не научил обнажать голову в обществе дамы?
– В помещении я бы это сделал. При виде вас я приподнял шапку, как поступаю при каждой нашей встрече. Прощаясь, я опять ее приподниму. Здесь слишком холодно, чтобы сидеть с непокрытой головой.
– Я вам не верю. По-моему, вы просто щеголь. Не удивлюсь, если у вас дома хранится дирижерский фрак.
– Забавно, но нет.
– Ваша бабочка не съезжает в сторону.
– Я препятствую подобным ее поползновениям.
– Как денди вы превосходите Эфраима. Он был денди изнутри. Снаружи он был слишком уверен в себе, чтобы не наряжаться как дирижер оркестра.
– Остается поверить вам на слово. Я не вижу его одежду, все, что я вижу, – его лицо.
– Он был красавчик. Прямо-таки падший ангел. Падший, но раскаивающийся. Вы на него похожи. Хотя нет, вы менее привлекательны.
– Могли бы мне этого и не говорить. Я знаю это о себе. Я никогда не был привлекательным.
– А могли бы. У вас есть все задатки. Вам давно следовало расправить плечи.
– Думаете, этого хватило бы?
– Вам мешает настороженность. Вы тоже были бы красавцем, если бы не напряженность на лице.
– Для этого уже поздновато.
– Ничто никогда не поздно. Ваше лицо должно расправиться. Костная структура это позволяет.
Она не видела узлы на его черепе. Она не знает того, что знает он. Ей невдомек, что шишки – это судьба.
– Насчет «расправить плечи» – это вы в точку, – соглашается он. – Давно надо бы. Но все как-то не выдавалось случая.
– Просто вы никогда не допускали этого случая. Эфраим говорил, что вы напуганный, раз и навсегда сгорбившийся человек.
– Ему ли не знать! Причина моего горба – он сам.
– Потому что вы не могли стать таким, как он?
– Вам, похоже, хочется, чтобы было так. Что ж, пусть так и будет. Но я был старше и чувствовал ответственность за него. Не в детстве, а позже.
– Тем не менее вы не видели его больше полувека. Странный способ проявлять ответственность.
– Не обязательно видеть человека, чтобы он был вот здесь. – И Шими ударяет себя в грудь.
Она наклоняется вперед, хватаясь за край стола. Кажется, она хочет уточнить, какая точка у Шими в груди отведена Эфраиму.
Но уточнить не получается.
– Он одной левой разгромил немцев, – напоминает она ему. – Зачем ему вы?
– Не я ему, а он мне. Мне нужно было чувствовать озабоченность.
– Из-за чего?
– Меня беспокоили его рассказы о своем образе жизни… – Он запинается, соображая, надо ли продолжать, но, вспомнив основополагающие правила, все же продолжает: – Про пьянство, про гомосексуальность…
Говоря это, он кажется себе дряхлым стариком.
– Вам никогда не приходило в голову, что он просто над вами потешался? – спрашивает Берил Дьюзинбери.
– У меня было время, чтобы предположить все что угодно. Он потешался надо мной?
Принцесса выпрямляется в кресле и смотрит на него молча, загадочно.
Пока Настя ставит перед ними чай и имбирный пирог, они ничего не говорят.
– Не обращайте внимания на ее взгляды, – советует ему Принцесса, когда помощница отходит. – Это не приглашение. Она одинаково смотрит на всех мужчин. Думаю, ее поразила ваша шапка. Наверное, такую носил ее прапрадедушка.
– Вдруг я напомнил ей своего брата?
Принцесса считает на пальцах.
– Она при мне не так долго. Но та, другая, говорит, что видела вас раньше. В каком-то китайском ресторане, вы показывали там карточные фокусы. Она бредит?
– Насчет фокусов – да, но она действительно могла видеть меня там за работой.
– Удивительно, что она хоть что-то не напутала. Что за работа у вас там была, мытье посуды?
– Чистая любительщина, не считая кормежки: ходить от стола к столу и предсказывать будущее.
– На крапленой колоде карт, как мадам Сосострис?
– Кто это такая?
– Гадалка на картах Таро в «Бесплодной земле» Элиота.
– Как вы понимаете, у меня все куда прозаичнее. Я пользуюсь обыкновенной колодой. Мое занятие – так называемое гадание на обычных картах.
– «Так называемое»! А то я не знаю. Только это женское занятие, как и любое другое гадание. Про сивилл вам в школе тоже не рассказывали?
– В каком смысле «тоже»? Если вы имеет в виду мадам Сосострис, то тут вы правы. Но дожить до моего возраста, ни разу не повстречавшись с сивиллой, вряд ли возможно. – Он думал пошутить насчет одной вдовушки по имени Сивилла, но спохватился, что это вряд ли уместно. – Хочу предложить еще одно основополагающее правило: вы не станете клеймить меня за недостаточную образованность.
– Поздно добавлять основополагающие правила. Будьте благодарны за то, что у меня есть терпение делиться с вами своими познаниями. Пользуйтесь случаем, внемлите! Сивиллы были жрицами. Их был десяток, но для нас важнее остальных уроженка Кум, просившая вечной жизни, но забывшая попросить вечной молодости. В итоге старая развалина висела вверх ногами в бутылке и молила о смерти.
– Почему вверх ногами?
– Вопрос, выдающий поразительное отсутствие любопытства! Спросили бы лучше, почему никто не разбил бутылку. Эфраим спросил бы.
– Эфраим, Эфраим… Он что, прославился освобождением людей из бутылок?
– А чем славитесь вы? Тем, что наблюдаете за их мучениями?
– Нет, я отвожу взгляд.
– И оставляете страдальцев внутри?
Он не считает, что этот вопрос требует ответа.
– Кстати, о вашем брате, – говорит Принцесса, помолчав. – Разве он в свое время не грешил гаданием? Тоже, помнится, на картах. Это у вас определенно семейное. Вы переняли это у него?
Шими крошит свой кусок пирога на тысячу кусочков, чувствуя на себе взгляд Принцессы.
– Уже поздно, – говорит он, вставая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.