Текст книги "За экраном"
Автор книги: Иосиф Маневич
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Контакты, возникшие на уроках мастерства, у тебя дома, часто в кругу домашних, остаются надолго. Вдруг раздается голос, который не слышал уже много лет, по телефону, или на каком-то семинаре, среди маститых представителей национальных кинематографий, кто-то радостно приветствует тебя, или в больницу придет трогательное послание, или кто-либо просто предложит чем-либо помочь – ведь многие давно уже стали знатными и богатыми из голодных стипендиантов, которые, стесняясь, обедали у тебя или пили чай.
На творческих конференциях, семинарах, на заседаниях бюро, в Болшеве вижу знакомые лица. Некоторые обрели черты самодовольства и готовы поучать… тебя и твоих сверстников, другие загублены славой и алкоголем, третьи далеко ушли по административной лестнице и руководят кинематографом по тем принципам, которые так возмущали их на студенческой скамье. Творческое ядро живет во многих и того гляди проступит в ярком сценарии или повести, а то и на сцене.
Мастерская – это микромир большого кино. Здесь те же трудности с выбором тем, с реализацией замыслов, с поиском режиссеров. С каждой новой волной поступающих идет процесс отбора. Из двухсот приславших на конкурс свои работы будут отобраны и приняты десять-двенадцать человек. Есть ли уверенность, что они лучшие? Утверждать не берусь, но упорные вновь и вновь штурмуют бастионы… Галя Юдина четыре года ждала, чтобы поступить ко мне, и вот сейчас – сценаристка.
Когда входишь в мастерскую, еще не знаешь, что ты скажешь им сегодня, – это слово зреет в тебе, когда слышишь молодые голоса, смотришь на взволнованные лица, вдумываешься в прочитанное и слушаешь оценку работ самими студентами: нередко в их речах обнаруживаешь проблески художественных решений.
Когда есть контакт, души распахнуты и ты понимаешь, что услышан, что шутка понята, что резкая оценка заставила задуматься, что идет трудная работа над словом, – тогда нет обид. Значит, верный тон найден, и каждое занятие – четверги или пятницы – становятся днями ожиданий не только для студента, но и для педагога.
Сейчас в Болшеве с Ежовым, Шпаликовым, Тополем, Спириной или Красилыциковым вспоминаем их выпуски. Я перечитываю их письма, сохранившиеся студенческие этюды и – новые сценарии – и радуюсь пафосу дистанции между теми, которых я встречал на первом курсе, и теми, кого теперь вижу кинодраматургами.
МАЛЫЙ ГНЕЗДНИКОВСКИЙ, 7
Этот адрес хорошо знаком советским кинематографистам. За пятьдесят лет многое изменилось в нашей кинематографии, но адрес ее управления, как бы оно ни называлось, остался неизменным. Сюда, в бывший особняк Лианозова, приходил молодой Маяковский, здесь он читал свой сценарий и ругался с членами правления «Совкино». Здесь принимали «Броненосца „Потемкин“», прорабатывали «Бежин луг», раздумывали, как быть с «Чапаевым», слушали сценарии Довженко, запрещали, а потом вновь разрешали вторые серии «Ивана Грозного» и «Большой жизни». Любой сценарист и режиссер появлялись здесь неоднократно, приходили или уходили отсюда, полные то радостных надежд, то горьких разочарований.
Много раз здание перестраивалось то под «канцелярский ампир», то под «административный ордер», но вот уже больше пятидесяти лет на его фасаде гипсовый пролетарий крутит обтюратор, как бы олицетворяя слова Маяковского, прозвучавшие в этом доме: «Руководители меняются – искусство остается».
