282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 27 октября 2017, 13:00


Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Понятие повторения помогает разобраться в странной завязке «Рассказа о жалости и о жестокости»:

Она любила говорить: я заметила – у меня в жизни все повторяется два раза (это было одно из ее обобщений). И тетка все время вспоминала об этом, когда она умирала. Потому что это было очень похоже на смерть ее мужа. Так что для тетки это было как дурной сон, когда среди сна думаешь о том, что уже видел его однажды. Это было похоже самой последовательностью симптомов. Но в особенности преобладанием раскаяния и боязни, раскаяния над всеми другими чувствами. И в особенности тем, что забота пришла слишком поздно, что для тела, уже бесчувственного, было сделано то, в чем так нуждалось тело, еще живое. Потому что тяготы, которые нам кажется невозможным поднять в перспективе бесконечной стабильности и повторяемости, – они же становятся неизбежными, само собой разумеющимися как единовременное последнее усилие. Это было похоже и в то же время это неизмеримо дальше ушло в смысле буквальности. Обстоятельства, сопровождавшие смерть старика, так же как обстоятельства многих других бедствий – давно уже поразили Оттера буквальностью[255]255
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 17.


[Закрыть]
.

Этот фрагмент, а значит, и нарратив в целом открываются достаточно неформально, как «разговор Оттера с самим собой». Можно провести параллель с «Кроткой» Достоевского, где автор выстраивает рамку стенограммы разговора героя с самим собой в попытке «собрать свои мысли в точку»[256]256
  Достоевский пишет о своем персонаже: «…он и говорит сам с собой, рассказывает дело, уясняет себе его. Несмотря на кажущуюся последовательность речи, он несколько раз противуречит себе, и в логике и в чувствах. Он и оправдывает себя, и обвиняет ее, и пускается в посторонние разъяснения: тут и грубость мысли и сердца, тут и глубокое чувство. Мало-помалу он действительно уясняет себе дело и собирает мысли в точку» (Достоевский Ф. М. «Кроткая» (Дневник писателя, 1876) // Он же. Собрание сочинений: В 15 т. Л.: Наука, 1988–1996. Т. XIII. С. 340).


[Закрыть]
. Множество повторов как бы имитирует ход мыслей Оттера (например, «это было похоже» повторяется дважды, «это было» и «в особенности» – также дважды). Язык здесь более разговорный, чем в других произведениях Гинзбург, и он словно бы открыт для психологических процессов Оттера, который «прорабатывает» травмирующие воспоминания, освобождаясь от прежнего отрицания, подбираясь все ближе к правде, способной сказать ему о совершенных «злодеяниях». В то же время даже в этой черновой еще завязке мы обнаруживаем характерные философские обобщения (о том, что забота всегда приходит слишком поздно и т. д.), а также синтаксические параллели, например: «тела, уже бесчувственного… тело, еще живое».

Смерть мужа тетки, к которой отсылает эта завязка, очень подробно описана в «Заблуждении воли», и читателям, таким образом, как бы предлагается сравнить две истории. Действительно, между текстами и между двумя смертями есть множество параллелей и сходств. Самое загадочное в этой завязке – то, что обобщение (о том, что сама смерть тетки повторяет смерть ее мужа) приписано самой тетке. Допустим, она «любила говорить», что в ее жизни «все повторяется два раза». Положим, тетка могла, получая от этого определенное интеллектуальное наслаждение, сделать жалобное обобщение, что ее собственная смерть – тоже повторение[257]257
  Согласно Гинзбург, интеллектуалы получают особое удовольствие от процесса обобщения – они самоутверждаются таким образом. Мы видим эту динамику удовольствия и отстаивания своих прав на примере таких персонажей, как Оттер, и знакомых, которых он анализирует. Также см. случай с сестрой «Татой В-ц» в «Проходящих характерах» (Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 62).


[Закрыть]
. Некоторую (достаточно спорную) поддержку этой точке зрения дает сравнение этого déjà vu с «дурным сном», потому что позже в тексте Оттер замечает, что человечность, честность и даже ум тетки проявляются лучше всего, когда она пересказывает свои сны, часто прямо или косвенно связанные со страхом смерти[258]258
  Там же. С. 54–55.


