Текст книги "Падение и величие прекрасной Эмбер. Книга 2"
Автор книги: Катарина Фукс
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Глава сто сорок четвертая
Конечно, Николаос сидел на краю постели Чоки. Тот учащенно дышал. Видно было, как трудно ему дышать.
Я поняла, что это настоящая агония. Конец! Смерть.
Темные глаза казались еще более выпуклыми. Он задыхался. Окно было распахнуто. Но свежий воздух уже не мог напитать его. Он вцепился исхудалыми пальцами в одеяло.
Николаос приподнял его бережно. Кажется, это принесло облегчение.
Больной увидел меня.
Я не верила своим глазам. Губы его мучительно кривились. Он… он пытался улыбнуться… Я присела рядом с Николаосом. Чоки попросил пить.
Николаос поднес ему специально приготовленное питье. Чоки глотнул. Я сжала до боли зубы. Нельзя плакать, нельзя…
– Потерпи, потерпи, – я вытерла полотенцем его смуглый, влажный от предсмертного пота лоб.
Я заметила, что почти шепчу и повторила громче:
– Потерпи, Чоки, ненаглядный, потерпи.
– Да… – с усилием заговорил он. – Сейчас… сейчас умру… Кончится…
Он снова задохнулся.
– Не говори, Чоки, солнышко, не говори… Никогда никого из своих детей я так не называла. Николаос снова дал ему попить.
– Подержи меня, – просил его умирающий. – Я должен сказать… Вот сейчас… Еще попить дай, я скажу… После умру… – Он отпил снова и с неожиданной жадностью. – Я знаю, почему я умираю, – отчетливо, из последних сил проговорил он. – Потому что я убил человека… Она… (он указал на меня) видела… Пусть калеку, безумного, опасного, но человека… Я убил…
– Не думай об этом, – Николаос поддерживал его. – Не думай. Сколько людей убивают. И живут потом, живут…
– Да, много… Но я… не надо было мне…
– Ты меня защищал, Чоки, это я виновата, – я наклонилась к нему, вдохнула этот страшный запах умирающей плоти.
– Ты… нет… Я убил…
Он хотел еще что-то сказать. Но не смог. Тело его судорожно изогнулось в руках Николаоса. Глаза взглянули на меня с отчаянием и мукой. Губы снова покривились. Неужели он снова пытался улыбнуться нам, ободрить нас? Голова откинулась на истончившейся шее. Взгляд остановился. Прервалось дыхание…
Я смотрела. Я ощутила тяжелый неприятный запах. Я подумала, что тело нужно обмыть.
Потом я подумала, пусть Селия увидит это исхудалое тело, запачканное в последние мгновения жизни экскрементами и мочой… О, это излечит ее от любви. Но тотчас же я устыдилась подобных мыслей. Бедная девочка… Ведь и для нее это горе. Пусть она его и не знала… не успела… А ведь он был такой чудесный, славный… добрый… Любовь есть любовь, какой бы странной она ни была.
Я взяла за руку Николаоса.
– Прошу тебя, – сказала я. – Не делай этого. Ты знаешь, о чем я говорю. Не убивай себя. Хотя бы первые дни… Подожди. Душа его еще здесь. Не мучай его бедную душу. Он и без того в жизни довольно намучился.
Прежде я никогда не называла Николаоса на «ты». Он смотрел на лицо Чоки. Но вот поднял голову и посмотрел на меня.
– Хорошо, – с каким-то детским послушанием произнес он. – Я не сделаю этого.
Я взяла его руку и поцеловала.
– Надо обмыть его, – сказала я.
– Я обмою.
– Есть ли здесь греческий священник, чтобы молиться о нем?
– Да. Это устроит Теодоро-Мигель. Через три дня. Три дня он будет здесь. Я сам буду над ним читать молитвы.
– Николаос! – сказала я. – И через три дня, и еще какое-то время после похорон душа его будет здесь, с нами. Помните. Не причиняйте ему горя после смерти.
Я снова поцеловала его руку.
Он посмотрел на меня кротко и печально. Шевельнул губами, но сказать ничего не смог.
Глава сто сорок пятая
Я вошла в свою комнату.