На четвертом этаже, напротив двух просмотровых залов – «большого» и «малого» – находятся узкие отсеки на одно окно, где и по сей день заседают редакторы. Количество их то сокращается, то увеличивается. Власть их то возрастает, то уменьшается – так же как и зарплата. Но в разные периоды истории нашего кино все пути, волей-неволей, вели сюда, к редакторам. Сколько волнений, надежд, сколько долгих часов ожидания у каждого кинематографиста связано с этими редакторскими комнатками и просмотровыми залами! Добрые советы, точные замечания, так же как оскорбительные и бессмысленные поправки, так же как награды и гонорары, определялись именно на четвертом этаже: здесь складывалось бытие кинематографистов и должно было определяться их сознание. Все, что подготавливалось на четвертом этаже, спускалось вниз, на второй, где и был верх: там заседали сначала начальники, затем председатели, министры, потом опять председатели…
Много раз расширялся экран, менялись обои, мебель и обивка в просмотровых залах, кресла становились все более мягкими, но характер учреждения неизменно выражал отношение государства к художнику.
Летом 1936 года я вошел по мраморной лестнице, осмотрел себя в зеркальном отражении и робко поднялся по крутой узкой лесенке надстройки – для того, чтобы определиться в одной из редакторских кабин. Долгие годы – под несмолкающие звуки выстрелов, хохота, скрежета тракторов, гудения самолетов, монологи императоров и секретарей райкомов, под песни и пляски – я вел нескончаемую беседу с режиссерами, сценаристами, смотрел и смотрел фильмы на двух-трех пленках, обсуждал пробы актеров, доказывал, выбирал, утверждал, хвалил искренне и неискренне миллионы метров изображения, должного отражать жизнь, мысли и чувства людей – живых и давно умерших, великих и малых.
Сценаристы и режиссеры исповедовались в кабинетах устно и письменно. Рассказывали замыслы, защищали сценарии, проталкивали халтуру, выдавая подделки за искусство, или превращали искусство в подделки. Быстро проходило лишь все установленное, привычное – и застревало, или в муках рождалось, новое. В большинстве случаев игра все же шла по правилам: прекрасно осознавали истинный характер поправок и те, кто их делал, и те, кто их принимал. Ибо, за редким исключением, и автор, и редактор испытывали одну и ту же нагрузку – и тот, кто творил, часто бывал доволен тем, что пропущенное его внутренним цензором заметил цензор внешний.
Впрочем, все, о чем я сейчас написал, понято было значительно поздней. В тот августовский день, входя в дом на Гнездниковском, я был полон пиетета к нему, чувства гордости и ответственности – ведь здесь руководили киноискусством!
Редакторство мое началось с дальних окраин – со студии Средней Азии, – затем перенеслось на Кавказ и Украину и, пройдя через «Ленфильм», пришло наконец на «Мосфильм».
С «флагманского мостика» – четвертого этажа на Малом Гнездниковском, 7 – должно было быть все видно. Отсюда я и смотрел, и на меня смотрели, отсюда затем я ушел на студию, чтобы прийти вновь уже со своими сценариями или сценариями своих учеников.
Сначала киноискусством руководили старые большевики: Шведчиков, Трайнин, Бляхин, Шумяцкий[10]10
Шведчиков К.; Трайнин И.П.; Бляхин Павел Андреевич (1886–1961) – сценарист, писатель. По собственной повести «Красные дьяволята» написал сценарий одноименного фильма (1923), пользовавшегося огромной популярностью; Шумяцкий Борис Захарович (1886–1938) – начальник Главного управления кинофотопромышленности (ГУКФ) СНК СССР с 1930 по 1937 г. Репрессирован.
[Закрыть].
Я пришел в кинематограф при Шумяцком. Это был зенит славы «самого массового». Передовая в «Правде» называлась «Чапаев». По улице шли колонны с лозунгом «Идем смотреть „Чапаева“!». Мальчишки в зале из рогаток стреляли по капелевцам: мечтали, чтобы Чапай выплыл.
Впервые орденами Ленина были награждены режиссеры. Ордена Ленина были еще настоящие: из платины и золота, и число их едва перевалило за сотню.
Театр негодовал: Бабочкину было присвоено звание за одну роль! Тогда звания были еще редкость – в Малом, да и во МХАТе, их имели единицы, – но самым вопиющим было другое: среди пятерки кинорежиссеров, получивших орден Ленина, не было создателя «Броненосца „Потемкина“»!