[Закрыть]
. И все же в известном смысле в том, что тетка называет свою собственную смерть повторением, довольно мало смысла, потому что эта смерть существует только с точки зрения Оттера. Сходство между этими двумя смертями состоит в том, что тело было уже «бесчувственным», когда пришла необходимая забота. Далее Оттер описывает смерть тетки как бессознательную: «И смерть эта была бессознательной <…> Во всяком случае, это было то, что принято называть бессознательной смертью, легкой смертью <…> Это была дистрофическая смерть, без излишнего шума»[259]259
  Там же. С. 28.


[Закрыть]
.

Но самый значимый повтор тетка заметить не могла, поскольку он заключается в доминирующем раскаянии очевидца этих смертей. Оттер раскаивается в обеих смертях, ведь он ни в первый, ни во второй раз не смог понять, что умирающему родственнику нужно было сохранить убежденность в собственной ценности, которую Оттер по разным причинам, наоборот, расшатывал[260]260
  Исследователи травмы отмечали, впрочем, что «люди, уже травмированные в прошлом, склонны воспринимать текущий стресс как возвращение травмы» (van der Kolk B. A., van der Hart O. The Intrusive Past. P. 174).


[Закрыть]
. Смерть отца-дяди не только воспроизводится в памяти и не только повторяется: она заряжает особой жестокостью отношение Оттера к тетке и впоследствии снова всплывает в связи с новым циклом раскаяния.

Гинзбург в самом начале повествования наделяет тетку невозможной точкой зрения, таким удивительным образом обозначая ее как субъекта, в именительном падеже – «Она». Напротив, запоздалые попытки Оттера позаботиться о родственнице, которые почти что стоят ему жизни, отвергаются или отстраняются через использование страдательного залога или безличной формы глагола: «забота пришла слишком поздно»; «что для тела <…> было сделано…». Странное ощущение от этого порыва усиливает то, что никто, кроме самого Оттера (даже тетка, потому что она была без сознания), не мог быть свидетелем этих усилий. Когда наконец появляется Оттер, его имя стоит в винительном падеже («давно уже поразили Оттера буквальностью»). Почему Гинзбург так начинает рассказ? Одна из причин, возможно, в том, что в начале могло быть передано запоздалое осознание того, что тетка все-таки наделена собственным сознанием и даже в какой-то мере обладает проницательностью (в самом рассказе «идеи» тетки – например, касательно поддержания здоровья в блокаде – выводят Оттера из себя и выкачивают из него энергию, когда он тщетно указывает ей на логические ошибки)[261]261
  См.: Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 53, 56.


[Закрыть]
. Однако самая важная причина такого начала, похоже, в том, что начать этот нарратив трудно: Гинзбург начинает постепенно и неровно, с сомнением переходя к рассказу с позиции Оттера (и затем оставаясь в этой позиции – речь всегда идет от третьего лица), который, в свою очередь, начинается со сближения точки зрения тетки и его собственной. По сути, если читать этот фрагмент в обратную сторону, можно обнаружить, что повествование ведется с точки зрения Оттера еще до того, как этот переход маркируется: скорее всего, сравнение с дурным сном, перечисление деталей, напоминающих о предыдущей смерти (прежде всего раскаяния), и обобщение, что забота всегда приходит слишком поздно (оно повторяется и в других местах), поскольку люди находят в себе силы делать невозможные поступки, только когда встают перед лицом смерти, принадлежат Оттеру. Таким образом, то, что повествование начинается с точки зрения тетки, – иллюзия: едва оно успевает начаться, как точка зрения Оттера встраивается в него.

Один из самых очевидных примеров повторения в «Рассказе о жалости и о жестокости» – несколько почти идентичных пассажей в начале и конце. Эти пассажи описывают момент через некоторое время после смерти тетки, когда Оттер получает открытку от брата V. (этого персонажа Гинзбург писала со своего брата Виктора) в ответ на телеграмму, где он уведомляет брата о смерти тетки. V. называет тетку «наша голубка», «наша золотая старушка» – эпитетами, которые принадлежат той ложной идиллии, которую «Рассказ» стремится подорвать посредством нарратива об уродливой реальности последних дней жизни тетки. V. замечает: «Должно быть, я в чем-то виноват перед нею, но сейчас не могу в этом разобраться»[262]262
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 19. В конце текста в почти идентичном пассаже Гинзбург пишет: «В особенности озлобила его фраза: “Я в чем-то перед ней виноват, но сейчас не могу в этом разобраться”» (Там же. С. 59).


