Текст книги "За экраном"
Автор книги: Иосиф Маневич
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
Шукшин
Я стою, зажатый в гуще народа, заполнившего вестибюль Дома кино. Крутом незнакомые лица. Они впервые сегодня здесь – пришли попрощаться с Василием Шукшиным и не могут его увидеть: гроб стоит высоко. А люди все идут и идут, длинная очередь вьется по Брестской, по Васильевской… И невозможно им остановиться у гроба, склонить голову, положить цветы: по узкому коридору из тех, кто сплотился у стены, их выжимает на улицу. Уже нечем дышать, уже давно прошло время панихиды, но не иссякает поток читателей, зрителей, друзей Шукшина. Сейчас они уже перед стеклянными дверьми, которые с трудом удалось закрыть… Люди – их много – всматриваются туда, наверх, где едва виднеется его портрет.
Я тоже смотрю на портрет Васи, вспоминаю его лицо, неоднократно виденное на студии, во ВГИКе, в Болшеве, на экране, вспоминаю его в разных ролях – и вот, сквозь все многообразие исконно русского шукшинского лица, через всю гамму чувств, что пришлось ему выражать, пробивается скорбь. Она в его взгляде, обращенном не только вовне, на тебя, но и внутрь, к тем силам души, что в нем выражены. Скорбные глубокие складки, их расправляет улыбка – и вновь на лице скорбь, в пронзительно вопрошающем взоре.
Уже идет панихида, а я все смотрю на его лицо, и все более неотвязной становится мысль, что он и не мог умереть иначе, – может, через год, через пять, но только так – на съемке или склонившись над рассказом. Какая-то внутренняя горячая сила переполняла его грудь, роилась и плавилась в ней, и рождались в муках человеческие судьбы, которые он прожил с каждым из этих «странных людей», «сельских жителей» и отбывших свой срок заключенных.
Звучат справедливые, скорбные слова. Говорит Ермаш, говорит Герасимов, не может говорить – плачет Санаев, звучат слова Ростоцкого, а я все думаю и вспоминаю. У многих могил довелось мне стоять, многих друзей – знаменитых драматургов, режиссеров – пришлось провожать в последний путь, хоронили их кинематографисты, любители кино, работники искусства. Васю хоронят не организации, хоронит весь народ: несет к его гробу цветы без лент, несет слезы и горе.
Вася прожил свою жизнь по-шукшински, по-особенному, никогда не привлекая внимания к себе: не выступал, не витийствовал, не сидел в президиуме – даже на экране, – и переход от роли к его шукшинскому естеству был прост и естественен. Прожив с героями, как с родными, он старался, чтобы на экране они были такими, какими он их знал, – потому он и стал режиссером, чтобы помочь им не «отлакироваться» на экране, не потерять свое естество.
Он много писал еще в институте, и, когда уезжал из общежития, чемодан его был набит только рукописями – их было такое множество, что замыслов хватило надолго: на книги, повести, романы, сценарии.
Никто его не планировал, не заказывал ему сценариев, не ждал от него шедевров. Вася приходил, приносил свой труд – и рассказ или сценарий сам за себя говорил, согревая душу талантом.
Помню, как Шукшин впервые появился на студии «Мосфильм» у нас, в Третьем объединении, которым руководил его учитель Михаил Ромм. Меньше всего творческий почерк Шукшина походил на роммовский, но, мне кажется, как истинный педагог и руководитель, Ромм любил его именно за это.
Мне пришлось подписывать договор с Васей на сценарий «У нас в Лебяжьем». Не помню, появились ли к тому времени рассказы Шукшина в печати, но Вася с волнением ждал обсуждения его первого сценария. Сценарий был необычен для кинематографа тех лет: непритязательный рассказ, а мы в то время ждали и хотели привычной формы киноновеллы и, наверное, требовали каких-то поправок. Вася молча выслушивал, по-солдатски. Все вспоминают его в солдатской гимнастерке и об этом говорят сейчас, над гробом, в тишине замершего зала. Я вижу Васю таким же. Он берет несколько страниц сценария, что-то коротко спрашивает и скоро приносит новый вариант. Сценарий исправлен – хотя очень по-особенному, по-шукшински, – его можно запускать. Мы его приняли, тогда короткометражки утверждало объединение. Но как его снимать?