Селия сидела на постели в позе смиренной твердости, скрестив руки на груди.
Подняла на меня глаза. Посмотрела печально. Молчала.
– Больше нет его, – сказала я.
Я чувствовала, что она так легко не забудет, как я чернила его, пусть ради нее, ради ее спокойного будущего, но чернила ведь, говорила о нем дурно. И она это не может забыть так легко. Я понимала.
Я знала, что поэтому не могу присесть к ней, обнять ее, заплакать вместе с ней.
Она не плакала.
– Позволь мне обмыть его, – попросила она. И голос ее не дрожал.
Я вспомнила свои мысли о грязном, дурно пахнущем теле.
– Это тяжело, Селия, – тихо сказала я. – Тело грязное, плохо пахнет. Ты не сможешь. Николаос обмоет его.
– Если я не смогу, то скажу Николаосу. Ты скажи ему.
– Хорошо. Сейчас пойду скажу, что ты хочешь помочь ему обмыть мертвое тело…
Я пошла. Идя в комнату, где лежал мертвый, думала: «Почему я так странно и напыщенно сказала: „обмыть мертвое тело“? Сама не знаю. Просто так вышло…»
Все было так же, как минут пятнадцать назад, когда я вышла из этой комнаты. Чоки лежал на постели, Николаос сидел, наклонившись, смотрел на его лицо.
– Николаос… – тихо позвала я. Он повернул голову ко мне.
– Что? – спросил спокойно даже.
– Я должна тебе кое-что сказать.
– Да, говори. Я слушаю тебя.
– Здесь моя дочь.
– Как это? – в его голосе не было удивления.
– Она тайком приехала в Мадрид.
– Соскучилась по тебе? Или что-то у нее случилось? – опять спокойный голос.
– Нет, она не соскучилась по мне. Но можно сказать, что случилось несчастье. То, что для других девушек бывает счастьем, для нее обернулось горем. Любовь, Николаос.
– Почему? – снова спокоен.
– Ты помнишь, я рассказала тебе, что показывала ей вас, тебя и Чоки?
– Да, помню.
– Если бы я знала, к чему это приведет!
– Что же?
– Она полюбила Чоки.
– О! – рука вскинулась, спокойствие нарушилось.
– Да. Я не знаю, что это. Когда я впервые в жизни полюбила, отца моего старшего сына, это был сильный, красивый и здоровый человек. Я не могу понять, как это у нее вышло. Она ведь всего каких-то несколько минут видела его лицо.
– Я понимаю, – сказал Николаос снова спокойно. – Ведь это Чоки. Я знал, что это когда-нибудь случится, что его полюбит всей душой девушка, совсем юная, беззащитная в своей юности. Я это знал. Я думал, они будут счастливы…
– А ты?
– Знаешь сама, видеть счастливым моего любимого Чоки – для меня было бы самым большим счастьем.
– Она призналась мне, что любит его, что не смогла оставаться так далеко от него. Я дурно обошлась с ней. Я вела себя так, как повела бы себя на моем месте любая мать. Но я не должна была вести себя так. Я говорила, что Чоки умирает, что он по происхождению раб, я грубо говорила о твоем отношении к нему. Как всякая мать, я хотела, чтобы моя дочь любила сильного, здорового, знатного и богатого человека. Но я не всякая, не любая, я не должна была так. Прости меня.
– Понимаю и прощаю.
– Ты и сам – мученик. Потому понимаешь мучения других. Так я обидела ее. Вряд ли она сумеет это позабыть. Потом сразу же я расплакалась, раскаялась. Она тоже была жестока со мной. Простит ли она меня, не знаю… Только что я говорила с ней. Сказала, что его больше нет. Она просит у тебя позволения помочь тебе обмыть его тело.
– Скажи ей, что я позволяю. Пусть придет сюда. Сейчас слуги принесут деревянное корыто, мыло, полотенца чистые. Как тогда, когда мы были совсем молоды, и он впервые занемог. Ты знаешь…
– Знаю. И хочу тебя еще об одном попросить.
– Скажи.
– Она совсем еще ребенок. Умный странный ребенок. Она впервые увидит так близко мертвое тело. И это будет тело человека, которого она полюбила. Она увидит грязное изнуренное тело. Мужское тело. Нагое. Николаос, если она испугается, если ей станет дурно, отпусти ее сразу, хорошо?