[Закрыть]
. Легкомысленный отказ V. от вины заставляет Оттера занять противоположную позицию. Возвращение к эпизоду с открыткой от V. в конце «Рассказа» показывает, что Эн/Оттер не достиг полной ясности даже после двух или трех прорывов в анализе своих ошибок и заблуждений: он остается эмоционально подавленным.

В «Заблуждении воли» (тексте, переработанном и опубликованном автором) Гинзбург рисует особый круг, открывающий и закрывающий повествование через представление ее персонажа, который после смерти отца страдает от «потока разрозненных мыслей»[263]263
  Гинзбург пишет: «Каждый раз как эта тема подступала к нему, она шла долгим потоком разорванных мыслей. И уже непонятно – теперешний ли это поток или тот самый, который непрестанно гудел в голове в те первые дни после смерти отца» (Гинзбург Л. Записные книжки. С. 584–585; также см. с. 609).


[Закрыть]
. Так, в обоих нарративах Гинзбург все время возвращает читателя к моменту, когда персонаж переживает кульминационный момент раскаяния. Она использует прием, который сама же критикует, – «стабилизацию мгновения», замечая: «Сотни жалостных литературных концов основаны на ложной стабилизации мгновения…» – в реальной жизни люди продолжают жить после смерти другого. Она превозносила Толстого и Пруста за то, что только они показали трагическую участь человека, для которого «печаль немногим прочнее радости»[264]264
  Там же. С. 587.


[Закрыть]
. Нарративная закольцованность может отражать постоянное стремление Оттера к самоуничижению, а также наделяет смерть продолжительной значимостью, помогая, таким образом, доказать, что фрагментированность «имманентного человека» не абсолютна. Оттер ставит перед собой задачу не устранить вину посредством анализа и нарративизации, а следовать за импульсом преследующих его воспоминаний, которые позволят ему прийти к более глубокому пониманию произошедшего.

Первая линия: аргумент, рационализация, разъяснение

Вспоминая последние месяцы, проведенные с теткой, Оттер пытается достичь такого понимания посредством своего рода линейной рационализации, которая находится в напряженных, но продуктивных отношениях с первой обсуждавшейся фигурой мысли – с кругом. Поначалу кажется, что Оттер окончательно завяз в круговых мыслительных схемах, однако в его мыслях возникают своеобразные «прорывы», позволяющие довести разговор с самим собой «до самого конца». Чтобы расчистить Оттеру дорогу, Гинзбург отказывается от тех «кругов», что возникают в рассказах 1930-х годов, особенно в «Мысли, описавшей круг»: «Можно было опять дойти до коренных противоречий жизни и смерти, до понятий времени, связи, наслаждения и страдания. Но не имело смысла вторично описывать этот круг»[265]265
  Там же. С. 28.


[Закрыть]
. Блокадный нарратив близок исследуемой теме вины и раскаяния, вызванных конкретной смертью: он предполагает углубление и расширение, необходимые, чтобы «систематизировать» эмоции Оттера и докопаться до сути произошедшего. Даже если этот процесс болезненный, он ставит целью достичь плодотворного понимания, и это куда лучше, чем «вгонять себе иголки под ногти вслепую»[266]266
  Там же. С. 20.


[Закрыть]
.

«Рассказ о жалости и о жестокости» строится в основном из того, что нарратолог Сеймур Чэтмен называет «аргументом» (вневременным, статичным, опирающимся на логику) в противовес «нарративу» (который имеет внутреннее движение, называемое вслед за формалистами фабулой, в дополнение к внешнему движению во времени, которое мы называем сюжетом)[267]267
  Chatman S. Narrative and Two Other Text-Types // Coming to Terms: The Rhetoric of Narrative in Fiction and Film. Ithaca: Cornell University Press, 1990. Р. 6–21.


[Закрыть]
. В начале текста Оттер намечает нечто вроде эскиза, распадающегося на нескольких линий:

Здесь есть несколько разных сторон, разных линий. Они мучительно смешиваются. Может быть, будет легче, если их разделить. Одно – это жалость к себе. Другое – жалость к ней. Тут есть жалость к этой несчастной жизни последних месяцев и – еще другая сторона – сожаление о том, что она умерла. И – отдельно – подробное вспоминание процесса смерти. И, наконец, – основное – вина и раскаяние. Все это надо разобрать отдельно[268]268
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 20.