Смотрим материал, советуем. Очень все непривычно. Долго и муторно тянулась история со сдачей этой дипломной короткометражки «У нас в Лебяжьем», никак не хотел главк ее принимать, и почти то же повторялось со всеми его фильмами: «Живет такой парень», «Ваш сын и брат», «Странные люди» – кажется, за исключением «Калины красной». Не подходили они под привычный стандарт, да и герои-то все были вроде не герои, и темы – не магистральные, а последняя, предсмертная, «Калина красная» многих шокировала: герой – вор. Но все же талант побеждал. Долго лежали «Странные люди», почти год. Как ни исправляли – все странные, он отстаивал. Выпускали, снижали категории.
Многих картины его удивляли. Вот «Печки-лавочки» смотрят в Болшеве: публика поднаторевшая, и все же вопросы: зачем? пустяки все это!
И сколько ни спорь с такими, не переделаешь. Шукшинский юмор, человеческое тепло им трудно понять. Привыкли к большим темам. Название одно чего стоит!» Печки-лавочки»! Не «Укрощение огня», не «Высокое звание»…
Сидим в Болшеве, в коридоре, на сдвинутой мебели – полы натирают, жужжит полотер. Благодарю Васю за рецензию на первую книжку моего студента Андрея Скалона. Рад, что он напутствовал его добрым словом. Говорю о том, что многие уходят в прозу, самые способные – Ребан, Верещагин, вот еще Скалон, Усольцев… Вася, как всегда, немногословен, соглашается:
– Ничего, будут еще их экранизировать…
Пошел в домик: кончает режиссерский сценарий «Калины красной». Смотрю ему вслед и удивляюсь цельности натуры в творчестве, в одежде, в поведении. С ним сынок – такой же немногословный, неброский, как Вася, и походка отцовская. Мало таких у нас. Труженик и в славе, и в опале.
Нельзя сказать, что Шукшин был обойден наградами. Он и звания имел, и лауреатство. Но не звания его, а он – их, как редко бывает, украшал, он действительно заслуженный – заслуженно. За десять с небольшим лет столько написано, снято картин, сыграно ролей – другому герою труда еще сколько потрудиться надо!
Говорят о многообразии его таланта. Слова выверенные, красивые, вроде лекции, над гробом читают. Но не говорят, как тяжело было ему не трудиться, не писать, не снимать, не играть. Плачут вокруг меня, а кто-то терпит слезы в глазах…
Сколько раз откладывали «Разина». Вася не любил жаловаться – говорят, пил. Может, и не мог не запить. Не всякий раз потребность творчества – стремление рассказать, сыграть, взять в руки карандаш, стать перед камерой или за ней – побеждала.
Он в больнице от язвы лечился и все же приехал, мертвенно-бледный, на просмотр «Калины» – последний раз в Дом кино. А вот теперь здесь лежит.
Кончилась панихида, народ стоит. Душно, еще тяжелее болит сердце. Надо идти. Вот тронулись, и разорвал панихидную тишину крестьянский плач – безудержный, надсадный. Плачет мать. Причитает Васина мать. Поплыли венки, поплыл гроб по лестнице, и вот передо мной еще раз, на секунду, скорбное Васино лицо. Глаза закрыты, но скорбное, пронзительное выражение застыло на нем.
Тарусские встречи
Я встретился с Тарусой задолго до того дня, когда увидел ее воочию. Я уже много раз представлял себе изгиб Оки, Таруску, песчаные пляжи, рыбацкие лодки, паром, пристань под горкой, березовые рощи, пыльные улицы и домики. Меня манила ласковая тарусская тишина, я уже слышал ее, и она проникала в меня и тянула к себе. В самом слове «Таруса» слышалась какая-то русская трусца, глушь – нужно добираться от Серпухова на лошадях или стародревнем пароходе. И еще – много рыбы, заветные рыбацкие места, вкус ухи и рассказы, рыбацкие рассказы о пятикилограммовых судаках и щуках, о стерляди, о переметах, блеснах, наживке, о том, какой клев на рассвете.
Все это возникало в моем воображении, когда я слушал рассказы Валентина Константиновича Туркина[36]36
См. о нем в главе «Первый и единственный».
[Закрыть], проводившего в Тарусе почти все каникулы. Он говорил всегда громко и красочно, хохотал раскатисто, глаза его, и без того живые, светились в предвкушении тарусских рыбалок. Затем начинался рассказ о ее окрестностях, истории о ее знаменитых обитателях, о простой, но необычайно вкусной пище из русской печи, о щах, кашах, запеченной рыбе и топленом молоке, а потом – грибные рассказы… Заканчивалось же все это так: «А пейзажи там!.. И вот, Жозя, беда ваша, не охотник вы, не художник, не рыбак. Но мы поправим: снасти я вам подберу, будем рыбачить вместе… Ну, потом, конечно, поговорим и о диссертации, а может, и попишете». И он опять забавно хохотал…
Так мы собирались не один год. Я уже сам рассказывал всем о Тарусе… «Тарусы на колесах». Описывал ее так, будто я – завзятый тарусянин. А когда подходило лето, я, конечно, катил на юг – в Сочи, Ялту или Пятигорск и Кисловодск, а оттуда в Гагры… В общем, к Черному морю, к сухому вину, к курортным встречам, к шумным компаниям. А зимой – вновь беседы у Валентина Константиновича в маленькой комнатушке, где он с женой каким-то чудом помещался среди множества книг, выпиравших с каждой полки и даже с подоконника. Мы пили крепкий чай с канадскими яблоками и сухарями. Поговорив немного о делах кинематографических, вновь заводили разговор о Тарусе, о том, как ловилась рыбка, и что меня ждет его родня – коренные тарусяне, – и что мы обязательно поедем туда, обязательно.
Я все же поехал в Тарусу, но один, без Валентина Константиновича. Это было за год до его смерти. Он уже не бывал в Тарусе, видимо, стал даже забывать ее, и, когда я напоминал ему и начинал что-то рассказывать, он отсутствовал. Я понял, что Таруса куда-то ушла: та Таруса, о которой говорил я, была не совсем такой, да и Валентина Константиновича туда уже не тянуло.
А я заболел Тарусой и с тех пор до последних дней бывал там ежегодно, обрел там друзей и даже родственников. Таруса вошла в мое бытие, стала для моей семьи, включая внука, родным местом и памятью о ее – уже угасающих – красотах. Улицы застраивались, асфальтировались, возводились дома, сновали машины. Таруса Валентина Константиновича, Таруса первых месяцев моего в ней пребывания уходила в прошлое и сохранилась во мне лишь в переплетении заветных воспоминаний, рожденных моими наездами в этот, теперь уже родной для меня, край, где за пятнадцать лет я повстречал столько интересных людей, наслушался столько рассказов, что хватило бы на долгую счастливую жизнь.
Если бы можно было воскресить и вспомнить хоть немногое из тарусских встреч…
В середине 1950-х годов уже замолкнувшая туркинская Таруса вдруг возникла совершенно неожиданно вновь. На этот раз она приблизилась ко мне вплотную. Мой старый друг – Николай Давыдович Оттен[37]37
Оттен (наст, фамилия Поташинский) Николай Давыдович (1907–1983) – кинокритик, сценарист, кинодраматург и переводчик.
[Закрыть] и его жена – известная переводчица Елена Михайловна Голышева – выехали на дачу в Тарусу. Они сняли большой дом на улице Розы Люксембург и стали заманивать меня. Но как вырваться? Ведь не ближний свет – в выходной не успеешь обернуться! Каждый раз что-то мешало.
Однако, помимо тарусских красот, в Тарусу меня призвали дела.
В Тарусе осели многие из тех, кто прошел лагеря и мог жить в стокилометровой зоне от Москвы. Таруса была, к тому же, Калужской областью – прописывали легче. Так постепенно там собралось довольно много литераторов, переводчиков, поэтов и художников. Они появлялись в Москве только для того, чтобы получить какую-нибудь литературную или издательскую работу, а затем подоспеть к получению небольшого гонорара.
Эти отбывшие срок вместе с художниками, считавшимися старожилами Тарусы, составили здесь прослойку интеллигенции. Вскоре в Тарусе появился Паустовский, изменив своей Мещере: климат ему, как астматику, был более подходящим. Задумал он купить дом в Тарусе. Как раз в это время здесь появился и я, после неоднократных призывов Коли Оттена. Моей целью было не только увидеть Тарусу и повидать друзей, которых заманили Коля и Константин Георгиевич, но и «пошуровать»: нет ли чего-нибудь интересного для «Мосфильма».
Как-то в июле я сказал своей водительнице Марусе, чтобы она взяла побольше бензина, выписала путевку, и мы уедем на три дня. Выехали мы часа в два, покатили к Серпухову, у аптеки свернули к Тарусе и дальше – к Протве. Путеводителем были рассказы Туркина.
К вечеру перед нами открылась Таруса. Намучившись на проселке, мы выехали на мост через Оку…
О книге Иосифа Маневича
Счастлив путник, кто и в страшные дни тайком сохранял себя, а возможно, что-то записывал, запоминал…
Иосиф Михайлович Маневич – из основоположников-журналистов по призванию, главный редактор объединения «Мосфильм», один из первых теоретиков славного (оно так видится!) искусства, автор увлекательных книг о кино. Один из тех, кто довольно быстро научился «молчать». И при таких обстоятельствах, когда из них, мудрых – мы это видим, чувствуем! – постепенно уходил спокойный свет. Маневич уже тогда выбрал свой путь.
XX век. Революции, войны, голод, разруха, мобилизация в два приема. Юг страны еще пахнет миром, русским искусством, с этими косматыми «медведями»-контролерами и журфиксами в косматых лапах. А на Севере – благоуханные часы покоя. Маневич еще слышит шум старого времени: «Это были осколки мира, разбитого вдребезги, но осколки яркие и ценные», – записывает он.
Маневич ездит по стране, он встречается с десятками, чтобы не сказать сотнями людей. Множество, наибесчисленное множество подробностей пронизывают его текст, может быть, порой слишком перенасыщают. Читаешь захлебываясь, но – как ни странно – ощущения спешки нет: найден некий баланс. Видимо, он в душе автора. Талант! Из каждой фразы…
Эйзенштейн. Маяковский. Куприн. Бабель. Ахматова. Шукшин. Встречи, одна за другой – тонко написанные, сообщающие сегодняшнему читателю ушедшие подробности.
Так, например, однажды Маневича вызвал к себе самый уважаемый начальник учреждения по Малому Гнездниковскому, некто Дукельский, – о нем единодушное мнение: долдон! – «Мне сообщили, что следует поехать в Киев и проверить, что там с сапогами батьки Боженко, сподручного комиссара. Его играет артист Скуратов»…
«Щорс»? Сапоги?
Приезжает. Застает потрясающую картину: великий маг экрана Александр Петрович Довженко, постановщик «Щорса», его супруга Юлия Солнцева и… Всеволод Эмильевич Мейерхольд. Просмотр длился около четырех часов. Впечатление ошарашивающее. «Мы долго говорить о нем будем», – торжественно сообщает Мейерхольд.
Или еще: апокалиптические картины отступления перед предполагаемым вступлением немцев в Москву 16 октября 1941-го, когда под звуки радиолы люди с Малого Гнездниковского, с вещами, на площадь Трех вокзалов…
Или: как по немытому Ташкенту Маневич в поисках Анны Ахматовой – она показалась ему очень-очень худой, – в следующий раз увидел ее в Спасо-Зачатьевском, в гробу…
Или – вот последний парадокс: пока Иосиф Маневич колесил по стране, он был абсолютно беспартийным. Можно представить себе, насколько он отнекивался!
Так, видимо, замыслено было. Можно было.
И новая волна почти тотального интеллигентского молчания 1970-х вызвала к жизни этот текст, намеренно не предназначенный к сиюминутной публикации.
Нея Зоркая
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.