Электронная библиотека » Григорий Канович » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Свечи на ветру"


  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 22:42


Автор книги: Григорий Канович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Движения его сделались плавными и осмысленными. Он не спешил, как бы наслаждаясь ожиданием. Казалось, вот-вот он выудит из дымохода ведерко с золотыми слитками и нательными крестами. Нацепит крест, и мир преобразится, все станет на свое место, как было и как должно быть.

– Смотри! – вдруг воскликнул он. – Воробей!

Пичуга прыгала вокруг большого яблока, долбила его своим непривередливым клювом, и подгнивший плод был для нее земным шаром.

– Как ты думаешь, Даниил, моя приедет? – спросил Юдл-Юргис, не сводя глаз со счастливой птахи, хмельной от собственной суеты и голода.

– Приедет, – сказал я.

– Только бы Бог надоумил ее не брать в дорогу детей, – продолжал Юдл-Юргис. – В случае чего хоть они останутся живы.

– Она оставит их дома, – сказал я.

– Откуда тебе все известно?

– Как человеку хочется, так оно и будет.

– Мало ли чего мне хочется, – обронил выкрест. – Слушаю тебя и думаю: будет гнусно… будет ужасно гнусно, если ты погибнешь… Я не терплю, когда кого-нибудь хвалят, но ты… ты, парень, вроде бы и не человек.

– А кто?

– Черт его знает… – Он помолчал и добавил: – Мне своей жизни не жалко. Я уже все испытал. А ты хоть разок целовался?

– Да, – сказал я, и на меня дохнуло жаром воспоминаний. Я снова увидел Юдифь, ее волосы, струящиеся, как речка, по руслу моих рук, по моему лицу, ее глаза, слепые от стыда и искушения.

– А другое?

– Что другое?

– Другое ты делал?

– Нет, – сказал я.

Мне становилось невмоготу от его расспросов. Ну чего распустил язык? Работал бы молча, как работал, или говорил бы о своей жене… о своих родственниках… Видно, не очень-то они его жалуют, если он боится прийти к ним…

– Торопись, парень. Можешь и не успеть. Сам знаешь, какие нынче времена.

– Успею, – сказал я. – Трава еще не выросла.

– Какая трава? – удивился выкрест.

– Наша. Высокая и мягкая, как перина.

– Чудной ты! Ей-богу! Кто же ждёт, когда трава вырастет, если под боком кровать?

– Я жду.

Солнце поднималось все выше и выше. Не успеешь оглянуться, как наступит вечер. Осенние дни коротки, как шаги стариков: старики – к зиме, и осень – к зиме.

– А зачем приходил твой дружок? – не унимался Юдл-Юргис. Зуд на него, что ли, напал, чешет языком и чешет.

– Просто так.

– Просто так такие не приходят. Не ври. Я же не немец – меня нечего бояться…

– А вас никто и не боится…

– Подбивал тебя на дело? Угадал?.. Гони его взашей! Тебе только этого не хватало!..

– Чего?

– Стать подпольщиком. Мало тебе, что ты еврей?

– Я уж как-нибудь сам разберусь…

– Сам так сам. Однако же, парень, не забывай, о чем с нами тот плюгавый толковал… так-то…

– Я-то не забуду…

Я смотрел на Юдла-Юргиса и думал о том, что не ведерко привязано к веревке, а мы друг к другу, и только чудо или несчастье может ее перерубить. На чудо надеяться нечего, а несчастья подстерегают нас то тут, то там, только увертывайся, весь город кажется нынче сплошным несчастьем. Нет, я совсем не жалел, что пошел к Юдлу-Юргису в напарники. Останься я могильщиком, запишись портным или пекарем, разве я не был бы к кому-нибудь привязан? Все мы скованы одной цепью, все мы в ней ржавые звенья, и до самой смерти неизвестно, где и какое из них разорвется.

Внизу сновали горожане.

Вот проковылял мужчина на костылях, и стук их высек в моем сердце тревогу. Мой опекун могильщик Иосиф прошел?

Вот мальчишка припустился за обручем. Обруч покатился с пригорка, и я погнался за ним, как там, в местечке, в нашем прошлом, до которого было всего тридцать два километра, а если через Гайжюнай, то и того меньше, и которое казалось сейчас, как обруч, полым, без домов, без дверей.

Вот протарахтела телега, груженная дровами, и лошадь скосила на нас свой добрый глаз.

Где она, наша саврасая? В какую телегу ее запрягли?