[Закрыть]
.

Категории «вины и раскаяния» сами по себе настолько фундаментальны, что Гинзбург подходит к ним в результате дальнейшего разбора вражды между Оттером и теткой, причинами которой были как трудный характер тетки, так и нарушение этических норм во взаимоотношениях между ними, а фоном – приближающаяся смерть.

В самом общем смысле жестокость Оттера к тетке может быть истолкована через невозможные обстоятельства жизни, необходимость разделить на двоих число калорий, едва достаточное для одного[269]269
  В «Записках блокадного человека» Гинзбург сжато и поэтично описывает эту ситуацию следующим образом: «То корчась от жалости, то проклиная, люди делили свой хлеб. Проклиная, делили, деля, умирали» (Там же. С. 313–314).


[Закрыть]
. Это становится для Оттера отправной точкой для подробного разбора характера тетки, в ходе которого он описывает, каким образом его особенности производили «аберрации» в суждениях Оттера и одновременно угрожали самому его существованию в осажденном городе[270]270
  Оттер понимает даже то, что он обвиняет покойную: «И в поисках самооправдания, в стремлении облегчить свою вину, хоть частично свалив ее на покойницу, – он снова анализирует этот характер» (Там же. С. 43). О тетке говорится также в нескольких архивных текстах Гинзбург, наиболее обстоятельно – в черновиках к «Дому и миру».


[Закрыть]
. Это была структура, которую он осознавал, и он допустил ошибку, позволив абстрактной схеме сделать его слепым по отношению к событиям, не помещавшимся в эту схему. Самыми важными качествами тетки были упрямство и твердый «жизненный напор», который в блокаду сделал Оттера невосприимчивым к тому, что ей становится хуже, и провоцировал в нем привычное противодействие[271]271
  Там же. С. 36.


[Закрыть]
. Другая характерная черта – то, что тетка все воспринимала как игру, и это предоставляло Оттеру возможность безответственно пользоваться языком. К тому же Оттер характеризует тетку как до крайности «имманентного человека»: она вообще не осознает проблем. Ее действия всегда происходят «по мгновенному гедонистическому импульсу, без учета связи и соотношения вещей, которых требует разумное убеждение»[272]272
  Там же. С. 46.


[Закрыть]
. Раздражение Оттера впрямую связано с тем, что Гинзбург называет «жестоким творчеством» и «рабочим эгоизмом», который парадоксальным образом происходит из желания внести вклад в общественное благо[273]273
  Гинзбург пишет: «Быть может, любовь и спасение любовью этой жалкой и кровно близкой жизни стоили его жестокого творчества. Этого он не знает и никогда не проверит. Любви не было, ее неоткуда было взять» (Там же. С. 54). Выражение «рабочий эгоизм» возникает при описаниях творческой личности в эссе 1970-х годов (Там же. С. 364).


[Закрыть]
. Жизнь тетки ставится на одну чашу весов, а его жизнь и творческая работа – на другую. Он болезненно ощущает, как у него «вырывают время», когда теткины неуклюжие движения прибавляют домашней работы или тратят ценную еду: «Домашний быт вырывал у него время с мясом, и он злился»[274]274
  Там же. С. 33.


[Закрыть]
.

Социальная атомизация, разворачивающаяся во время блокады, служит усилению конфликта, ведь отсутствие свидетелей позволяет Оттеру быть жестоким: «Душевный механизм не освоил это переживание, воспользовавшись отсутствием свидетелей злодеяния, отсутствием морального порицания извне, суда извне, который был бы объективацией вины»[275]275
  Там же. С. 40.


[Закрыть]
. Оттер начинает разделять личные поступки и более устойчивый образ себя, и в результате этого его личность как бы раскалывается надвое. По сути, социальные скрепы утягивают его вниз по лестнице морали. Брошенная приятелем фраза, что Оттер спасает тетку ценой своей жизни, приводит к тому, что он начинает сожалеть, что делился с ней едой[276]276
  Там же. С. 30.