Сергею Михайловичу было присвоено лишь звание. Никто ничего не понимал. Тихо недоумевали, возмущались тоже тихо. Нашлись такие, которые делали вид, будто им все ясно: «Броненосец» ведь немой фильм, хотя именно его слава гремела по всему миру…
Встретив Сергея Михайловича во ВГИКе, я молча пожимал ему руку, поздравлять не решался, сочувствовать считал неприличным. Передавали, что он шутил: «От таких наград может разорваться сердце». Говорили тогда еще много чего. Помню лишь о встрече Шумяцкого с Эйзенштейном. Будто когда Шумяцкий подошел к нему в Доме кино, чтобы поздравить, то, пожимая руку и целуясь с Эйзенштейном, он пошутил:
– Поцелуй Иуды?
– Почему же? Думаю, что двух Иуд.
Так или иначе, был невиданный по тем временам праздник: пятнадцатилетие отмечали в Большом театре. В тот год страна жила кинематографом: это было как «Магнитострой», как Чкалов. О кино говорили везде: дома, на работе, даже в бане. О кино говорили все: академики и плотники, старые большевики и пионеры. Вслед за «Чапаевым» появились «Юность Максима», «Возвращение Максима», «Мы из Кронштадта», «Депутат Балтики», «Веселые ребята», «Летчики»… Писали про советский Голливуд: уже нашли ему место в Крыму, у Байдарских ворот…
На первом творческом совещании лидировал «Ленфильм»: братья Васильевы, Трауберг, Козинцев, Юткевич. Они призывали Эйзенштейна «выйти из башни слоновой кости» и «снять халат китайского мудреца».
Отшумели дискуссии о кинематографе «классовом» и «кассовом». Две комиссии уехали во Францию и Америку изучать опыт. Кино было на старте!
Не успел я подняться на четвертый этаж и приступить к работе в качестве практиканта у редактора Фартучного, как на второй день ВГИК прислал машину за мной и Чахирьяном: вызывали на совещание к начальнику ГУКа Борису Захаровичу Шумяцкому.
Я встречал его неоднократно в те времена, когда работал в газетах: он тогда руководил «Союзпечатью». Сейчас это был другой человек. После возвращения из Америки он «европеизировался»: на нем был американский костюм, галстук вместо косоворотки. Кабинет его был отделан со вкусом, у стены стоял шкаф странной формы, в шкафу находилась дверь в другой кабинет – это знали только посвященные: там Шумяцкий работал, скрывался от звонков и посетителей, изредка принимал работников главка.
На том совещании, куда меня пригласили, присутствовал его заместитель, розовощекий, рыжий, высокий В.И. Усиевич, и редакторы: человек восемь. Речь шла о том, что надо контролировать национальные студии, следить за репертуаром, предварительно читать сценарии, так как ни «Украинфильм», ни «Госкинопром Грузии», ни «Арменкино» не хотели отказываться от своей самостоятельности, хотя монополия проката была уже ликвидирована и студии не могли забирать все деньги, которые приносили им картины, и существовать с доходов от нескольких удачных фильмов.
Борис Захарович выступил как Иван Калита, собирая под эгиду ГУКа всю советскую кинематографию: он ликвидировал последний оплот вольности – «Межрабпом», куда бежали опальные режиссеры с «Мосфильма» и «Ленфильма». Будучи начальником ГУКа, Шумяцкий не превращал его в бюрократическое учреждение, но стремился стать организатором творческого процесса. Он переписывался с режиссерами, писал им открытки, посылал телеграммы, справлялся о здоровье, предоставлял путевки в санатории (тогда это была редкость). На беседы и просмотры приносили фрукты, бутерброды, чай, нарзан – в темноте они исчезали особенно быстро.
Шумяцкий, по существу, вел себя как крупный продюсер. Вернее, это была странная помесь партийного организатора с продюсером. Помня ленинский завет «учитесь торговать», Борис Захарович учился делать фильмы и успешно торговать ими. Правда, он никак не мог научиться выговаривать слова «формализм», «экспрессионизм», любил мягкий знак и говорил «формализьм». Доклады свои писал сам, очень длинные. На втором тематическом совещании говорил шесть часов… Заключения писались им на языке товарищеских писем и рецензий, иногда они напоминали дипломатические ноты, иногда – памятные записки. Борис Захарович прошел серьезную школу дипломатической борьбы в Иране, где ему приходилось соперничать с Керзоном, поэтому многие наши заключения имитировали дипломатический стиль меморандумов, а встречи с писателями и режиссерами носили характер дружеских переговоров.