– Да.
Глава сто сорок шестая
Я снова вошла к Селии.
– Николаос позволил.
– Спасибо тебе, мама.
Я хотела было предупредить ее, что если ей станет невмоготу, чтобы она сразу ушла. Но вдруг раздумала. Довольно и того, что я предупредила Николаоса.
Селия встала с постели. Она была в блузке с короткими рукавами, значит, не придется рукава закатывать.
– Пойдем, – сказала я.
– Только ты не смотри, – по-детски попросила она.
Я кивнула.
Но я чувствовала, знала, что не в силах буду удержаться и все же посмотрю. Пусть она не сердится на меня. Я сделаю это тихо. Она не увидит меня.
Мы пошли по коридору. Я впереди, она – за мной. Вошли в гостиную. Она посмотрела на картины, обвела их взглядом.
– Вот моя любимая картина, – я указала на портрет мальчика-калеки. – Человеческая суть…
Она посмотрела на картину.
– Да, ты права.
– Пойдем.
Мы вошли в комнату Чоки. Селия опустила голову. Николаос поднялся ей навстречу.
– Это моя дочь, Николаос, – сказала я. – Ты позволил ей прийти…
В комнату слуги уже принесли корыто с теплой водой, душистое мыло, губки и чистые полотенца…
– Сейчас начнем, – сказал Николаос.
– Я уйду…
– Спасибо тебе, мама, – снова произнесла дочь. Я вышла и притворила за собой дверь.
Но я и вправду не могла удержаться. Я сняла туфли и на цыпочках прокралась к двери. Она была чуть приоткрыта. Я стала смотреть.
Николаос и моя дочь стояли посреди комнаты. Рядом с ним она казалась совсем хрупкой, беззащитной. Он засучил рукава. Она опустила голову и посмотрела на свои тонкие руки.
Он подошел к постели и снял с мертвого тела рубашку.
Эту пропитанную потом, грязную рубашку он отдал Селии. Девушка смотрела на этот комок ткани, поднесла его в ладонях к лицу, вдруг коснулась губами.
– Положи это на пол, – велел Николаос.
Она послушно наклонилась и положила комок ткани на пол у постели.
Николаос снова подошел к постели и смотрел на обнаженное тело.
Робко – в несколько шажков приблизилась моя дочь. Она чуть наклонилась вперед и тоже стала смотреть на Чоки.
Потом Николаос взял его на руки. Теперь он стоял так, что я могла видеть его лицо. Оно было темное. От темной бороды казалось еще темнее. Глядя на тело Чоки, я вспомнила картины, изображающие оплакивание Христа. Это тело, совсем юношеское, было таким худым, желтым, изнуренным.
На миг мне показалось, что голова Чоки вот-вот запрокинется. Удивительно, но то же почувствовала и моя дочь. Она сделала легкое порывистое движение. Но Николаос уже бережно уложил голову мертвого друга себе на плечо. Плечо у него было сильное, крепкое, это видно было даже под одеждой.
Он бережно уложил Чоки в корыто.
Затем жестом подозвал Селию. Теперь они склонились над корытом. Николаос осторожно намыливал, Селия бережно прикладывала губку там, куда указывал Николаос. Она осторожно и сосредоточенно выжимала губку над телом. Она так стояла, что я не могла видеть ее лицо. Потом Николаос что-то тихо сказал ей. Селия подошла к постели, сняла простыни, свернула и положила на пол. Вынула из комода чистые простыни и постелила. Все ее движения отличались какой-то почти детской старательностью.
Затем Николаос и моя дочь вытерли мертвое тело. Николаос уложил труп на чистую постель. Селия остановилась чуть поодаль от постели. Теперь, когда она кончила свое дело, она, казалось, не знала, куда девать руки. Она то опускала их неловко, то прятала за спину, то вдруг скрещивала на груди. Глядя на эту худенькую, растерянную девочку в простой одежде, я с некоторым изумлением вспоминала юную самоуверенную красавицу, которая не пожелала говорить со мной во дворце Монтойя. Да, человек может разительно меняться.