[Закрыть]
. Пагубные черты других блокадников провоцируют те оскорбительные слова, которые он говорит тетке, пользуясь «готовыми стандартными формулами, заведомо пропитанными всей мерзостью обывательского цинизма»[277]277
  Там же. С. 39.


[Закрыть]
. Мы читаем, как Оттер

нашел слово паразит. Он не боялся слов – инвалид, калека (стала калекой на мою голову, чтобы окончательно загнать меня в гроб). <…> А он топтал построения, уже хрупкие и которые она поддерживала, быть может, уже из последних сил, отчаянно оттягивая момент, когда все должно было рухнуть в деградацию, в последнюю потерю самоценности[278]278
  Там же. С. 37.


[Закрыть]
.

Согласно Пьеру Жане, который в начале ХХ века занимался посттравматической психотерапией, одна из функций памяти – создание схем, которые позволяют нам осмыслять новый опыт. Травмирующие воспоминания определяются как воспоминания, которые не интегрированы в существующие ментальные схемы[279]279
  Посттравматическая психотерапия впервые была применена Пьером Жане в начале ХХ века: van der Kolk B. A., van der Hart O. The Intrusive Past. P. 158–182.


[Закрыть]
. Оттер у Гинзбург не переживает такое состояние клинического неприятия, напротив, он – уверенный в себе аналитик. И все же в «Рассказе о жалости и о жестокости» он логически интерпретирует существование человека в блокаде так, чтобы показать, какое влияние это оказало на модель их взаимоотношений с теткой перед блокадой – их продолжительная вражда, борьба между рационализмом и иррациональностью, порядком и хаосом, практичностью и непрактичностью – и как внешние обстоятельства привели к тому, что все это выродилось в «спор о жизни и смерти»: «По существу, как и все вокруг, это был уже спор о жизни и смерти»[280]280
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 32.


[Закрыть]
. Оттер перенастраивает свои прежние ментальные схемы, негибкость которых не давала ему действовать правильно в ситуации блокады.

Аналитическая линия в «Рассказе о жалости и о жестокости» позволяет Оттеру достигнуть понимания того, как его поглощает игра в этом любительском театре, разворачивающаяся на фоне борьбы за выживание. Он отмечает те моменты, где отходит от собственной этики и, возможно, идентичности, а также те моменты, где выстраивание собственной автоконцепции не давало ему правильно реагировать на реальные обстоятельства. И все же, хотя Оттер стремится понять ошибки прошлого и их мотивацию, неизвестно, поможет ли ему это в будущем. Подобный анализ в «Заблуждении воли» не предотвратил трагедии в «Рассказе о жалости и о жестокости».

Вторая линия: смерть тетки

Вина и раскаяние заставляют человека писать, соединяя фрагментарные переживания воедино. Благодаря этому нарративизация (в чэтменовском понимании нарратива как истории, развертывающейся во времени) кажется таким же важным инструментом, как анализ. Поль Рикёр подчеркивал специфический смысл нарративизации, утверждая вслед за Аристотелем, что она выражает и наделяет значением «фронетическую тягу к пониманию», которая достигает «практической мудрости морального суждения». С точки зрения Рикёра, нарративы предлагают «различные фигуры, составляющие множество мыслительных экспериментов, посредством которых мы научаемся соединять этические аспекты человеческого поведения, счастье и неудачи»[281]281
  Ricoeur Р. Life in Quest of Narrative. P. 23.


[Закрыть]
. Возможно, из-за того, что смерть порождает чувство вины, а с ним и моральную аналитику, Гинзбург строит значительную часть своего произведения как хронологический рассказ об умирании, что отличается от ее обычной манеры письма.

В целом Гинзбург была согласна с Григорием Винокуром, резко возражавшим против хронологии как структурирующего принципа биографии[282]282
  См.: Винокур Г. О. Биография и культура. Русское сценическое произношение. М.: Русские словари, 1997. С. 40.