У меня сохранилось несколько странных, пожелтевших уже писем – заключений к фильмам «Арсен», «Золотая долина»: подписаны они без должностей, без пресловутых «утверждаю», «согласен», укоренившихся уже потом, в 40-е и 50-е годы. Под таким заключением обычно стояло: «ГУК, Б. Шумяцкий, Г. Зельдович» – или кто-либо другой из редакторов.
На встречу с режиссером Борис Захарович вызывал к себе редактора: это была «репетиция». Помню одну из них, связанную с «Зеленой долиной» Шенгелая[11]11
Шенгелая Николай Михайлович (1903–1943) – режиссер, сценарист, поэт. Картина «Элисо», которая упоминается далее, была снята в 1928 г. и стала не только этапной для грузинского кинематографа, но вообще одной из лучших советских лент 1920-х гг.
[Закрыть].
Коля Шенгелая был обаятельный человек. Поэт, охотник, лучший тамада Грузии, муж Наты Вачнадзе, автор «Элисо» – грузинского «Броненосца», остроумный оратор, речь которого изобиловала побасенками и присказками. Он был опасен – мгновенно воспламенялся, и нужны были тонкие дипломатические приемы, чтобы заставить его – по собственной воле! – исправить, как тогда казалось, затянутый фильм.
На мою долю выпала самая сложная задача: я должен был предъявить максимум требований к картине, с тем чтобы Борис Захарович мог затем пойти на уступки. Картина была эклектична, и где-то в глубине души Коля сам осознавал, что она нуждается в сокращениях, но душа его протестовала против всякого диктата, – да и жаль было сокращать заразительный танец Наты, великолепно сделанный, но абсолютно не нужный в картине! Коля слушал меня спокойно, даже с любопытством: я был новый человек, говорил искренне и тактично, но многое из того, что должен был сказать, забыл или сознательно упустил. В результате Борис Захарович оказался в трудном положении, ибо он должен был не смягчать, а усиливать и добавлять. Коля отнесся к моим предложениям, сверх ожидания, довольно добродушно. Борис Захарович слушал их как бы впервые, как новые для него, – соглашался, одобряя, и спрашивал, все ли я сказал. Я, при явном его неудовольствии, ничего путного добавить не мог и лишь похвалил какие-то сцены. Борис Захарович взялся за дело сам и политически обосновал многие просчеты картины. Шенгелая насупился и молчал. Сошлись на том, что будем смотреть еще раз. Много раз я ходил тогда с вариантами заключения, пока в конце концов не был найден тот тон, который не заставлял, но наставлял.
Потом я с тревогой сидел на всесоюзном тематическом совещании, которое проводилось каждый год, и все ждал, что Коля пройдется по мне, но он, кончив речь, попросил зайти к нему в «Националь» – выпить настоящего киндзмараули…
Сейчас, встречая его сыновей Эльдара и Георгия Шенгелая и просматривая их фильмы, я вспоминаю Колю: мне кажется, он идет ко мне, в своей чесучовой рубашке, покручивая ремешком на поясе, или стоит передо мной в старом пальто и белом вязаном шарфе, который подарил ему Шолохов: Коля в те годы долго жил на Дону, собираясь ставить «Поднятую целину».
Я вижу его и за рулем полуторки на Клухорском перевале, когда он вел машину сквозь сумерки надвигающегося сорок третьего года, по дороге в Тбилиси из киноэкспедиции, где снимал фильм о грузинском крестьянине-солдате под названием «Он еще вернется». И я вижу его мертвого – в горах, на разостланной бурке, лицом к Тбилиси… Я слышал его последние слова о маленьком сыне… И сейчас, глядя на Георгия, я думаю, что он вернулся к нам – оставив нашему кино двоих сыновей – двоих замечательных художников…
Беседы Шумяцкого с режиссерами и сценаристами почти всегда были продуманными и целенаправленными, он считался искусным политиком. Иногда в них принимал участие Усиевич, беря на себя наиболее тяжелое и трудное – доказать художнику то, в чем сам не убежден.