– Кузя! Кузя! – позвал я.

– Что с тобой? – очнулся от работы Юдл-Юргис.

– Ничего. Я зову лошадь.

– Куда?

– Сюда. На крышу. Кузя! Кузя!.. Давайте ее вместе звать!

– Кузя! – несмело начал выкрест. – Кузя!

– Кузя! Кузя!

– Эй вы, там, наверху! Вы что, ненормальные? – раздался голос девки.

Да, ненормальные! Нормальные помахивают кнутом, посасывают трубку или козью ножку, возят на базар дрова, топят печи, стирают, выходят замуж за полицейских!

– Кузя! Кузя!

– Господин адвокат приглашает вас на завтрак! – заорала девка. – Спускайтесь, лошади! Сейчас я вам открою! Слышите?

– Господин адвокат приглашает нас на завтрак, – повторил выкрест, как будто я был глухой. – Мир не без добрых людей, – обрадовался он и вытащил из дымохода ведерко. Там не было ни золотых слитков, ни нательных крестов.

Девка отперла чердак, и по той же коварной лестнице мы спустились вниз, на веранду.

На веранде сидел мужчина, удивительно похожий на нашего местечкового парикмахера Лео Паровозника. Как будто Лео воскрес из мертвых и переселился из ада прямо сюда, в особняк.

Низенький, с уютным брюшком, в войлочной куртке, он оглядел нас с ног до головы и, упившись нашей растерянностью, провозгласил:

– Милости просим за стол. Сейчас Зося вас покормит.

Не знаю почему, но с первых же минут я проникся к господину адвокату невольной, набухающей, как нарыв, неприязнью, и даже поразительное, просто нелепое сходство с Лео Паровозником, моим покойным приятелем, отравленным мышьяком и чужой корыстью, не спасало его. Меня коробило от его вкрадчивой, приклеенной к лицу улыбки, от войлочной куртки, по которой во все стороны жирными червяками расползалось затейливое шитье, от уютного брюшка – ни дать ни взять – глиняная копилка: ударь – треснет, и по полу рассыплются серебряные монеты, закатятся в мышиные щели, не выколупаешь их оттуда ни прутом, ни шилом.

Из кухни доносился запах жареной яичницы. Зося не спешила, и господин адвокат, откинувшись в плетеном кресле, неторопливо и смачно вкушал осенний воздух, сдобренный ароматом яблочной прели.

– Что творится на белом свете! Что творится! – приговаривал он, перебирая, как четки, блестящие кожаные пуговицы своей войлочной куртки. – Кто бы мог подумать!.. Распри, ненависть, кровь! Конечно, каждый народ должен жить у себя дома. Англичане – у себя, мы – у себя, немцы – у себя, вы – у себя. – Речь его текла плавно, словно в горле у него был установлен радиоприемник. – Но разве гетто – дом?.. Вы со мной согласны?

– Да, – отозвался Юдл-Юргис, думая больше о яичнице, чем о доме для своего народа.

– А вы, молодой человек?

– Не дом, – сказал я.

– Совершенно верно… Гетто – не дом. Гетто – вопиющий пережиток…

Появилась Зося. Она поставила на стол еду, бутылку домашнего вина и стаканы. Глазунья соблазнительно желтела на тарелке. Нарезанное ломтями сало и малосольные огурцы дразнили обоняние, но ни я, ни Юдл-Юргис не притрагивались к неслыханному, не заслуженному нами богатству.

– Ступай, Зося, – распорядился хозяин и погладил свою копилку. – А вы ешьте, ешьте! Или вас христианская кухня не устраивает? – Он улыбнулся, откупорил бутылку и разлил в стаканы красное смородиновое вино.

– Я, например, христианин, – сказал Юдл-Юргис.

– Тем более! – воскликнул господин адвокат. – А ты чего ждешь?

– Мне стыдно, – сказал я.

– Сало есть стыдно?

– Мне стыдно есть под надзором.

Христианин Юдл-Юргис поперхнулся моей дерзостью.

– А я отвернусь, – сказал господин адвокат. – Ты прав: какая же еда под надзором?

И он отвернулся.

– Выпей! – предложил мне осмелевший Юдл-Юргис. – Ваше здоровье! – повернулся он к господину адвокату.