[Закрыть]
: она называла хронологию «самым примитивным» способом структурирования, поскольку та ведет к мысли, что «единственно реальным для человека окажется последний день его жизни»[283]283
  Блокнот черновиков к «Мысли, описавшей круг» (ОР РНБ. Ф. 1377). Отрывок выглядит следующим образом: «В обычном некритическом рассмотрении жизни смешиваются две противоположные ошибки. С одной стороны, подаваясь эмпирическому непосредственному ощущению жизненного процесса, принимают факты жизни как равноправные, сменяющие друг друга и тем самым уничтожающие друг друга – но это представление разрушает единство самосознания. С другой стороны от идеи структурности берут самое примитивное, что в ней есть, – хронологичность. Так что получается, что именно последующие моменты снимают предыдущие; предыдущие страдание снимается последующим благополучием и наоборот. Но ведь если эту мысль продолжить логически, то единственно реальным для человека окажется последний день его жизни».


[Закрыть]
. Но для человека, который стал свидетелем смерти другого, процесс умирания и его развертывание во времени становятся очень важными:

Для умершего, особенно бессознательно умершего (сознательно умирающий как бы рассматривает себя со стороны), порядок жизненных опытов безразличен. Один из очередных его жизненных опытов оказался последним. Но рядом стоящий и несущий на себе вину и ответственность непрерывно конструирует эту чужую жизнь. И для него последний, непоправимый момент (завершение, развязка) исполнен ужасной значительности[284]284
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 29.


[Закрыть]
.

Хотя сложно относиться к собственной жизни и смерти с точки зрения эстетической структуры или эстетического смысла, Оттер сознает, что, по крайней мере, так необходимо относиться к смерти других. Выстроить историю смерти как нарратив особенно трудно в случае смерти от истощения, «дистрофической» смерти. Хотя момент смерти очевиден, когда начинается трагедия, совершенно неясно:

Дистрофия научила нас зрелищу постепенного, неуклонного и, в конечном счете, легкого уничтожения человека, процесса, в котором последний акт уже не имеет особого значения. И смущающая душу загадочность этого процесса – постепенного распада человека – состоит в том, что мы даже не знаем, в какой именно момент нам следует оплакивать наших близких. Может быть, их следовало оплакать 22 июня[285]285
  Там же. С. 24.


[Закрыть]
.

«Рассказ о жалости и о жестокости» восстанавливает историю теткиной смерти и жизни, особенно в последние месяцы блокады. Эта история рассказана дважды, с перебивкой и структурированием посредством анализа. В первый раз Оттер систематически анализирует три периода жизни, удерживая в качестве перспективы тему «жалости к тетке», – это более теоретичная часть. Сперва он описывает их прошлую жизнь (до блокады), затем период передышки и потом рассматривает почти невозможную, непредставимую зиму. Важно, что эта точка зрения пропускает самый ужасный период – зиму 1941/42 года (даже в «Записках» к этому периоду Гинзбург подбирается с трудом – словно бы оглядываясь в пропасть из наступившей весны и лета).

Во второй раз Оттер рассказывает историю смерти тетки, которая разворачивается на протяжении последней четверти рассказа, размечая ее хронологически, именно как историю, спрашивая себя, как он мог не заметить ее предсмертных симптомов: «Процесс гибели протекал постепенно, и трудно было поймать его начало»[286]286
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 49.


[Закрыть]
. Он вспоминает первый этап блокады, когда тетка сама ходила в столовую и хорошо держалась, фривольно и с оптимизмом; затем – первую болезнь, ангину или простуду, которая запустила спираль снижения самочувствия; довольно коротко описывается ужасная зима, когда Оттер ушел из дома, а она осталась с соседями, которые обращались с ней плохо, а затем Оттер перевез ее к своим друзьям; период передышки весной, когда она занимала себя, варя хряпу из листьев, но больше не выходила на улицу; и осень, когда появились такие нехорошие симптомы, как жалобы, мольбы; и наступление последней зимы, когда встал вопрос госпиталя. По мере того как Оттер прослеживает ухудшение самочувствия тетки в эти месяцы, он вспоминает многочисленные ошибки и неправильные поступки. Ближе к концу, например, Оттер отплачивает за то, что тетка прячет его подтяжки, вытряхнув все содержимое шкафов, уходя на работу, очень хорошо зная, что ей придется убирать, когда каждое движение для нее – чудовищная мука[287]287
  Там же. С. 55.


[Закрыть]
.