Селия обернулась. На какое-то мгновение я увидела ее лицо. Она не плакала, но не было похоже, что она сдерживает слезы. Лицо ее было сосредоточенным, чуть растерянным. О чем она думала? Что чувствовала?
Николаос направился к двери. Я быстро отошла к столу в гостиной и села на стул. Николаос выглянул и позвал меня. Он попросил, чтобы я велела слугам прибрать в комнате. Я послушно вышла, быстро нашла слуг и вернулась с ними. Вместе со слугами я вошла в комнату Чоки. Николаос и Селия стояли у постели. Я остановилась у стены. Слуги унесли все принадлежности для купания, вытерли пол. Когда они вышли, я сделала несколько шагов к постели. Мне хотелось увидеть Чоки, посидеть, посмотреть на его лицо. Мысленно проститься с ним. Но в то же время я не хотела раздражать Селию. Может быть, она не хочет, может быть, ей покажется фальшивым мое молчаливое прощание с этим юношей после всего, что я о нем сказала ночью. И по-своему Селия права. Да, молодость склонна к максимализму и по-своему права в этом.
Между тем, обе мы почувствовали, поняли, что теперь Николаос хочет сам что-то делать со своим мертвым другом. Николаос не просил нас выйти, мы понимали, что можем остаться в комнате. И мы стояли тихо, боясь помешать ему.
Николаос вынул из комода одежду Чоки, оправил постель.
Теперь мертвый лежал на красивом покрывале, одетый, навзничь. Он словно прилег в одежде передохнуть, но поза была чуть скованной. Николаос не стал скрещивать ему руки на груди, как это обычно делают. Руки лежали свободно, вдоль тела. Николаос легким взмахом руки подозвал Селию. Она поспешно засеменила к постели. Я поняла, что для нее сейчас самое тяжелое – просто стоять поодаль, не видя Чоки, и не делать ничего. Николаос подал ей красивый гребешок, она наклонилась над постелью и стала причесывать мертвого. В Испании мужчины стригутся коротко, хотя не носят париков. Но за время болезни волосы Чоки немного отросли. Селия и теперь не плакала, а была сосредоточенна и углублена в себя. Она, казалось, хотела одного: как можно лучше исполнить то, что ей позволил делать для Чоки Николаос.
Глава сто сорок седьмая
Наконец все было сделано. Чоки лежал в чистой одежде, умытый и причесанный, на красивом покрывале. Они с Николаосом одевались по испанской моде – черные шерстяные куртки, короткие штаны, черные плотные чулки.
Я смущенно, опустив голову, готовая в любой момент отойти, если только почувствую, что мешаю дочери, приблизилась к постели.
То, что я увидела, поразило меня. Я видела много мертвых, но никогда не видела такой красоты. Хрупкое юношеское тело в черной одежде было таким стройным, на миг почудилось, будто передо мной раскрашенная скульптура, исполненная из неизвестного мне материала. Худоба лица теперь уже не была так заметна, как при жизни, но оно виделось мне удивительно чистым, с такими тонкими чертами, красиво очерченные губы чуть-чуть приоткрыты, но зубов не было видно, подбородок трогательно закругленный; незадолго до смерти Чоки попросил побрить ему щеки, и теперь эти черные точки – россыпью – на смуглой коже почему-то давали впечатление беззащитности. А сама кожа – лицо, шея, ладони – все виделось таким чистым, светло-смуглым… Волосы у Чоки были черными и не вились. Когда он был жив, иногда мне его волосы казались темно-каштановыми. Николаос закрыл ему глаза. Я удивилась тому, что уже не могу вспомнить, были ли открыты глаза Чоки тотчас после смерти. Но теперь эти глаза были трогательно закрыты, веки оказались чуть темнее кожи лица, видно было, что глаза выпуклые. Странно, а я ведь впервые разглядела, какие у Чоки ресницы – темные-темные, длинные и чуть загнутые, это было очень красиво; природа словно бы трудилась над этими ресницами с той нежной филигранностью, с какой она трудится над изящным точным узором снежинки или над красотой мотылькового крыла.