– Тронут. Искренне тронут… Я слышал, – сказал он после паузы, – у вас все там есть… своя тюрьма… своя больница… свое правительство… Его, между прочим, возглавляет мой старый знакомый – адвокат Зильберман. Мы с ним вместе учились в Швейцарии… – Хозяин, видно, имел в виду совет старейшин гетто – юденрат. – Я прекрасно ладил с людьми вашей национальности. Вещи шил у Клингмана, ботинки покупал у Ициковича, лечился только у Пекарского… Правда, кого не любил, так своих коллег… Ваши адвокаты жулики и прохиндеи.

Он любил всех, кроме адвокатов, как столяр всех, кроме столяров, сапожник всех, кроме своих коллег сапожников. Кто же из нас остается достойным любви?

С яичницей я справился быстро. Но сало есть не стал.

Я не стал его есть не потому, что боялся Божьей кары. Богу легко карать – он никогда не был голодным.

Тут на веранде при виде такого количества пищи я о каре думал меньше всего. Я думал о них – о Сарре, о ее сыне Вильгельме, о свадебном музыканте Лейзере, о служке Хаиме.

Представляю его лицо, когда я вытащу из узелка – если его мне дадут в дорогу – сало. Хаим отпрянет от него и упадет замертво. А может, он первый раз изменит Господу ради желудка? Важно, чтобы душа была безгрешна, а не желудок…

Юдл-Юргис выпил еще раз.

– Всю жизнь я защищал униженных и оскорбленных, – объявил хозяин. – Я и сейчас бы рад помочь. Но что может сделать адвокат в мире, где упразднили суд… и Божий, и людской?.. – Господин адвокат смаковал свои слова, как Юдл-Юргис вино, и, кажется, хмелел от них. – Будь моя воля, – продолжал он, – я бы вас продал и нажил бы миллионы… Америка раскошелилась бы… Америка заплатила бы… за каждого и за всех… Заплачено – уезжай!.. А сейчас… сейчас какой от вас прок? Дымоход почистите, шинелишку сошьете, прибьете к сапогу подковку?

– А я… я бы не уехал ни за какие доллары, – с пьяным упрямством сказал Юдл-Юргис и уставился на меня. – Кузя! Кузя!

– Ну вы… вы же христианин. – Улыбка снова приклеилась к лицу господина адвоката. – Должно быть, и родной язык забыли?

– Забыл.

– И фамилию переиначили?

– Переиначил, – похвастался выкрест. От него разило вином и отчаянием.

– Вы – не товар, – сказал господин адвокат. – А речь идет о товарных единицах. Представляете – если взять не только Литву, а всю Европу, – представляете, какой бы золотой поток хлынул в германскую казну? – Он мечтательно зажмурился и стал пересчитывать на своей войлочной куртке пуговицы, как банкноты.

Господин адвокат еще долго строил планы спасения еврейского народа и обогащения германской казны за счет американских долларов, но я так и не понял, почему американцы, какие-нибудь братья Шнейдеры или Джейкобс Паровозник, должны платить за нас, – им что, деньги девать некуда или они не могут придумать, на что их с большей пользой потратить?

Власти у господина адвоката не было, но зато были особняк с верандой, девка Зося, смородиновое вино, которое Юдл-Юргис потягивал без зазрения совести, и я уже начинал опасаться: как бы он, пьяный, не отмочил какую-нибудь шутку, с ним и с трезвым дай Бог управиться…

– Далеко отсюда до Садовой? – улучил я минутку, когда у хозяина в горле замолк радиоприемник.

– Садовая?.. Садовая за железнодорожным мостом… возле старого еврейского кладбища… Вас и там ждут?

– Ждут, – ответил я.

– Никто нас на кладбище не ждет. На кладбище не топят, – заладил Юдл-Юргис.

– Ждут, – повторил я.

– Не слушайте его… Ему просто не хочется, чтобы я пил… А я буду… буду… – ощетинился выкрест.

– Пейте, – разрешил господин адвокат. – Только не советую в таком виде расхаживать по городу.

– А что, город пьяных не видел? – набычился Юдл-Юргис и придвинул стакан.

– Пьяных евреев – никогда.

– А я не еврей… Это он… он еврей…

– Кузя! – сказал я и поднялся из-за стола.

– Куда вы? – остановил меня господин адвокат. – Зося соберет вам узелок.

Не надо мне никакого узелка. Не надо. Я его не заработал. Я и так унизился, затолкав украдкой в карман ломоть сала. Побирушка!..

Скорей, скорей отсюда – от этого господина в войлочной куртке, торгующего евреями, как поросятами на базаре, от этой девки с ее полицейскими надеждами, от этого Юдла-Юргиса, которому стакан смородинового вина дороже родной матери.