Эта история умирания, наконец рассказанная вся в целом, показывает те ошибки, которые Оттер совершил, принимая те или иные решения (например, он не отвез ее в госпиталь – в основном по эгоистическим причинам, одной из которых было желание не разрывать их совместное существование на этой ужасной стадии), говоря те или иные слова (оскорбления, подрывающие чувство собственного достоинства) и совершая те или иные действия (которые требовали от ослабевшей тетки затрат энергии). Он вспоминает их последний разговор о еде (кусочке сахара), ставший одной из причин того, что впоследствии ему тяжело давался каждый новый прием пищи. В последние мгновения жизни тетка была без сознания; Оттер мечтал, чтобы она приняла смерть именно в таком состоянии, но в то же время эгоистично сожалел об этом, поскольку не смог попросить у нее прощения. Умерев, тетка изменилась внешне, что отличало ее смерть от смерти мужа (чье лицо осталось таким же): «Лицо ее было спокойно и серьезно. Под рукой Оттера торжественно холодел лоб. Это было совсем не похоже на суетливый ее облик»[288]288
  Там же. С. 58. Ср. со смертью в «Заблуждении воли»: «И сиделка с облегчением сказала: “Кончился”. Эн встал и наклонился над диваном, проверяя себя; он не знал, испытает ли страх, коснувшись мертвого тела. Он не испытал страха. Он погладил и поцеловал спокойный лоб с шишечками, которые нисколько не изменились» (Гинзбург Л. Записные книжки. С. 608–609). В описанной блокадной смерти отсутствует не только свидетель, но и поцелуй.


[Закрыть]
.

«Сытый не разумеет голодного, в том числе самого себя»

«Рассказ о жалости и о жестокости» вплотную подводит читателя к вопросу, который Гинзбург считала центральным для литературы ХХ века: «Как бы выжить и как бы прожить, не потеряв образа человеческого»?[289]289
  Там же. С. 198.


[Закрыть]
По ее словам, это были времена, когда люди были «изуродованные небывалым в истории злом» и многое отдали бы за то, чтобы столкнуться с проблемами попроще, как те, что волновали ее любимого учителя, аристократа Толстого[290]290
  В этом отрывке она пишет: «Толстой писал о тетеньке Ергольской, какая она была хорошая, а что он без жестоких укоров совести не может вспомнить, как он ей иногда отказывал (будучи, правда, очень стеснен) в деньгах на сласти, которые она любила держать у себя в комнате с тем, чтобы его же угощать. Она, бывало, грустно вздохнет… И ей-то, ей-то я мог отказывать… Мы, до бесчеловечности изуродованные небывалым в истории злом, что мы дали за то, чтобы иметь эти барские укоры… Г-н учитель, мне бы ваши заботы». Ср. исправленный и смягченный вариант этого пассажа в «Записках блокадного человека» (Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 358).


[Закрыть]
. После смерти тетки Оттер вскоре отказывается от жалости к себе и замечает: «Жалеть себя, жалеть о потере человечности и быта – это почти лицемерие или дурная сантиментальность. Это душевная роскошь, на которую жестокое бытие не дает ему права»[291]291
  Там же. С. 22.


[Закрыть]
.

Оттер хочет жить правильно с точки зрения морали, и это означает, что он должен жить сознательно, мысля и действуя по чести и сообразно устойчивой идентичности. Его способность жить именно таким образом подвергается строгой проверке в блокаду и, по крайней мере по его собственным представлениям, терпит неудачу. Оттер изображается как «человек, переживавший действительность в слове, боявшийся слов, хранивший словесное целомудрие»[292]292
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 35.


[Закрыть]
. После смерти тетки что-то подталкивает его ответить за нарушение страха слов, в котором он доходит до точки, где нарушает все запреты. В этом нарративе, как и в «Записках блокадного человека», Гинзбург восстанавливает контекст, в котором становятся понятны причины такой жестокости. Так, она пытается передать гнетущую атмосферу «непонимающего раскаяния»: «Человек помнит факт и не может восстановить переживание; переживание куска хлеба, конфеты, побуждавшее его к жестоким, к бесчестным, к унижающим поступкам»[293]293
  Там же. С. 358.


[Закрыть]
.

Смерть близкого в блокадном Ленинграде создает необходимые условия для нарративизации, поскольку она освобождает выжившего от экстремальной степени страдания, которое препятствует сочувствию и пониманию. Гинзбург утверждает: «Смерть оказалась условием и предпосылкой человеческого отношения к самой себе»[294]294
  Там же. С. 19.