На лице Чоки не было ни отчужденности, ни умиротворения, ни той внезапной странной одичалости, которая спустя почти несколько мгновений после смерти вдруг может проявиться в мертвых чертах. У Чоки было лицо человека, погруженного в какой-то очень глубокий сон-забытье. И, казалось, он о чем-то все еще смутно размышлял и даже тревожился…
Именно это выражение заставило меня сделать еще два-три шага, невольно склониться над постелью и приподнять запястье лежащего. Николаос и Селия ничего не сказали мне. Молча стояли. Я держала это запястье, оно было тонким и будто точеным. На миг мне почудилось, будто в моих пальцах – рука живого человека, чуть только похолодевшая, но ее еще можно согреть, отогреть… Но пульса не было. Я осторожно опустила руку мертвого. Обернулась и посмотрела на Николаоса. Он кивнул мне. Он явно понимал мои чувства, он сам сейчас переживал нечто похожее…
Не могу вспомнить, как мы принесли к постели стулья. Но помню отчетливо, как мы сидели, все трое, на стульях, поставленных у постели. Мы сидели, чуть отдалившись друг от друга (так мы поставили стулья), и каждый из нас ощущал себя наедине с Чоки. Мы теперь не мешали друг другу. Я украдкой взглянула на сосредоточенное серьезное лицо моей дочери. Мне показалось, что за все это время, с тех пор как она пробралась в этот дом, она очень изменилась. Я почувствовала, что она уже не сердится на меня, почувствовала, что в ее натуре появилась прежде неведомая ей терпимость. Не знаю, понимала ли она меня как-то по-своему или просто прощала, но она уже не сердилась, нет…
Я стала смотреть на лицо Чоки.
Я вспоминала, как впервые с ним встретилась после многих лет моей несвободы. Мне тогда почудилось, кажется, что от него пахнет яблоками. Это молодостью пахло… Я почти ощущала звучание его милого молодого голоса, слышала его правдивые слова… Сейчас он казался мне совсем молодым, моложе, чем когда бы то ни было… Я вдруг заметила, что думаю по-испански, и мне даже пришлось сделать усилие, чтобы начать думать на своем родном языке, на английском…
Он лежал такой хрупкий, беззащитный. Но у него была эта сила доброты, мягкости, терпимости. Он никогда никому не хотел причинять зла. Сейчас моя дочь это чувствовала, воспринимала от него и тоже становилась такой…
Он бы выжил, мы бы выходили его. Но эта мысль о нечаянно совершенном убийстве подтачивала его мучительно. Я знаю, я поняла, это не покидало его ни на миг, это будоражило его сон, не давало ему передохнуть, не отпускало, подтачивало… Сейчас я с такой яркостью, поняла, что невольно прижала кончики пальцев к вискам. Я даже не удивилась, когда Николаос вдруг тихим голосом начал отвечать на мои мысли. Меня сейчас не удивило, что он понял, прочувствовал мои мысли… Селия подняла голову и напряженно слушала…
– Не только это, – сказал Николаос (я поняла, что он имел в виду убийство, нечаянно совершенное Чоки), – не только это… (мне показалось, что и Селия понимает, хотя ведь она-то ничего не знала. Я ведь не сказала ей: «Человек, которого ты полюбила – убийца». Я ведь и тогда, говоря о нем скверное, несправедливое, сознавала, что он убил ради меня, спасал меня. Это было с ним впервые: убить одного человека, чтобы спасти другого. У него тогда не было выбора. В таких случаях можно сколько угодно рассуждать, можно найти тысячу логических оправданий, но он и не искал. Он просто ушел. А ведь он хотел жить. Но это, это подточило, подкосило его. Он так мучился этими своими ощущениями, таким виновным чувствовал себя. И это чувство в конце концов перевесило, оно оказалось сильнее желания жить. Он был словно травинка. Травинка тонкая, но крепкая, сильная. И не вырвешь ее. Но коса острая резким взмахом убивает ее. Если бы мы раньше все это осознали так остро и ясно, как сейчас! Может быть, еще можно было помочь ему? А мы так мало думали об этом. Нам его невиновность казалась такой естественной.)