На студиях часто рассуждали так. Зачем настаивать на сокращениях или купюрах, портить отношения с крупным режиссером – все равно фильм пойдет в ГУК, а там уже пусть спорят с ним. Поэтому в ГУК картины поступали, как правило, недомонтированные, на двух пленках, и приходилось много часов проводить в просмотровых залах, смотреть фильм с остановками после каждой части и обсуждать возможные монтажные переходы и сокращения. Порой это шло картине на пользу. Режиссеры прислушивались к советам, иногда сами просили посмотреть вновь и вновь, проводили сокращения либо прямо в ГУКе (внизу была монтажная), либо на студиях «Мосфильм» и «Союздетфильм».
Но нередко возникали острые конфликты – коса находила на камень, шла жестокая борьба за каждый кадр. К недостаткам Бориса Захаровича следует отнести то, что порой личное, предвзятое отношение к тому или иному художнику доминировало и подогревало столкновения. Мне, как новичку, многие подводные течения были неизвестны, я получал тяжелые нахлобучки и, самое главное, не мог уразуметь, в чем дело. Лишь постепенно, через длительное время или после откровенного разговора с режиссером, становилось ясно, что было продиктовано цензурными, что – художественными, а что – личными мотивами, предубежденным отношением к творчеству того или иного мастера.
Сложные отношения у Шумяцкого были с А. Роомом, Б. Барнетом. Вообще Борис Захарович опирался на «Ленфильм», всячески выдвигая его. «Мосфильм» лишь в последний год его деятельности стал в центре внимания. «Ленин в Октябре», выдвижение молодого тогда режиссера М. Ромма – все это было результатом усилий Бориса Захаровича, он всячески опекал картину.
К Эйзенштейну у него было неприязненное отношение. Продиктовано ли оно было сверху, в связи с постановкой «Мексики», сказать не могу. В эти тайны я не был посвящен. А история «Бежина луга» сейчас изучается. В моем представлении Шумяцкий в судьбе этой картины сыграл неблаговидную роль, показав Политбюро неготовый, несмонтированный материал. Это явная его вина.
Мне посчастливилось: я был в числе немногих, кто видел весь отснятый материал. Я смотрел его в небольшом просмотровом зале во ВГИКе вместе с Сергеем Михайловичем и Тиссэ. Они только что приехали со съемок натуры. Не знаю почему, материал Сергей Михайлович привез именно во ВГИК. Собирался ли он его широко показывать или, наоборот, не хотел сразу отдавать на студию, не знаю. В зале было человек пять-шесть – никого из присутствующих, кроме Перы Аташевой, не помню. Материал еще не был смонтирован, не полностью были отобраны дубли, и это, как ни странно, не только не портило картину, но, наоборот, продлевало эмоциональное восприятие. Перед глазами проходила редкая, живописная вереница кадров удивительной новизны не только по своей композиции, но и по небывалому разнообразию чернобелой гаммы, как будто всесильной в передаче не только цвета, но и пространства. Поражала стереоскопичность кадра, лепка светом портретов Павлика и особенно его отца. Прошло более тридцати лет после этого просмотра, но и по сей день передо мной возникают кадры этой живописной повести. И хотя драматические конфликты в разрозненных и несмонтированных эпизодах только угадывались, минуя сюжет, покоряла драма увиденного. Поэтические возможности кинематографа открывались перед нами в неожиданных формах.
Мы вышли из зала с ощущением чуда. Не помню, что я говорил, подавленный силой увиденного. Сергей Михайлович улыбался: «Что вы, это еще холодный нарез». Повторяю, у меня было состояние ожидания чуда – оно рождалось!
Я, конечно, не мог удержаться от рассказов. Мне завидовали. Все стремились посмотреть. Но Сергей Михайлович больше не показывал: ощущались уже какие-то «подземные толчки», материал стали требовать в ГУК. Эйзенштейн ссылался на то, что все разрезано, смотреть нельзя, тогда сказали, что приедут смотреть на студию. Смотрели на студии или в ГУК, не знаю, но поползли слухи. Вскоре все стало ясно: материал смотрело Политбюро. В том ли виде, в каком видел я, или в еще более непривычном для взгляда непрофессионала, сказать не могу.
В ГУКе собрали крупнейших режиссеров и других деятелей кино для обсуждения «Бежина луга», или, как тогда говорили, для «проработки», которую опытной рукой направлял кормчий Шумяцкий.
Я не буду повторять того, что было напечатано в газетах, в сборнике, специально посвященном «Бежину лугу», в статьях самого Эйзенштейна. Я помню зал, заполненный людьми, и Сергея Михайловича, внешне спокойного и даже приветливого. Я опоздал, в зале было лишь два свободных места, и оба… рядом с Сергеем Михайловичем. Невольно, чтобы не торчать перед глазами начальства, мне пришлось опуститься на одно из них. Сергей Михайлович удивленно на меня посмотрел – и мне пришлось особенно остро ощутить силу критических ударов, направленных в адрес Эйзенштейна.
Потом, длительное время спустя, Сергей Михайлович вспоминал:
– Да, угораздило вас, батенька.
Начался тридцать седьмой год… Вначале удары наносились где-то рядом – по соседству исчезали люди, а кинематограф еще оставался оазисом. На страницах газет замелькали слова: «враги народа», «наймиты империалистов». Осенью секретарь Усиевича, добрейшая Софа, под строжайшим секретом сообщила мне, что у него на даче был обыск… Сам Усиевич, проходя мимо нас, попросил меня зайти к нему в кабинет. Я с тревогой ждал, что он скажет, – но он, внешне спокойно, дал несколько поручений и ушел к Борису Захаровичу.
Я вспомнил, как он шутил над тем, что я просыпаюсь мокрый, живя в сырой комнате, как помогал достать другую, как в ночь под Новый год мы с ним принимали три фильма: «Последнюю ночь», «На востоке» и «Юность». Как я опоздал на встречу Нового года… Он работал как вол. Воевал в Гражданскую. И мне стало непонятно: почему Владимир Александрович стал «врагом народа», что у него ищут?
Наутро нас собрал Борис Захарович. Он долго молчал, не зная, с чего начать. Речь его была странна и удивительна в то время. Это был некролог другу и эпитафия самому себе. Он сказал: «От нас ушел товарищ Усиевич, его больше нет среди нас. Трудно сказать, в чем он виноват, мы пока не знаем, – но его нет. Он работал очень много, энергично. Мы должны работать еще лучше, еще более энергично и собранно для того, чтобы восполнить потерю». Почувствовав напряженное недоумение, он приостановился и сказал: «Я имею в виду то огромное количество работы, которое выполнял Владимир Александрович».
Кто-то из бдительных, нарушив гнетущее молчание, что-то спросил о «вредительской линии» Усиевича.
Борис Захарович, опустив глаза, вновь сказал: «Надо работать». И вспомнил что-то об очередном фильме, который ждали из Ленинграда. Гуськом мы пошли к двери…
Началось… На протяжении месяца шли интенсивные аресты, наш маленький коллектив таял. Арестовали Жилина, Булле, Брука, Когана, Иткину. Каждый раз мы расставались, не зная, кого недосчитаемся завтра.
Партийные собрания проходили тогда внизу, в библиотеке около проходной. Мы видели в окно, как люди отрекались друг от друга, – а утром уже не было отрекшегося… Ночью в Зачатьевском монастыре, в комнате рядом, арестовали жену Семенова, тогда заместителя директора ВГИКа. Из окна я видел, как она исчезла в серых воротах… Ему же объявили выговор за потерю бдительности.
Каждый невольно готовил чемодан: их почти нельзя было найти в магазинах. Маленькие – для пары белья. Каждый хранил эту заветную теплую пару, носки и папиросы.
Но, как ни велик был ужас, люди рассказывали анекдоты о том, что одного еврея заставили сознаться, что он написал «Евгения Онегина», а другой еврей, проходя по зданию на Лубянке и узнав, что ГПУ находится в бывшем доме «Госстраха», сказал: «Это не „госстрах“, а „госужас“», – и еще сотни других, в которых жила извечная сила народного ума и неистребимого жизнелюбия.
Жизнь шла, мы читали книги, шепотом спорили. Приходили девушки. Вечерами бывали в Доме печати или Доме кино. Жили двойной жизнью, переходя от веры в безверие, пытаясь оправдать происходящее и подыскивая удобную философию. Ночью же или оставшись с ближайшими друзьями наедине, понимали безумие происходящего и леденели в страхе, думая о пытках – о них доходили глухие слухи…
Сможем ли мы выстоять – или подпишем обвинение ближнему?.. И опять слушали анекдоты, чтобы не сойти с ума.
Иногда очень страшно разыгрывали.
Как-то, вернувшись навеселе домой, в Зачатьевский, с приятелем в два часа ночи, я постучал в дверь к своему другу и чужим голосом спросил, здесь ли он живет, называя его имя точно по паспорту. После минутной паузы и шорохов мне открыли дверь плачущие женщины, а мой друг сворачивал пакет с вещами. Не верится, но было так.
В январе освободили от работы Шумяцкого. К руководству кино пришло ГПУ. Был назначен С.С. Дукельский – бывший начальник ЧК Одессы и ГПУ Воронежа.
Начальником главка стал Линов, в прошлом студент первого курса коммерческого института, а затем заведующий экономическим отделом воронежского ГПУ, его сменил Курьянов – начальник воронежской милиции. Задачей нового руководства было «расчистить остатки вредительства» и «наладить работу кино».
Дукельского еще никто не видел. К нему ходила лишь Ксения Кладовикова – интересная молодая длинноногая блондинка, недавно начавшая у нас работать и почти единственная уцелевшая из всех коммунистов. Муж ее был председателем «Интуриста». Поздней арестовали его, а затем и Ксению.
На второй день после смены руководства она сказала, огорченно посмотрев на меня: «Жозя, тебя вызывает Шумяцкий».
Борис Захарович сидел в своем «шкафу», сдавал дела, и пройти к нему можно было лишь через кабинет Дукельского… Вызов поверг меня в трепет: он накладывал отпечаток приближенности к Шумяцкому, пособнику врага народа… В глазах товарищей я прочел ту же мысль. Не идти было невозможно. Вызов был официальный.
Я подошел к знакомой двери, дощечка с фамилией Шумяцкого уже была снята.
Секретарь Катя смотрела на меня с сожалением.
– Обожди, я спрошу… – Она скрылась, но через минуту вышла. – Иди прямо в «шкаф».
Я открыл одну дверь, вторую… Обернулся… За столом Бориса Захаровича сидел лысый человек в синей гимнастерке. Он повернул свое худое бледное лицо и сквозь круглые очки внимательно на меня смотрел. Я остановился на минуту. Может, поздоровается, скажет что-нибудь? Но он молча смотрел. Я поклонился и пошел к «шкафу». А он все смотрел мне вслед. Я открыл полированную дверь «шкафа» и остановился перед клеенчатой, толкнул ее.
Шумяцкий сидел за столом и что-то сосредоточенно читал. Внешне он был совершенно спокоен, побрит, видимо, давно готовился к этому дню. Я подошел ближе, он протянул мне руку. В его рукопожатии не было ни экзальтации, ни дрожи. Я стоял, не зная, что сказать, – и, наверное, жалко улыбался.
– Садитесь… – Он протянул мне какую-то бумагу.
Это было заключение на картину «Доктор Мамлок». Я не помню, о каких поправках он говорил мне… Я думал о том, что надо опять идти через кабинет, мимо Дукельского. А он думал о картине – выполнял свое дело до конца! Он с болью расставался с ним. Он уже полюбил кино.
Борис Захарович сидел в «шкафу» еще дня два. Оттуда приходили какие-то бумаги, он еще был нужен Дукельскому… Кажется, его арестовали 19 января 1938 года.
Семен Семенович Дукельский – человек стальной воли и неудержимого напора. Больной. Он всегда ходил в корсете. Нервный – видимо, всегда превозмогавший какую-то физическую боль. Руки он держал за поясом. Редко кричал – как бы сдерживая себя, изредка поглаживал голый череп, – но тон его почти всегда исключал возражения. Это был человек, который слепо верил: все, что он делает, необходимо партии и государству. Выслушивал объяснения, старался понять суть, решал безотлагательно.
Дукельский, привыкший иметь дело с арестованными и оперуполномоченными, оказался среди привилегированной, артистической интеллигенции. Имена многих из них были известны всему миру и лично товарищу Сталину. Но его, видимо, это мало смущало.
Дукельский начал круто. Кинематограф при нем был преобразован экономически и творчески.
Система управления и производства, созданная при Дукельском, существует и поныне. Постановление Совета Народных Комиссаров вышло 23 марта 1938 года. Вместо главка был создан Комитет при СНК СССР, изменена система финансирования съемок, проката, оплаты за сценарии и фильмы.
Кинематограф был приспособлен к централизованному, а вскоре и к единоличному руководству. Дукельский отменил отчисления от проката. Ввел категории и тарифные ставки, изменил систему внутристудийных расчетов.
– Рюмка – это реквизит? – спрашивал он у Павла Михайловича Даниельянца.
– Реквизит, – отвечал Павел Михайлович, несколько обескураженный столь странным вопросом.
– Тогда поезжайте в Ленинград… Разбейте все рюмки… Увольте тех, кто ими заведует, вам понятно?
– Вы хотите сказать, Семен Семенович, что следует упорядочить дело с прокатом реквизита на студиях? – пытался угадать указание грозного начальства Павел Михайлович.
Кто-то сказал Дукельскому, что нелепая система проката приводила к тому, что коробка спичек или рюмка, взятая напрокат на студии, съемочной группе к концу картины обходилась во столько же, сколько стоила сотня коробок или дюжина рюмок.
Но Дукельский не снисходил до обсуждения и, посмотрев на часы, говорил:
– Вы еще сегодня успеете выехать в Ленинград.
Даниельянц через неделю вернулся и, посоветовавшись с ленинградцами, привез инструкцию новой системы использования реквизита, которая существует до сих пор.
Не менее колоритно проходило запомнившееся мне совещание, на котором фактически была ликвидирована система процентных отчислений с сумм, получаемых прокатом в пользу сценаристов и режиссеров.
В кабинете Семена Семеновича была собрана элита московских и ленинградских сценаристов и режиссеров. Состав совещания говорил о том, что нам предстояло услышать что-то важное. Дукельский начал издалека. Он говорил о том, в каком несправедливом положении, в смысле оплаты, находится большинство творческих работников. Часто заслуженные и талантливые получают неизмеримо меньше, чем середняки. Нередко отчисления носят случайный характер, и оплата целиком зависит от зрителя. Он приводил цифры. Анненский за «Медведя» получил миллион. А Эйзенштейн? Довженко? Жалкие рубли?
Он говорил о том, что другие творческие работники зависят от режиссера и сценариста. Операторов, художников обижают… Режиссеры выделяют им проценты, как чаевые. Они вынуждены просить, получать подачки, они унижены.
Цифры были разительные, но подобраны в общем-то случайно, ибо за «Чапаева», «Юность Максима», «Встречного» отчисления были огромны, и эти серьезные картины шли у зрителя с не меньшим успехом, чем «Девушка спешит на свидание».
Небольшое оживление в начале речи Дукельского немедленно прекратилось после слов, что отчисления следует упразднить. Было тихо. Творцы безмолвствовали. Поддержки не было, но возражать тоже никто не решался.
Тогда Дукельский нажал кнопку, появилась секретарша. Дукельский сказал: «Счеты». Катя с недоумением на него посмотрела. «Счеты», – повторил он и показал, как щелкают костяшками.
Катя скрылась и немедленно возникла с большими конторскими счетами.
Семен Семенович положил их рядом на стол, поднял палец и, глядя на впереди сидящих, спросил:
– Сколько нужно режиссеру в месяц на оплату хорошей квартиры?..
Молчание было ответом ему. Тогда он назвал сумму и ловко выложил ее на счетах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.