[Закрыть]
. Оттер объясняет смерть своей тетки так:

Нужна была именно эта смерть, принесшая освобождение от нестерпимых тягостей и страданий, для того, чтобы оправившееся сознание через какой-то промежуток времени могло воспринять психологический ужас этой смерти. [Смерть], прежде всего, оказалась предпосылкой того чисто физического облегчения и успокоения организма, даже той относительной сытости, которые только и дали место трудной душевной работе раскаяния, боли, освободили место для тоски[295]295
  Там же.


[Закрыть]
.

В процессе письма и размышлений о смерти тетки через повторение, рационализацию и нарративизацию Оттеру все же удается осознать, что умершей была свойственна глубинная человечность: «Только теперь, когда он может думать, не торопясь, – он понимает, что любовь была нужна. Что не так тетка была вне всего подлинно человеческого, как ему казалось в спешке. Некая душевная жизнь совершалась в этом замученном организме»[296]296
  Там же. С. 54.


[Закрыть]
. Трагедия в том, что это происходит слишком поздно: дистанция и спокойствие, в которых было отказано блокадникам, были необходимы для проявления симпатии или, на худой конец, жалости[297]297
  Гинзбург серьезно размышляет о механике жалости – в частности, о необходимости определенной «дистанции» от человека и ситуации для того, чтобы испытать жалость. Объект должен располагаться достаточно близко во времени и пространстве, чтобы стать детализированным, видимым и актуальным, без чего невозможно возбуждение жалости. В то же время Гинзбург отмечает, что «как социальный факт [жалость] требует двух условий: чувства дистанции и чувства ответственности». Она делает вывод: «По мере приближения к человеку – мы часто теряем жалость» (Гинзбург Л. Записные книжки. С. 587; см. также с. 586–589). Нужно быть в другой позиции и ситуации, а также не до конца понимать состояние другого, чтобы пожалеть его. Расширенное обсуждение жалости и дистанции см. в: Van Buskirk E. Lydia Ginzburg’s Prose. P. 57–62.


[Закрыть]
. Гинзбург здесь приходит к тем же выводам, что и Варлам Шаламов: эмоциональное и психологическое состояние целиком зависит от физического комфорта. Блокадная реальность была грубой и материальной: нужно было вытерпеть, помимо всех страданий, «ужасающую прямоту и буквальность значений» («…Но все это оказалось далеко позади, по сравнению с той ужасающей прямотой и буквальностью значений, которую пришлось пережить сейчас»)[298]298
  Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 17.


[Закрыть]
и чувство вины «в словах, в жестах, в расчетах на граммы и куски»[299]299
  Там же. С. 18.


[Закрыть]
.

Таков пугающий парадокс текста Гинзбург: можно вникнуть в определенный опыт, только освободившись от него, иными словами, больше не являясь той личностью, которой нынешний блокадник был прежде (возможно, частично потеряв при этом человечность). Но поскольку дистанция необходима, остается вопрос: можно ли вообще по-настоящему понять эту личность? Как пишет Гинзбург в «Записках блокадного человека», «сытый не разумеет голодного, в том числе самого себя. Отъедаясь, человек постепенно терял понимание себя…»[300]300
  Там же. С. 357. Также она пишет об этой фразе в черновике к «Дню Оттера» (Там же. С. 306–307).


[Закрыть]
. Однако эта утрата понимания происходит постепенно, что придает особое значение таким текстам, как «Рассказ» и «Записки» (начало которым было положено в блокаду – в «Дне Оттера»), а также дневникам и письмам – потому что они приближают нас к пониманию «голодного»: тексты Гинзбург всегда посвящены пониманию другого, будь то умерший родственник или прежняя личность. И хотя раскаяние обеспечивает связность и саму возможность повествования, присутствие прежней «разомкнутой» личности по-прежнему ощущается в этих текстах. Так, несколько странно звучащее имя персонажа, Оттер, имеет одно очень важное смысловое значение: Оттер – другой, и это позволяет нам вслед за Роланом Бартом и Мишелем Фуко заново поставить вопрос о природе авторства. Автор отделен от себя даже в том случае, если ведет речь о том, как он снова обретает и переживает собственную идентичность.

Перевод с англ. Александры Мороз под ред. Кирилла Корчагина

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации