Текст книги "За экраном"
Автор книги: Иосиф Маневич
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Болшево. 1976
Перечитал болшевские заметки. Они уже требуют продолжения. Жизнь болшевских обитателей полна неожиданностей.
Приехал, как всегда, в первый день старого Нового года. В этот раз встречал его в Москве. Здесь уже все на месте. Сезон открыли драматурги. Представители всех поколений. К. Исаев экранизирует пухлый армянский роман для Э. Кеосаяна, Фрид и Дунский аккуратно выполняют четырехсерийную норму для «Таджикфильма» – «Человек меняет кожу» по Бруно Ясенскому. Говорят, что трудно, взялись по воспоминаниям прежних дней, а сегодня уж все читается по-другому – вернее, не читается вовсе. Непонятно, зачем им это. Для денег? Так у них три фильма в производстве… Я ждал от них чего-то нового. Неужели все закончилось на «Жили-были старик со старухой»?
Ежов и Кончаловский переписывают «Сибириаду», хоть она уже напечатана в «Новом мире», – поспешили ребята. Снимать это нельзя, говорит мне Андрей, сейчас все перелопачиваем. Вадим Трунин под стражей у Гостева: пишут продолжение «Фронта без флангов», все сроки давно прошли. Гостев отобрал у Трунина ключи от машины, очередную жену отправляет домой. Трунин пишет без денег, так как три договора не выполнены, а новых заключать нельзя. Эдик Володарский – сейчас его время. Статьи в газетах под названием: «Драматургия Володарского». Заканчивает сейчас Пугачева. Просит прочесть. Здесь же Валя Черных, он ныне – «номер два». Для Карасика «День отъезда, день приезда», сегодня генералка пьес у Завадского. Оба говорят, что с кино – все. В театре ты – человек, автор! В кино же, как сдал сценарий, – лучше не являйся… Есть над чем подумать Госкино. Я об этом устал говорить и писать – бросил лет пять назад, все бесполезно, да еще нажил врагов-режиссеров, за умаление их профессии. А ведь «Долги наши», что прошли в ста сорока театрах, изначально были сценарием, так же как «Человек со стороны» сначала стал явлением, а потом уже только – на экране… Сейчас «Долги» снимает Яшин, через пять лет. Есть над чем задуматься Госкино, есть… Ведь уплывают кинодраматурги и в прозу, и в телефильм… Пишет сценарии Андрюша Смирнов не для себя и даже не для «Мосфильма», где работает, а для «Ленфильма» – у нас, говорят, не пройдет. «Ленфильм» все-таки создал пять-шесть проблемных и интересных картин. Замысел интересный, работает с увлечением. «Осень», написанная им в Болшеве, – о которой я уже писал – принята, но идет где-то в провинции, две недели шла в Ленинграде. Там можно – а москвичам смотреть возбраняется. Неисповедимы пути проката. «Осень» для Андрюши – памятный фильм: отблагодарила его Наташа, ушла… Очень он любит своих дочек. Оставил их на Беговой. Сам пока бездомен, – вот тут познакомился с Прудниковой, с Таганки, молоденькая актриса, лицо милое…
Гребнев начинает новый сценарий. Вчера закончил пьесу мой Тополь: повез в Ленинград, в Театр Ленсовета. Еще писала сценарий моя ученица – самая давняя, 40-х годов, Вера Плотникова: «Оренбургский платок». Она – документалистка, а дочь уже киновед. Не видел ее много лет, сейчас – секретарь Союза Поволжья. Вспоминает те годы: первые этюды, первую влюбленность – оказывается, в меня. А я пишу мемуары. Грустно. Писать сценарий не могу, – нет, не писать не могу, а ходить, просить, выслушивать обещания и замечания… Тошно.
Долго говорил с Андроном о книге Шпаликова, ведь никто, кроме Михалкова-отца, ему и на том свете помочь не может. Клятвенно обещал, что он и Никита сделают все. Приеду, посмотрим. Сборник может быть интересным. Буду звонить Файту. Вспоминаем с Андроном «Скрябина»: «Кроме меня, – говорит, – никто „Скрябина“ не поставит», – все же не только ВГИК, но еще и четыре года консерватории… И, в приливе откровенности: поставил бы о Крещении Руси. «Ермаш не даст – пойду к патриарху, финансируют». Смешно и грустно. Но сейчас – два года Сибири.
Андрюша Смирнов говорит: так как я, дескать, все время в долгах, то сел и подсчитал: каков же мой заработок за четырнадцать лет режиссуры? Уверяет, что в среднем – шестьдесят пять рублей в месяц. Вот так. А есть у нас режиссеры-миллионеры, хоть нет у них «Белорусского вокзала».
Говорили с Тополем и Черных, вспоминали мои выпуски. Кто где? Кто как? Читал книжку Юровского, он просил: «Телевидение – поиски и решения». Хороший и нужный труд, на страницах книги – все знакомые имена моих питомцев. Телевизор-то я смотрю редко, а они на экране часто… А я вот пишу книгу – в расчете на издание автора… Тиражом пять экземпляров… Может, где-нибудь, когда-нибудь, без меня, что-либо и попадет в руки читателя. А пока – не могу не писать. Значит, нужно это в первую очередь мне, – как сказал один близкий человек, сказал от сердца…
Мне осталась неделя. В эту болшевскую неделю и будем завершать начатое. Ведь все, даже самое невероятное, сбывается. Ведь Савва Кулиш репетирует «Чудо святого Антония»! Значит, бывают еще чудеса в кино. Подождем еще неделю. А там – мастерская, навалится куча замыслов, где уж тут до своего! Да уж и в Болшеве, видимо, ничего на напишешь, даже если доживешь до осени. Осенью «старика» – на капитальный ремонт[34]34
Осенью 1976 г. – в ноябре – И.М. Маневич скончался.
[Закрыть]. Кино будет без «Болшева». Зато ветеранам заканчивают многокамерный дом, где-то недалеко от ближней дачи Сталина.
ВСТРЕЧИ
Какими я их знал
Незаметно настоящее становится прошедшим. Прошедшее – историей. Друзья – улицами, кораблями, премиями, памятниками. Те, кому еще совсем недавно жал руку, кто сидел с тобой за столом и делился мыслями, искал сочувствия, негодовал, мучился, удостаивался наград и фигурировал в постановлениях, чьи рукописи значились как материалы и замыслы, сегодня предстают в собраниях сочинений, хранятся в фильмотеках мира и становятся классикой… Те, кто были Борями, Мишами, Колями, Володями, Ленями, Игорями, Сережами и Сергеями Михайловичами, мимо которых проходили, приветливо улыбаясь, помахав рукой, чтоб увидеть завтра, к кому собирались на съемку, домой, на дачу, в больницу, – вдруг неожиданно уходили. Только у гроба, в очередях почетных караулов, вместе с болью утраты, приходило мучительное сознание непоправимости: недоговорил, не узнал, не понял, не остановился – и теснились воспоминания о редких минутах человеческой проникновенности…
Мучительно напрягая память, пытаешься вспомнить слова, взгляд, скрытую, но угаданную мысль, истинное чувство и с ужасом ощущаешь, как много погребено под бременем ежедневных забот и новостей, наваливающихся на тебя, как многое ушло, промелькнув в калейдоскопе суетных мелочей и кажущихся важными формальностей – столь мизерных сейчас, с горы времени, а тогда – угнетающих, остерегающих и разделяющих… А сколько было в твоей судьбе тех, которые смотрят с портретов – порой весело, лукаво, порой – предостерегающе сурово, порой – официально: с карточек, увеличенных с паспортов и партбилетов.
Мы, стоящие близко и идущие рядом, преступно нелюбопытны и амикашонски легкомысленны: привет, пока, до встречи, как дела, завтра брякну… И – некуда, разве что в могилу… Застывшие в граните родные, близкие, теплые лица и руки, и звуки голоса, возникающие со страниц книги, слова – слышанные тобою, сказанные тебе – ставшие цитатами.
И через годы – со страниц биографий, предисловий – узнавать то, что не удосужился узнать лично, и то, чего никогда не было, или было, да не так… А может, издали виднее. И все же когда-то надо рассказать, какими ты их видел, идя рядом, какими сохранил в памяти.
Я вспоминаю три поколения кинематографистов, если можно так сказать, первого, второго и третьего призыва – 20-х, 30-х и 50-х годов, – с которыми мне пришлось работать и заканчивать свой путь в кино. К первым я отношу Эйзенштейна, Пудовкина, Кулешова, Довженко. Ко второму «призыву» – Пырьева, Чиаурели, Ромма, Райзмана, которые заявили себя в 30-е годы, и, наконец, советская, так называемая «новая волна».
Землепроходцы, открывшие новый мир кинематографа, проложившие пути ему на десятилетия: Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко – Эйзен, Лодя, Сатко, как их называли друзья и как их звали за глаза. В кино тяготеют к именам уменьшительным: меня до шестидесяти лет кличут Жозей, Арнштама – Лелей, а Блеймана – Микой, причем и после шестидесяти. А вот Эйзенштейна никто не называл Сережей, всегда – Сергеем Михайловичем, а за глаза – Эйзеном. Каждый из этих китов кинематографа являл собой огромный конгломерат талантов, необходимый именно для кинематографического синтеза.
Эйзен – художник, философ, искусствовед, педагог, в двадцать пять лет (!) создавший кинематографическую Одиссею – «Броненосец».
Пудовкин – актер, критик, спортсмен, оратор, танцор, ученый.
Довженко – писатель, режиссер, художник, сценарист, градостроитель, садовод, военный корреспондент.
Палитра их была многогранной и многоцветной. Душа – страдающая, аналитический ум, темперамент революционный. Недостатки – крупные и порой гибельные.
Все они революционеры, экспериментаторы, неугомонные, пристрастные и ищущие. Эйзен и Довженко – острословы, снайперы шутки.
Такими же чертами отличались не только три звезды первой величины, но и их созвездие.
Учитель и одногодок – Лев Кулешов – сценарист, художник, педагог, охотник.
Боря Барнет – актер, боксер, гусар, шутник.
Гриша Александров – актер, режиссер, дипломат и шармер, создатель первого «революционного» фильма, как говорили про «Веселых ребят», фантазер, перед которым Хлестаков меркнет.
Коля Шенгелая – поэт, режиссер, оратор, охотник, лучший тамада Грузии.
Козинцев и Трауберг, полные разнообразных талантов, которых хватило бы на шестерых режиссеров.
Второе поколение – их погодки, но утвердившие себя уже в звуковую эру.
Чиаурели – скульптор, художник, актер.
Ромм – скульптор, сценарист, публицист, педагог.
Герасимов – талантливейший актер, педагог, худрук, министр.
Пырьев – актер, самоучка, георгиевский кавалер, великий организатор и темпераментный режиссер.
Каждый – загадка, личность.
Иван
Иван. Так его звали за глаза. «Иван придет». «Иван добьется». «Иван покажет им». «Иван рванул речугу». «Иван отменил съемку». «Видели материал Ивана?»
В глаза друзья звали его Ваня или Иван Александрович, и только, кажется, один Большаков называл его «товарищ Пырьев».
Но для всех в кино он был Иваном, даже официальные бумаги подписывал: «Иван Пырьев».
И имя его – Иван, – и фамилия его – Пырьев, – как очень редко бывает, совпадали с его человеческой сущностью. Он был человеком напористым, смелым, неукротимым, отменно умным и хитрым. Из этих его качеств проистекало множество других, образующих характер этого русского самородка, я бы сказал, сибирской закалки.
Смел он был во всем – и в своем творчестве: после колхозных комедий брался за Достоевского. Хотел ставить и написал сценарий «Катюша Маслова». Собрался, после Эйзенштейна, ставить «Ивана Грозного» – помню, давал мне читать сценарий.
Смел он был и в обращении с начальством, и в спорах с признанными мастерами, и в том, как выступал во враждебно настроенных больших и малых аудиториях, конфликтовал с секретарями парткомов и худсоветами.
Смел он был и в личной жизни: не прятался по углам, не любил втихую, не стеснялся и в старости последних своих романов. Приезжал с двадцатилетней Люсей Марченко в самое лежбище сплетниц и лицемеров – в Болшево, хотя мог хорониться на даче или ездить в разные города, в командировки, как делали другие.
Умен он был дьявольски, в том числе в разгадке сценариев, – особым чутьем, нутром чувствовал и точно угадывал вкусы зрителя, умел их как-то сочетать с тем, что ждали от него наверху.
Управлял «Мосфильмом» и Союзом как государственный деятель, но, правда, при всем своем уме не очень разбирался в людях и приближал к себе подхалимов, а может, и знал их подлую сущность – но унес с собой в могилу, понимая, что без этого нельзя. Дипломатом он не был, но был хитер и знал, на какой крючок кого брать. И хотя ни в своих, ни в чужих картинах не снимался, но актер он был прекрасный и в жизни играл десятки ролей: устраивал такие мизансцены, которые другим за всю их деятельность в кино не удавалось поставить на съемочной площадке.
Неукротим он был во всем: никогда не сдавался ни в споре, ни в преферансе, ни в любви, ни на бильярде, ни на съемках, ни в больнице, перед лицом смерти. И врачи разводили руками над его анализами, по которым он давно уже должен был умереть. Он перенес инфаркт, но курил по-прежнему, камни терзали его желчный пузырь, а он и до операции, и после нее не соблюдал никакой диеты. Покоя он не ведал. Я никогда не видел его спокойным – даже в гробу: чуть заметная пырьевская улыбка угадывалась, когда я смотрел на него, стоя в почетном карауле, – как будто он умер как хотел… Он всегда был в творчестве – в бою, в подготовке, в увлечении, в смехе, а если прикидывался спокойным – то перед взрывом, и все свои зажигательные речи произносил, начиная тихим, елейным голосом, припасая бомбу для взрыва, и, закусив удила, рвался к финалу, к крикам и аплодисментам. Может, один только Михаил Ильич Ромм мог сражаться с ним на ристалищах дискуссий.
Мне всегда любопытно было наблюдать, как он разыгрывал сложные партии бесед – и у начальства, и с творцами, большими и малыми. Будь то Фурцева, тогда член Президиума ЦК, или Эрик Джонсон, Большаков или Погодин, Жерар Филип или Довженко, министр строительства Дыгай или Любовь Орлова, Шостакович или завхоз «Мосфильма» Фотиев, Никита Богословский или маршал артиллерии Воронов. Каждая из этих бесед была полна зигзагов и трудностей, но я почти не помню, чтобы он не вышел победителем, так же как мог играть по десять партий в шахматы с Новогрудским, пока не выходил победителем, причем злился, чувствуя, что тот давно готов сдаться, только бы не возбуждать гнев Ивана.
Как человек неукротимый и страстный, он был пристрастен в своих вкусах, правда, никогда не таился и за спиной не шептал. Молодежь пытался наставлять, а мастерам говорил прямо – и с глазу на глаз, и перед лицом всяких конференций. Я помню, как он «бросался» на «Весну на Заречной улице», «Скверный анекдот», «Иваново детство». Но и защищал картины тоже страстно, во всех инстанциях, – замолкал лишь в сталинские годы, при оценке высшей и окончательной.
Впрочем, даже в те годы, стоя у гроба Игоря Савченко[35]35
Савченко Игорь Андреевич (1906–1950) – режиссер, сценарист, поставил первый советский музыкальный фильм «Гармонь». Скончался в возрасте 44 лет на съемках к/ф «Тарас Шевченко».
[Закрыть], он сказал правдивые слова о тяжелой судьбе честного художника и о том, что хоронить у нас умеют, а поберегли бы в жизни и сказали бы хоть половину таких хороших слов, как у гроба. Я стоял почти рядом с ним и всем своим существом ощущал тяжесть этих слов, перехватывающих горло. Я видел испуг, а затем и гнев на лицах начальников, присутствовавших, может, на единственной в те годы действительно гражданской панихиде.
Это ж был Иван!.. Он пытался даже вставить что-то в этом роде в некролог, который мы писали вместе, – конечно же, в тексте, который мы прочли в газете, на это не было и намека.
А ведь при жизни Игоря они о многом спорили, да и ближайшими друзьями вовсе не были.
Многие его не любили, обвиняли в вероломстве, скупости, пристрастности. Если он человека не любил – то уж все ему не нравилось, что тот делал: и сценарий, и фильм, и выступления. Он знал истинную цену людям, но другие силы брали верх в его душе – тут были и неприятие, и зависть, и просто непонимание.
Пырьев был самоучка, четырнадцати лет бежал на фронт, служил разведчиком, получил Георгия, видимо, с тех лет он запомнил поговорку: или голова в кустах, или грудь в крестах. Грудь у него действительно была в орденах и лауреатских знаках, но он никогда не боялся их потерять – всегда гнул свою линию и смело встречал всяческие напасти, клевету, доносы и поклепы. В том, как он отбивался, была какая-то удаль, русский задор, повадки полкового разведчика.
Он был награжден многими талантами, и, не сложись его судьба так, что он попал во фронтовой театр политпросвета, а затем в Москву, в Пролеткульт и театр Мейерхольда, где недолго был актером, а затем ушел в кино, он мог быть и военачальником, и управляющим заводом, и капитаном корабля, а мог стать кулаком в селе Камень-на-Оби, где родился.
Культуры у него было маловато, но каждая книга давала ему больше, чем другому – сотни томов. Он открывал писателя. Он исчерпывал книгу до конца и сейчас же искал ей «применение». Мысль или рассказ, мимо которого ты проходил, не заметив, озаряли и вдохновляли его надолго. Писал он неграмотно, это замечал даже я, тоже не сильный в орфографии, как каждый человек с пропущенным средним образованием. Но во всем, что он писал, была логика, лаконичность, деловитость.
Кино он знал, любил и созидал. К живописи был равнодушен, музыку чувствовал нутром, был очень ритмичен, но музыка для него была именно мелодией — вот эту мелодию он остро чувствовал, слух у него был отличный, как и музыкальная память. Он часто пародировал то, что нам приходилось прослушивать, и сразу ощущалась вторичность. Любил русскую литературу – любил душой, умом, нутром, и сам учился сначала у фольклора, лубка – отсюда «Богатая невеста», «Кубанские казаки», «Свинарка и пастух», – но умел читать и серьезные книги, по многу раз – Толстого и Достоевского. Понимал их по-своему, в критике искал лишь подтверждения своих взглядов, не больше. Но так же как чужд он был всякому модерну, хотя начинал с левацкого хода, так же ненавидел натурализм, видимо, поэтому склонялся к жанру легковесному и выдуманному – колхозному водевилю, сказаниям и песням о свинарке и пастухе, о земле Сибирской… К Достоевскому он тянулся, потому что сам был персонажем из его книг: в нем жили и Федор, и Митя Карамазов, и Рогожин, и мечтатель из «Белых ночей». И когда после смерти Ивана в маленьком зале в Болшеве, где мы с ним просмотрели тысячи метров пленки, я смотрел фильм «Братья Карамазовы», то видел его – и не мог этот фильм оторвать и отделить от него. Поэтому и сейчас не могу анализировать фильм: он – пырьевский. И страсти Мити, и повадки Смердякова были понятны ему так же, как осталась закрытой для него «Легенда о Великом Инквизиторе».
Иван Пырьев. В его фамилии было что-то непокорное, колючее – он пырялся и попугивал, – но в нем жил и Ваня, деревенский мальчик, сын сельского гармониста, сродни Есенину.
Я расскажу то, что помню о нем. Может, эти маленькие сценки дополнят портрет.
Познакомился я с ним на том же четвертом этаже в Гнездниковском переулке. В тот момент я начал заниматься Киевской студией и должен был курировать «Украинфильм». Я видел «Партийный билет», после которого Пырьев ушел с «Мосфильма», но лично с ним знаком не был.
В комнату ко мне вошел красивый, поджарый, еще молодой человек в коричневом, под цвет глаз, костюме. Он был чем-то видимо недоволен. Спросил: «Кто Маневич?» Я поднялся, он осмотрел меня и протянул руку: «Я Пырьев». На первый взгляд он показался мне простоватым, – но, видимо, потому, что таким он хотел выглядеть.
Пырьев коротко поведал мне свою историю. Приехал он с фильмом «Богатая невеста». Вокруг фильма на Украине обстановка накалилась. В селе тогда было плохо, колхозное дело ладилось далеко не везде, искали вредителей, врагов народа, «кулацких последышей», призывали к бдительности, – а Пырьев в фильме показывал изобилие, любовные перипетии и танцы.
А ну-ка девушки, а ну красавицы,
Пускай поет о нас страна.
И громкой песнею пускай прославятся
Среди героев наши имена!
Люди танцевали, пели, гордились своим трудом и воспевали его.
Шумяцкий посмотрел фильм и, видимо, сам еще не зная, как с ним быть, велел его подсократить и подчистить. Надежды Пырьева, что его поддержат в Москве, становились эфемерными, положение его было сложным, и мне стало ясно, почему он был не в духе.
Мы пошли в зал, чтобы наметить сокращения и поправки.
Не могу сказать, что фильм мне понравился, в особенности в том неоконченном виде на двух пленках, в котором я смотрел его с Пырьевым в первый раз. Но в лучших его сценах были темперамент, искренний задор, радость. Душой фильма была музыка Дунаевского, воплощенная Пырьевым с захватывающим чувством ритма. Это было новое, совсем не похожее на «Веселых ребят» произведение.
«Богатая невеста» была дипломной работой Жени Помещикова, но Иван несколько видоизменил жанр, я бы сказал, облегчил сценарий, сделал его более условным. Это был колхозный водевиль – хотелось подпевать героям, мелодия врезалась в память, пырьевская удаль чувствовалась во многих сценах.
В общем, когда закончился просмотр, мы поговорили о фильме, быстро составили заключение о небольших подрезках и назавтра должны были встретиться.
Пырьев уходил в хорошем настроении: вырезалось только то, что он сам хотел исключить. И волки были сыты, и овцы целы. Он дружелюбно пожал мне руку, сказал что-то вроде комплимента, дескать, жаль, что я раньше не занимался фильмом.
Я быстренько продиктовал заключение стенографистке и пошел с ним к Шумяцкому. Здесь уже я понял, что дело обстоит не так просто. Шумяцкий, учитывая нажим из Украины и недолюбливая Пырьева за строптивость, не знал, как быть, и принял мое заключение с неудовольствием, резко сказал, что фильм нуждается в серьезной доработке: нужно смотреть по частям еще раз, с кем-то из редакторов. Утром Пырьев был у меня. Я показал ему неподписанное заключение. Он сам пошел к Шумяцкому, но вскоре вернулся злой.
Мы вновь пошли в зал. Не помню, кто еще из редакторов принял участие в просмотре. Мы смотрели фильм по частям, мне в основном приходилось выступать в роли арбитра между настроенным на бдительность редактором и Пырьевым.
Просмотры продолжались дня два: понимая, что если мы не создадим впечатление большой предстоящей работы, то заключение опять не будет подписано. Я развернул его на пять страниц, вставив туда и переозвучание досъемки, и пересъемки крупных планов, и подробно – все сокращения. Когда Иван увидел этот документ, он обомлел и вначале стал свирепеть, но, по мере чтения, он, видимо, все уразумел и, когда кончил читать, хитро улыбнулся и спросил: «Подпишет? Может, удлинить срок окончания работы?» Я накинул еще две недели и пошел вниз, Пырьев – за мной. Долго мы с ним толкались в предбаннике. Он еще раз прочел, видимо, прикинул, что поправки на пользу, и сказал мне: «Постарайся?» С тех пор мы с ним были на «ты».
Я скрылся в дверях. Борис Захарович долго читал, перечитывал, раздумывал. Посмотрел на сроки: «Пусть поработает». И написал в углу: «Согласен». Я вышел. По моему лицу Пырьев понял, что все в порядке. Он схватил бумагу, посмотрел на знакомую подпись, и мы с ним отправились на четвертый этаж.
Когда Пырьев приехал вновь, Шумяцкого уже не было. Фильм был быстро принят Дукельским, понравился наверху. Я не буду писать о фильме – то, что я о нем думал, я написал в рецензии, напечатанной в журнале «Искусство кино». Там я полемизировал с украинским критиком, который напечатал статью под названием «Шкидливый фильм», что значило «вредный» или даже «вредительский», как тогда многие расшифровывали. В этой моей статье звучат кое-какие пырьевские мысли: мы много говорили с ним о фильме и его замысле, мысли эти невольно нашли место в статье.
Вскоре создатели фильма были награждены. В гостинице «Метрополь» устроили импровизированный банкет. Обмывали не только ордена, но и рождение Андрея: помню, Ладыниной нельзя было пить, она кормила грудью.
Банкет этот я назвал импровизированным, потому что Иван все хотел, чтобы было четыре-пять человек – «подешевле», как говорил Женя Помещиков, настроенный так же, как Иван. А Леня Луков все созывал и созывал гостей, и за столом собралось человек двадцать. Было весело, молодо и безоблачно. А теперь я пишу, когда прошла уже жизнь Ивана, умер его старший сын Эрик, Андрей на днях дебютировал как режиссер, а Лени давно уже нет…
Иван носился с разными замыслами, а ко мне ходил Медведкин с новым сценарием Жени Помещикова «Трактористы». И я никак не мог их свести. Медведкин тянул к сатире, Помещиков – к «Богатой невесте». Кончилось все это тем, что меня вызвал Дукельский и сказал: «Трактористов» будет ставить Пырьев на «Мосфильме». Так Иван вернулся в Москву.
Я встретился с ним в Одессе, они снимали натуру где-то на Херсонщине. В Одессу он приехал с Володей Каплуновским, Гальпериным и Колей Крючковым. Внизу, в «Лондонской», опять было весело: Крючков обмывал орден за фильм «На границе».
Мы с Пырьевым сидели рядом, и он почему-то предложил выпить за меня, сказав, что я крестил его на «Трактористы», – хотя он прекрасно знал, как все это произошло.
Перед войной, да и в первый период войны мы с Иваном Александровичем изредка встречались на просмотрах, иногда у кого-нибудь из знакомых. Во время войны – когда я на несколько дней заезжал в Алма-Ату, в конце войны – когда он работал на «Мосфильме». Одно время, когда Иван был редактором «Искусства кино» и членом худсовета министерства, он чаще бывал в главке и, оказываясь в моем «стойле», обменивался новостями; почти перед каждой постановкой давал читать свой сценарий, хотя я к «Мосфильму» в то время отношения не имел. Помню свои беседы с ним по сценариям «В шесть часов вечера после войны», «Сказание о земле Сибирской».
Знакомство наше стало дружбой в 1954 году, когда Пырьев был назначен директором «Мосфильма».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.