Скорей! Но не на Садовую, к Циценасам, а на улицу Стекольщиков!

Жухлая листва шуршит у меня под ногами. Я спотыкаюсь о раздавленные паданцы.

Я не иду – я бегу к калитке.

И вот я за железной изгородью.

Чего ж я стою?

С пригорка сбегает зачуханная собака: шерсть торчком, лапы в грязи, морда в лучах солнца. Чья она? Откуда?

Я лезу в карман. Достаю ломтик сала. Швыряю ей.

Дворняга смотрит на меня, виляет обрубленным хвостом.

В чем дело? Почему она не ест? Сыта? Или она иудейского вероисповедания?

Где же твоя желтая лата, пес?

Кто-то тяжело дышит у меня за спиной.

Я оборачиваюсь.

Юдл-Юргис!

Он глядит на меня исподлобья и говорит:

– Прости, Даниил.

На дне ведерка чернеет узелок – жертва господина адвоката миру, где упразднили суд… и Божий, и людской.

Я молчу. Дворняга ластится ко мне, как будто и она носит за выкреста прощения.

– Хочешь, – говорит Юдл-Юргис, – на колени встану?

И он, пьяный, опускается на колено. Дворняга подбегает к нему, обнюхивает ведерко и лает.

– Встаньте, – говорю я. – На вас смотрят!

– Кто?

– Собака, – говорю я.

Юдл-Юргис медленно и просветленно встает. Так, наверно, он поднимался с колен в нашем местечковом костеле в престольный праздник, суливший ему и выпивку, и прощение.

Некоторое время мы все молчим: я, Юдл-Юргис и дворняга.

– Не надо ходить на Садовую, – после паузы говорит выкрест.

– Сами сходите?

– Нет, – отвечает Юдл-Юргис. – Я сам не пойду.

– Но почему?

– Никому ничего не докажешь.

Похоже, он трезвеет. Трезвость старит его. Он горбится, голова свисает набок, почти на плечо.

– Вы ее муж, она ваша жена. Что тут еще доказывать?

– Перед Богом – так…

– И перед людьми.

– А сейчас нет людей, – говорит он, покусывая губы.

– Куда ж они подевались?

– Сейчас есть немцы, литовцы, евреи, а людей нет.

От прежней обиды у меня не осталось и следа. Была и улетучилась, растворилась в осеннем воздухе. Я себя знаю. Стоит мне прикоснуться к чужой боли, как от меня мигом отлетает и гордость, и мстительность, и непреклонность.

– А я вообще ни то ни се, – говорит Юдл-Юргис. – До пупа – еврей, а выше – сам черт не разберет.

Дворняга одобрительно залаяла. Она не отступала от нас ни на шаг, и морда у нее сияла от преданности и взаимопонимания.

После господина адвоката мы попали к пани Куцувне – так значилось в списке. Высокая, закутанная в шерстяной платок, в длинном и неимоверно широком платье, она не потчевала нас ни салом, ни разговорами, ей не было никакого дела до нашего правительства, до нашей тюрьмы и сумы: вызывала трубочистов, вот они и пришли, а раз пришли, проше панства, заниматься делом, нечего лясы точить, зима не за горами, дымоход не тянет, еще, не приведи Господь, сажа воспламенится, тогда кричи «караул!». Только пожара на старости не хватает, старость, она сама по себе пожарище, все сгорело дотла, до последней щепки.

Солнце перевалило за полдень.

Разморенный вином, Юдл-Юргис прилег на крыше и задремал.

А я старался вовсю.

Кто она такая, пани Куцувна? Где ее дети? Для кого она сторожит дом?

Вопросы роились в моей голове как пчелы, жалили, гудели.

Может, ее сыновья воюют? Воевал же мой непутевый отец Саул в Испании.

Если воюют, то на чьей стороне? Немцев? Русских? Поляков?

Допустим, немцев. Разве я перестану чистить дымоход?

Матери ни в чем не виноваты. Во всем виноваты мы сами – их сыновья.

Пани Куцувна наблюдала за мной снизу. Она как бы жила не на земле, не во времени, а в своем длинном платье, как в крепости, отгородившей ее от жизни, от рассеянных по свету детей, которые когда-то – когда? – тыкались в ее подол своими русыми, или рыжими, или черными головами.