– Не только это, – повторил Николаос, – он всегда был таким. Всегда мучился чувством вины. Он полагал себя виновным перед своими отцом и матерью, передо мной, перед женщинами, с которыми ему приходилось бывать, перед множеством людей он чувствовал свою вину. Это было свойство натуры. Я всегда старался сгладить, смягчить эти его ощущения, сделать их совсем смутными, чтобы он едва чувствовал это, чтобы это не мучило его так сильно. И вот… То, что случилось в тюрьме, переполнило чашу, словно последняя капля. А тут и болезнь, телесная слабость… И не выдержал… – Николаос осекся и замолчал.
Селия снова опустила голову.
Я не сводила глаз с этого лежащего мертвого юноши. К этой красоте страшно было прикоснуться. Теперь я видела его как бы со стороны. При жизни так не было… Я вспомнила то, что в последнее время почти не вспоминала. Я вспомнила тюрьму; тогда он был для меня жизнью, движениями, жестами, дыханием, живым телом, я отдавала ему свое тело и словно бы рожала его на свет, он был единственным и был для меня всем, мой сын, любовник, младший брат, мое счастье, моя Вселенная…
Я почувствовала, что всем нам надо плакать. Слезы сейчас принесут облегчение душе. Простые бездумные слезы. И вот они тихо полились по щекам и облегчение пришло. Я почувствовала, что Николаос и Селия тоже плачут, легко и неслышно.
Глава сто сорок восьмая
Я знала, что Николаосу и Чоки, пожалуй, больше нравилось католическое христианство, потому что оно не презирало искусства, но даже искусству покровительствовало. Однако теперь Николаос попросил Теодоро-Мигеля прислать греческого священника, чтобы тот, как положено, три дня читал молитвы над умершим.
Ведь Николаос крещен был по греческому православному обряду, в этой вере он был воспитан, это была вера его родителей. Чоки, вероятно, тоже был крещен, имел христианское имя, но не похоже, чтобы в детстве его окружали слишком уж набожные люди. Но ведь после он жил в доме родителей Николаоса, молился в греческом храме. Должно быть, потому Николаос и хотел, чтобы исполнена была греческая обрядность.
Умершего перенесли в гостиную. Там был поставлен большой, вытянутый в длину стол. Столешницу застелили красивым покрывалом, тем, что было на постели прежде. Теперь Николаос скрестил мертвому другу руки на груди. Но по-прежнему мне казалось, что это еще не смерть, а какой-то странный сон-забытье. Николаос тоже заметил, что окоченения не было. Нам так хотелось наперекор логике и здравому смыслу начать согревать мертвое тело. Но врач не нашел никаких признаков жизни. Сердце не билось, ни следа дыхания… Но не было и следов тления… Тяжкий запах, который исходил от умиравшего, но еще живого, теперь исчез. Теперь от тела и лица исходил какой-то душистый прохладный аромат. Что это было? Все еще оставался мыльный запах после обмывания и пахло ладаном…
Зажгли свечи. Священник начал читать молитвы по-гречески. Николаос молился вместе с ним.
Я и Селия, мы обе поняли, что теперь нам нельзя оставаться в гостиной.
Селия хотела пойти в мою комнату. Но я подумала, что ее надо вывести на воздух, чтобы она вновь почувствовала живую жизнь. Это надо было сделать ненавязчиво, чтобы не оскорбить ее тоску, не раздражить девочку.
Я осторожно, кончиком пальца коснулась ее руки. Я понимала, что сейчас даже мое дружеское прикосновение может быть тяжело ей. Но ее рука не вздрогнула, не напряглась. Словно умерший каким-то чудом отдал, передал ей свою терпимость, мягкость, доброту. Я знала, что труднее всего быть добрым, мягким, терпимым именно в мелочах, в повседневных отношениях с близкими.
– Выйдем в сад? – предложила я.
Сейчас надо было говорить с ней как можно меньше.
– Да, – сказала она.
Я почувствовала, что она просто заставила себя произнести это «да», что ей не хочется говорить, но не хочется и обидеть меня. Ведь любая, малейшая обида, которую она нанесет, пусть даже случайно, кому бы то ни было, отдалит ее от человека, которого она любит. Теперь, после его смерти, она только начала узнавать его, только начала любить еще сильнее… В самом начале она просто не понимала, что это. Просто хотелось увидеть, видеть его, потому что было непривычно больно и была потребность унять эту свою боль, для этого надо было видеть его. А теперь, наперекор его смерти, они начали свое общение, она узнавала его…
Да, самая странная любовь – это все равно любовь, особенно когда она делает любящего мягким, добрым, терпимым…
Господи! Сколько мертвых я видела. Одна только страшная гибель Брюса Карлтона. А мой отец… А Коринна… Но сейчас у меня ощущение, будто этот мальчик – первый умерший во всей Вселенной, будто не было других смертей до этой смерти, и вот мир после этой смерти переменился; переменился сам воздух, деревья, небо… все стало другое… А любовь моей дочери – первая в этой Вселенной любовь… И что же будет теперь с этим обновленным миром? К добру или к худу все это?
В саду я не пошла рядом с дочерью, я отстала. Она хотела быть одной. Она не могла бы поддерживать даже самый формальный разговор. Ей были тяжелы любые утешения, любая забота, даже само человеческое присутствие…
Издали я видела, как она бесцельно бродит по дорожкам, останавливается под деревьями, касается стволов, чуть приподнимая тонкие руки…
Я понимала ее состояние. Это бесцельное кружение как-то успокаивало ее, притупляло боль. В тесной комнате ей было бы хуже, тяжелее.
Я не стала уговаривать ее поесть. Она уже знала, где кухня, и когда бы ей захотелось, могла утолить голод. Я ничем не хотела докучать ей.
Я почувствовала усталость. Я оставила ее в саду, вернулась в дом, в свою комнату и легла. Я и вправду была утомлена и уснула почти мгновенно.
Проснулась я освеженной. Селия стояла у окна, как в ту ночь.
– Ты не хотела бы поесть? – спросила она.
Голос ее звучал отрешенно, но чувствовалось, что она мучительно пытается говорить спокойно.
Время близилось к вечеру. Да, я чувствовала голод.
– Да, – сказала я. – Я ты?
Теперь я, кажется, могла предложить ей это.
– Я тоже. И Николаос. Он ведь там будет всю ночь… Я поспешила нарушить повисшее было молчание.
– Пойдем. Я быстро оденусь.
Теперь у нее возникла потребность говорить, обмениваться короткими, обыденными фразами.
– Николаос в столовой. Он ждет нас.
– Я уже почти готова.
Я подумала, что идея о том, что надо утолить голод, принадлежит Николаосу. Он знал, что ему предстоит ночное бдение, и сознавал, что надо иметь для этого силы.
Мы вошли в столовую.
Вместе с нами обедал и греческий священник, толстый человек лет сорока, с большой черной бородой и чуть раскосыми глазами. Обед прошел в молчании. Впрочем, несколько раз священник о чем-то спрашивал Николаоса. Он обращался к Николаосу по-гречески и тот отвечал на том же языке. При одном вопросе священник указал на нас. О чем он спрашивал? Может быть, о том, кем мы приходимся покойному и самому Николаосу, а может быть, о том, католички мы или православные. Николаос почтительно ответил ему. Священник кивнул и больше уже не смотрел на нас.
Когда мы кончали есть, Николаос сказал мне, что сейчас проводит отца Эвгениоса в гостиную, затем вернется к нам.
– Подождите меня здесь, – попросил он.
Мы с Селией снова остались вдвоем. Слуги не входили. Я знала, что они будут убирать со стола, когда мы выйдем из комнаты.
– Мама… – произнесла Селия.
Я тотчас почувствовала мучительную внутреннюю дрожь. Я поняла, что не хочу, не выдержу сейчас никаких объяснений, никаких откровенностей. Но сказать об этом дочери я не могла, не имела права. Я должна была выслушать ее. К счастью, она говорила со мной об очень простых вещах.
– Мама, – сказала она, – можно я сейчас отправлюсь домой и предупрежу, что я здесь. Наверное, отец и мама Анхела уже догадались, что я вернулась в Мадрид. Я попрошу послать кого-нибудь в деревню…
– Подожди, – я старалась говорить спокойно, – не надо излишней суматохи и суеты. Думаю, твои родители кого-нибудь пришлют сюда. Они догадаются, что ты здесь. Особенно Анхела.
– Хорошо. Если ты так думаешь…
«А может быть, ей просто хочется какого-то движения, – подумала я, – и поездка во дворец Монтойя даст ей это движение, отвлечет ее. И, в сущности, нет никаких доказательств, что Теодоро-Мигель видел Ану… Если Селия поедет во дворец Монтойя и предупредит, что она у меня, это ничем ей не угрожает».
– Поезжай, пожалуй…
– Я хотела бы пойти пешком, – она опустила глаза. Значит, ей действительно нужно двигаться, движение утишает боль. Но она боялась, что я не разрешу ей. Прежде, если бы ей не позволили, она бы стала спорить, доказывать, возражать, теперь она только молча стерпела бы; но, может быть, только тихо заплакала бы…
– Иди, – поспешила согласиться я. – Но я хотела бы послать с тобой слугу, чтобы ты все же не была одна…
Слуга, посторонний человек, не помешает ей чувствовать себя наедине со своими мыслями и чувствами.
Она согласилась идти со слугой. Но прежде мы должны были дождаться Николаоса.
Он вскоре вошел. Я видела, что он-то уже сумел справиться со своей болью, загнать ее глубоко.
– Ваша комната слишком маленькая и тесная, донья Эльвира, – обратился он ко мне. – Я велю, чтобы для Селии приготовили другую комнату.
Я знала, что поблизости от моей, других комнат нет. Значит, Селия будет спать далеко от меня. Но в конце концов, что это? Откуда у меня эти нелепые и запоздалые опасения? Она почти всю свою жизнь провела далеко от меня. В доме Николаоса она в полной безопасности.
– Так будет лучше, верно? – Николаос повернулся ко мне.
Я подумала, что помимо простой житейской заботливости, он предполагает, что каждая из нас хочет оставаться в одиночестве. И, пожалуй, он прав.
– Да, так будет лучше, – согласилась я.
Вместе с дочерью я прошла посмотреть отведенную ей комнату. Это была такая же маленькая, тесная комната, как моя. Должно быть, она служила чем-то вроде бельевой или кладовой прежде и помещалась на втором этаже. Неподалеку была библиотека. Селия заметила резную дубовую дверь и спросила, что за ней.
– Библиотека, – ответила я. – В этом доме хорошая библиотека.
Селия немного оживилась, даже встрепенулась. Она спросила, можно ли будет по вечерам и ночью здесь читать книги. Я ответила, что об этом надо спросить Николаоса.
Мы спустились вниз. Я спросила у одного из слуг, где сейчас господин Николаос.
– В своей комнате, отдыхает.
Мы, конечно, решили не тревожить его.
– Ты пока иди в дом Монтойя, – сказала я Селии – А я договорюсь с Николаосом. Думаю, он позволит тебе посидеть в библиотеке.
Селия ушла вместе со слугой, которого я попросила сопровождать ее. С одной стороны, довольно странная предосторожность. Стоит ли так оберегать девушку, которая решилась в мужском костюме проделать долгий и небезопасный путь. А с другой… Никакая предосторожность не может быть излишней.
Я подумала, что греческий священник прислан Теодоро-Мигелем. Значит, это агент Теодоро-Мигеля. Значит, теперь за нами наблюдают в открытую. Кажется, Николаос сначала хотел сам читать молитвы над умершим. Но затем все же решил соблюсти обрядность…
Я бродила по саду. В сущности, так же бесцельно, как совсем недавно Селия.
У меня не было слез. Я не могла заплакать. Я не могла тосковать и печалиться остро и мучительно. Только серая, тягостная тоска…
Вдруг я подумала, с кем сейчас мертвый Чоки. Кто остался в гостиной? Неужели Николаос оставил мертвого друга наедине со священником, агентом Теодоро-Мигеля?
Я быстро вернулась в дом. Подошла к двери гостиной. Но дверь оказалась заперта.
Я снова вышла в сад. Окно в гостиную не было занавешено. Я посмотрела. Тело покоилось на столе. Свечи горели. Но никого не было. Я заглянула в окно комнаты Чоки – тоже никого. Значит, Николаос запер дверь, а священнику также отвел какую-то комнату для отдыха…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.