Там же, внизу, вертелась дворняга, и я думал о ней с благодарностью. Сам Бог послал ее в ту минуту, когда я, оскорбленный, бежал от Юдла-Юргиса, от господина адвоката и от всех на свете. Не знаю, что бы сталось со мной, вернись я один без выкреста в гетто, но я бы больше никогда не увидел ни его, ни города, ни пани Куцувны, молчание которой было хмельнее самого хмельного вина.

Юдл-Юргис лежал неподвижно, положив под голову тяжелые руки, и я не отваживался будить его.

Я смотрел на него и завидовал. Неужели от вина можно забыться?

– Я не сплю, – вдруг, как бы оправдываясь, зашевелился он. – Ты застал меня на пороге… Не удивляйся!.. Торчу на пороге, а мать никуда меня не пускает, заперла двери на ключ и не пускает. Я ее и добром прошу, и угрозами – ничего не выходит. Налегаю всем телом на дверь, думаю – вышибу, а она не поддается. Думаю, через окно выпрыгну, а окна цементом замазаны.

– Приснилось, что ли?

– Нет. Ни выйти не могу, ни попасть… Я даже отсюда пробовал… с другого конца… с крыши… Ничего не выходит… Снаружи отец стоит… Шмерл Цевьян… и не пускает… – жаловался он.

Боже праведный, сколько раз я сам пускался в обратный путь – с кладбища, из тюрьмы, куда угодил с Пранасом, с улицы Стекольщиков, туда, в местечко, к порогу моего дома, к заветным дверям с их сладким, как соловьиное пение, скрипом!

О, как сладко скрипят родные двери! Когда-нибудь мы туда вернемся. Не в мыслях, а на самом деле. Когда-нибудь мы не будем лишними в нем, в нашем доме.

Когда-нибудь.

Пани Куцувна стояла внизу и терпеливо дожидалась, когда мы кончим свою работу. Она не подстегивала нас ни окриком, ни вздохом, как будто и сама забылась или вспомнила русую, или рыжую, или черную голову, прильнувшую к подолу ее широкого, почти цыганского платья.

– Это, парень, страшно, – пробормотал Юдл-Юргис.

– Что?

– Когда дверь закрыта с обеих сторон. Изнутри и снаружи. Это страшно.

Шурша платьем, пани Куцувна проковыляла в сарай и вскоре вышла оттуда с охапкой березовых дров.

Сейчас затопит, подумал я. И она действительно затопила.

Из трубы повалил дым. Он вился над крышей, и осенний ветер гнал его туда же – к порогу нашего дома.

Пани Куцувна щедро вознаградила нас за клубившийся над крышей дым – вынесла плетеную корзину картошки, и мы ссыпали ее в ведро и прикрыли веревкой. Если Ассир до вечера не сменится, если удастся прошмыгнуть, то на улице Стекольщиков и впрямь затеплится надежда.

От пани Куцувны мы с Юдлом-Юргисом отправились по другому адресу. Каждый раз мы аккуратно выгружали картошку и укладывали ее на черепицу, а потом снова собирали в ведерко. Снизу все, должно быть, выглядело нелепо: ходят по крыше, как по грядкам. Но не затолкаешь же столько картошки за пазуху.

Впору было срывать лату и собираться на Садовую, к родственникам Юдла-Юргиса. Мы условились с ним, что он останется у водокачки, неподалеку от Садовой, – может, Циценасы пожелают с ним встретиться, не топать же им целую версту, ему же самому испытывать судьбу нечего, еще нарвешься на какую-нибудь сволочь, мало ли их, сволочей, бродит по городу, тогда и документ не спасет. Показывай его сто раз, двести – никого не убедишь… Документ подделать можно, а лицо… лицо – нет…

Я сорвал с груди лату и протянул Юдлу-Юргису:

– Спрячьте ее…

Выкрест взял у меня лату.

– Какой там у них номер?

– Восемь, – сказал Юдл-Юргис и странно посмотрел на меня. – Ну как?

– Что?

– Как ты себя без нее чувствуешь?

– Так же, – ответил я.

– Без нее ты такой же, как все… Чужой, – сказал Юдл-Юргис. – Ну с Богом! – И перекрестил меня.

Мы подошли к железнодорожному полотну. Наверху, по мосту, прогрохотал поезд.

– Иди! – крикнул выкрест, забираясь на насыпь.

– Мы договорились… у водокачки… – напомнил я.

– Не бойся, – отрешенно ответил он, и внутри у меня все заныло.

Юдл-Юргис и не думал спускаться с насыпи. Он стоял у самых рельсов и задумчиво глядел на подгнившие, отливавшие машинным маслом шпалы, как бы пересчитывая их: десять километров… двадцать… тридцать два… Казалось, в целом мире не было для него ничего важнее, чем этот беззвучный счет, приближавший его к невидимому прошлому, к той скрипучей отцовской двери, которую он безуспешно пытался отворить.

– Давай, Даниил, вместе, – вдруг сказал он.

– Вы с ума сошли!

– Вскочим на подножку и уедем… хотя бы на час… хотя бы на миг.

– Это невозможно, – сказал я.

– Почему?

– Поезд прошел.

– Скоро будет другой. Они тут часто ходят. Вскочим, и – ту-ту!.. – Он запыхтел, как паровоз, во всю мощь своих легких, наполненных обидами и сажей. – Ты зря время теряешь. Для того чтобы уложить человека на рельсы, мало его сделать евреем.

…Небо снова затянуло тучами. Они висели низко, черные и тяжелые. Казалось, за ними никогда не было и не будет солнца.

И небо без желтой латы, подумал я.

Мимо промчался военный состав. На открытых платформах грудились новехонькие танки с огромными крестами на броне. Кресты полосовали нас, как молнии, и мы подавленно глядели им вслед, пока они не скрылись за поворотом. Тут, брат, на подножку не вскочишь, тут до родного порога не доберешься ни на час, ни на миг.

Родись я немцем, я бы тоже небось сейчас мчался бы с ними. На Восток, к русским полям, к русской зиме, к Тобольску, где когда-то родился младший лейтенант Коган… И сын Сарры, Вильгельм, сидел бы на броне или высовывался бы из люка и играл бы на губной гармонике…

В ушах еще долго стоял неумолимый грохот колес. Похоже, он выжег вокруг все звуки, даже сердцебиение, а кресты на броне перечеркнули все – и нас, и город – до самого горизонта.

Дорога на Садовую вела мимо еврейского кладбища. В проломах полуразрушенной стены серели плоские выщербленные надгробия.

На мгновение мне почудилось, будто я вернулся домой, в нетопленую избу моего опекуна Иосифа, к нашей савраске, заждавшейся меня в сарае.

И вдруг я услышал ржание – заунывное, протяжное.

Я просунул голову в пролом стены и возле надгробия из черного зернистого гранита увидел пустую телегу. На земле, как рельсы, чернели поваленные оглобли. Тут же были разбросаны постромки, зиял изъеденный по́том хомут.

Сама лошадь паслась поодаль. Я подошел поближе.

Три мужика деловито и неспешно валили ломами надгробие. От камня во все стороны летели осколки.

– Бог в помощь! – сказал я.

– Ты чего тут шляешься? – пробасил один из мужиков и приблизился ко мне.

– Евреев крушите? – деланно равнодушно спросил я.

– А тебе какое дело? – Мужик держал лом, как винтовку.

– Так им и надо, кровопийцам! Так им и надо! – Голос у меня дрожал, щеки пылали.

– Ступай отсюда! – посоветовал мужик.

Совет был разумный. Надо было убираться. Но я стоял как вкопанный. Стоял и ждал, пока они примутся за меня, пока от меня во все стороны полетят осколки, клочья, ошметки.

– Может, говорю, помочь?.. Почем берете за камушек?.. Позарез деньги нужны.

Я лез на рожон, но мужик попался ядреный.

– Приходи завтра, – буркнул он. – Камней на всех хватит.

Он привел лошадь, запряг ее в телегу, подождал, пока двое остальных погрузят на нее надгробие, дернул вожжи, и я только успел прочесть на черном зернистом граните:

«Залман Кацнельсон, 1876–1936»

Куда вас повезли, реб Залман?

Меня бил озноб. Пусть грабят золото, думал я, пусть морят голодом, пусть вешают на грудь желтую мишень – только пусть не трогают наших мертвых. Все мертвые равны. Все мертвые одного племени – племени мертвых… И несть им числа!

Телега выкатила за ворота кладбища.

Поначалу я думал, что это слезы текут у меня по щекам, но это были не слезы, а дождь.

…Когда я пришел на Садовую, дождь совсем очумел – лило как из ведра.

Мне долго не открывали. Видно, никого не ждали или не хотели выходить. Кому охота высовываться в такую погоду! Лежи и дрыхни на печи, если не желаешь погреть руки на Залмане Кацнельсоне.

Наконец щелкнула щеколда и в проеме выложенных тряпьем дверей, как озерцо среди осоки, сверкнула среди всклокоченных волос лысина.

– Циценасы тут живут?

– Мы Циценасы, – без всякого интереса сообщила лысина.

– От Юргиса я.

– Какого Юргиса? – чихнула лысина, не впуская меня, но и не исчезая.

– Родственника вашего.

– Мои родичи все померли, – пожаловался человек, и у него на переносице сдвинулись брови – две гусеницы встретились на ветке.

– Значит, вашей жены, – сказал я. – Она скоро будет?

С меня текло ручьями. Мне хотелось войти в сени, сбросить одежду и выжать ее.

– Разве бабу поймешь? Баба – она как туча. Нет, нет и вдруг повиснет над головой, – ответил человек, удивленный моей проницательностью.

Он был готов говорить о чем угодно, только не о Юргисе.

– Можете меня не бояться, – успокоил я его.

– А я не боюсь… Вы местный?

– Нет.

– Откудова?

Я назвал местечко.

– Как же… как же, – оживился он.

– Юргис просит, чтобы вы съездили в местечко и передали его жене, что он жив.

– Ты что-то путаешь… Вы что-то путаете, – поправился он.

Я повернулся и зашагал прочь.

Простаком прикидывается, подумал я. Он сразу понял, о ком я говорю, недаром у него на переносица брови сдвинулись. Брови не лгут. Таких Юргисов раз-два и обчелся. Выкрест в Литве такая же редкость, как землетрясение.

Господин Циценас, осенило меня, тоже живет в гетто. Только его гетто без ограды, без колючей проволоки, без часовых у ворот, за дверьми, выложенными тряпьем, за словами, пропитанными недоверием… Страх, страх, страх – вот его гетто. И оно – в отличие от нашего – добровольное.

– Куда ж вы в такой ливень? – догнал меня голос Циценаса.

– Некогда, – сказал я.

Скоро в городе начнется комендантский час. Да и Юдл-Юргис бог весть что подумает. Не так уж он во мне уверен. А вдруг плюну на все: на улицу Стекольщиков, на всех Пранасов, родственников и сирот, плюну и сбегу?

Глупо бежать из одного гетто в другое. Глупо.

– Вот у моей Брониславы родственников, как у того вшей, – усовестился Циценас. – Посидим, чайку попьем, обсохнете.

Я согласился, разделся в сенях догола и стал выкручивать одежду.

Циценас стоял рядом, не сводил с меня глаз и приговаривал:

– Первый раз вижу обрезанного… Первый раз…

Он расстелил на печи мои штаны и рубаху, снял с гвоздя поношенный полушубок и, стыдясь своего любопытства, пробормотал:

– Мой полушубок без самогонки не греет.

Циценас быстро принес бутылку и разлил в стаканы.

Мы выпили не чокаясь и не закусывая.

– Как он там… Юргис? – заговорил он.

– Ничего.

– Беда, – промолвил Циценас. – Детишки осиротели… Семья без кормильца… Беда…

За окнами хлестал ливень. Циценас то и дело поглядывал на дверь, как будто оставил ее открытой, и в его взгляде, увлажненном хмелем и искренностью, сквозил уже не страх, а пугливое участие и жалость. Кого он жалел? Меня? Юдла-Юргиса? Себя? А может быть, ливень, который зря истязает землю?

– Никуда Бронислава не поедет, – сказал он и снова налил сивухи. – И мне не позволит… Все равно же вы вроде бы померли… померли для всех…

Он опрокинул стакан, и я последовал его примеру.

От мокрой одежды шел пар. В комнате было тепло от печи, от хмеля и одиночества.

– Пойду, – сказал я.

– Посидите еще маленько, – нетвердо произнес Циценас. – Когда вы входили, вас никто не видел?

– Никто.

– Хочешь, возьми себе полушубок. У меня другой есть…

– Он же у вас без самогонки не греет, – пошутил я, кутаясь в него.

От полушубка пахло углем и чужим потом. И еще от него пахло моим опекуном могильщиком Иосифом, и мне не хотелось снимать его с продрогших плеч, ибо воспоминания греют не хуже, чем брага.

– И самогон бери, – расщедрился Циценас. – Выпьете с Юргисом… Он мастак… В старые добрые времена один с бутылкой расправлялся. Расправится, бывало, и – петь… Здорово он наши песни пел… Душевно… Особливо про уланов. «Прискакали уланы… Шинкарка, шинкарка»… – Циценас напел мотив, устыдился и осекся.

Я встал, подошел к печи, сбросил с плеч воспоминания и оделся.

Рубаха почти высохла, а штаны прилипали к икрам.

– Не обижай меня, – тихо попросил Циценас. – Возьми полушубок. Пригодится. Зима на носу.

– Я его для Юргиса… – сказал я, и Циценас прикрыл за мной дверь. Прикрыл и огляделся. Никого. Ни души…

У каждого свой немец, подумал я. У Циценаса, видно, немец – жена…

Что я скажу Юдлу-Юргису? Что он помер для всех… для жены… для Владаса… для Моникуте… Для всех Циценасов, сколько бы их на белом свете ни было?.. Что больше нечего ходить на Садовую, потому что ничего не вернешь, только душу растравишь, только губы искусаешь до крови.

Пусть хоть полушубок порадует его, пусть утешит на время, пусть возбудит надежду. Все равно я ему правды не скажу. Да посылал ли он меня за правдой?

Возле еврейского кладбища я задержался и прислушался. Ни храпа лошади, ни ударов лома. Тихо, как и должно быть среди покойников.

Интересно, кто валит надгробия в нашем местечке? Валюс? До такого заработка он не унизится. Туткус? Он и мертвых боится.

Кто же?

Почем в местечке кладбищенский камень? Строят ли из него коровники? Или, может, памятники? Неужели по всей Литве так?

Не может быть. Хоть одно кладбище где-нибудь да уцелеет, пусть не в этом городе, пусть не в нашем местечке. Уцелеет, и вороны будут гнездиться в его соснах, и трава вместо молитвы будет шелестеть по весне.


– Вот, – сказал я, когда добрел до водокачки, – подарочек! Ваши родственники посылают вам привет и полушубок.

Мои мысли еще витали над кладбищем, и я видел перед собой не Юдла-Юргиса, не лысину Циценаса, а того, безымянного ядреного мужика, спокойно запрягающего лошадь прямо в надгробие. Испещренная надписью плита «залман кацнельсон» тянется по мокрой глине, скользит облепленная листьями, и звук от ее скольжения усыпляет меня, как снотворное зелье. Или сивуха разгулялась в крови?

– Ты что, нализался? – Юдл-Юргис схватил меня за грудки, привлек к себе, обнюхал и выдавил: – Нализался!

– «Шинкарка, шинкарка», – запел я.

– Когда они обещали съездить?

– Когда? В будущий понедельник… Как только картошку уберут…

– Какая картошка, если у них огорода нет?

– «Прискакали уланы…»

– Заткнись!.. Объясни толком!..

– В понедельник… Хотите глоток? – я протянул выкресту бутылку.

Юдл-Юргис приложился и с жадностью глотнул самогона.

– С кем ты говорил: с ней или с ним?

– С обоими.

– Ведьма она… Бронислава…

Я отхлебнул из бутылки.

– Цуцка! Цуцка! – позвал я темноту.

Дворняга выпрыгнула из-за водокачки, завертелась, заскулила, задрожала.

– Пошли, псина, в гетто.

– Не пропустят ее.

– Пропустят.

– А я говорю – нет.

– А я говорю – да. Нацепим на шерсть лату и пойдем. Где моя лата?

– Да ты на ногах еле стоишь, – сказал выкрест. – Язык у тебя заплетается.

– И пусть заплетается… Ненавижу… его… ненавижу…

Юдл-Юргис подхватил меня под руку и потащил.

Всю дорогу он одаривал меня своей добротой. Он до гроба не забудет… хе-хе… что он для меня… что я для него сделал… первым, за кого помолится… брр, брр… будет не жена, не дети, а я… он купит свечку… пусть там, на небесах, знают… ха!.. что не все на земле сволочи.

Начхать на свечку… на небеса… ненавижу… свой лживый мокрый язык… Бр!..

«Шинкарка, шинкарка»… Почему ты, псина, не поешь? Пой!.. Смешанный хор: пьяный еврей и пьяная собака!..

Где мы? В лесу?

Юдл-Юргис усаживает меня на скамейку под ветвистой липой, и я склоняю голову не то к ее корявому стволу, не то к нему на плечо…

…У ворот гетто змеилась колонна, человек триста, не меньше. Рабочий день кончился.

Раньше чем через час нам проверку не пройти, подумал я, облизывая пересохшие губы и мечтая об отдыхе. Приду домой, упаду на пол и буду спать, пока во мне не перебродит дармовая безжалостная сивуха – до сих пор от нее у меня голова трещит, а в глазах белесый рваный туман.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации