Читать книгу "Блокадные нарративы (сборник)"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Ирина Паперно
«Осада человека»: блокадные записки Ольги Фрейденберг в антропологической перспективе [203]203
«Осада человека» – название блокадных записей О. М. Фрейденберг, составляющих часть ее автобиографической хроники. Подробное описание этого текста см. в: Костенко Н. Ю. (Глазырина). Проблемы публикации мемуарного и эпистолярного наследия ученых: по материалам личного архива проф. О. М. Фрейденберг. Дипломная работа. РГГУ. М., 1994; см. вариант в сети (2009): http://freidenberg.ru/Issledovanija/Diplom. В настоящее время оригиналы автобиографической хроники (рукописные тетради и машинопись, сделанная в начале 1970-х годов в семье Пастернак) находятся в архивном хранилище Гуверовского института в Стэнфордcком университете в Калифорнии; см.: Freidenberg O. Memoirs, holograph and typescript (Books 1–34). Pasternak Family Papers. Hoover Institution, Box/Folder 155–159. Ранее рукописи находились в архиве семьи Пастернак в Оксфорде (The Pasternak Trust, Oxford). Я глубоко признательна Энн Пастернак Слейтер, а также Елене Владимировне Пастернак и Петру Евгеньевичу Пастернаку за предоставленную мне возможность работать с рукописями еще до их поступления в Гуверовский институт. Только избранные отрывки были опубликованы, главным образом из блокадной части; см.: Фрейденберг О. М. Осада человека / Публикация К. Невельского // Минувшее: исторический альманах. [Paris: Atheneum], 1987. Вып. 3. С. 7–44. С темой блокады связаны также опубликованные отрывки из более поздних записей: Фрейденберг О. М. Будет ли московский Нюрнберг? (из записок 1946–1948) // Синтаксис. 1986. № 16. С. 149–163 (обе публикации были подготовлены Ю. М. Каган; К. Невельский – псевдоним). Отрывки из автобиографических записок были использованы в изданиях переписки Ольги Фрейденберг с Борисом Пастернаком (ее двоюродным братом), впервые изданной в Нью-Йорке (Harcourt Brace Jovanovich, 1981); см. последнее издание: Пастернак Б. Пожизненная привязанность. Переписка с О. М. Фрейденберг / Cост., вступ., прим. Е. В и Е. Б. Пастернак. М.: Арт-Флекс, 2000. Биографический материал, библиографию трудов Фрейденберг и исследований о ней см. на сайте: Электронный архив Ольги Михайловны Фрейденберг http://freidenberg.ru/Vxod (сайт курирует Н. В. Брагинская). Сами записки на сайте в настоящее время не опубликованы.
[Закрыть]
Ольга Михайловна Фрейденберг (1890–1955) начала писать свою блокадную хронику 3 мая 1942 года, рассказав о первом дне войны. Она систематически документирует разворачивающуюся катастрофу, фиксируя внимание на двойном бедствии: «война с Гитлером» и «наша политика» [XII bis: 1, 1][204]204
Здесь и далее блокадные записи Фрейденберг цитируются по машинописи с указанием номера тетради (римскими цифрами), главы (после двоеточия) и страницы (после запятой). Ключевые цитаты выверены по рукописным тетрадям. Блокадные записи занимают тетради под номерами от XII bis по XX (в каталоге Hoover Institution, Box/Folder 156: 4–9, Books 12–20, 1941–1944, «Osada cheloveka»); нумерация глав сплошная (от главы 1 в тетради XII bis до главы 181 в тетради XX). В рукописных тетрадях страницы не нумерованы. В машинописи страницы нумерованы в пределах каждой тетради (в тетрадях XV–XVIII машинописи нумерация страниц непоследовательна, и я пользуюсь своей нумерацией; в тетрадях XIX и XX нумерация сплошная в обеих тетрадях).
[Закрыть]. Так, она описывает беспорядочную эвакуацию, насильственные дежурства и рытье окопов, воздушные бомбардировки и артиллерийские обстрелы («С нечеловеческой жестокостью немцы убивали ленинградцев»; «Несчастья города усугублялись тем, что власти маскировали военные объекты телами горожан» [XII bis: 17, 40, 44]); возобновившиеся аресты («Оказывалось одних ужасов перед налетами, обстрелами и голодом было мало, еще нужно было в эти страшные дни трепетать НКВД!» [XII bis: 18, 47]), исчезновение продуктов и провал системы распределения («День за днем, неделю за неделей человеку не давали ничего есть. Государство, взяв на себя питание людей и запретив им торговать, добывать и обменивать, ровно ничего не давало» [XII bis: 29, 80]). Она описывает положение в своей семье: мучительные сомнения об эвакуации (уезжать или не уезжать), борьбу за рабочую карточку и «академический паек» (собственные запасы консервов быстро подходили к концу), страшный быт, напряженные отношения с матерью (жалобы, обвинения, ссоры), ежедневные «радости» (утренний горячий чай, суп, «миг вожделенный у печки» [XII bis: 32, 90]).
Она видит происходящее и в городе, и в семье в политической перспективе и, рассуждая с первой страницы, о том, каково «теоретическое значение случившегося» [XII bis: 1, 1], делает глобальные обобщения, в частности о блокаде как ситуации полной несвободы: «Не было ни у кого ни в чем ни выбора, ни возможности свободы, ни избежанья» [XII bis: 23, 62].
Продолжая описывать разворачивающиеся события в хронологическом порядке (она писала быстро, в тетрадках и, по всей видимости, без черновиков), 27 мая Фрейденберг дошла до дня, в котором велось повествование («сегодня»), и рассказ о недавнем прошлом обратился в дневник: «Ночью был налет. Мама плохо спала “от мыслей”». В этот день, как и в другие дни, она описывает состояние своего духа и тела: «Я измучена. Сегодня одела детское свое пальто <…> Меня уже, в сущности, нет. Мое тело заживо истаяло. У меня структура восьмилетнего ребенка». Она говорит о катастрофе и сомневается в будущем: «Этой катастрофе пора взглянуть в глаза. Чего ждать, на что надеяться?» Она приравнивает блокаду к тюремному заключению, обвиняя в крушении своей жизни и советскую власть, и мать: «Сталинский кровавый режим и слепота матери замучили, как в застенке, мою жизнь» [XIII: 59, 89–90].
С наступлением холодов, поздней осенью 1942 года, она перестала записывать (ни руки, ни чернила не выносили холода) и вернулась к своим записям только весной 1943 года, восстанавливая события прошедшей зимы. В книге о Фрейденберг Нина Перлина описала ее блокадные записи как «ретроспективный дневник»[205]205
Perlina N. Ol’ga Freidenberg’s Works and Days. Bloomington: Slavica, 2002. Р. 64. О блокадных записках см.: P. 181–192.
[Закрыть]. Записи следуют за календарным циклом. После ужасов первой блокадной зимы – «возрождение» и «преображение», пережитые весной [XIII: 53, 70–72]. Еще одна ужасная зима, опять весна. События и переживания, как ей кажется, «стали повторяться»: «те же праздники, выдачи, позорные задержки пайка, голоданье» [XVII: 127, 11]. Фрейденберг оборвала свою хронику 1 мая 1944 года, вскоре после смерти матери, закончив подробное описание многомесячного процесса умирания. С начала до конца она писала в сознании огромного значения блокадной повседневности, как политического, так и культурного.
Со временем блокадные записи Фрейденберг – девять рукописных тетрадок (572 машинописные страницы) – стали частью, и притом центральной частью, огромной автобиографической хроники всей ее жизни, которую она назвала «Пробег жизни». Она начала свои автобиографические записки в 1939 году (с описания своего детства и юности) и закончила в 1950-м. Хроника блокады получила отдельное название: «Осада человека». В процессе писания она называла свой текст просто «записки».
Блокадные записки Фрейденберг отличаются острой политической ориентацией и отчетливой антропологической перспективой, которая проявляется и в авторской позиции – в роли участника-наблюдателя, и в методе – в этнографическом описании повседневности и анализе культурных механизмов, а именно связей между биологическими процессами, социальными институтами и способами мышления и чувствования. Более того, полевые наблюдения соседствуют у Фрейденберг, которая была значительным ученым, обладавшим широким гуманитарным кругозором, с теоретическими обобщениями, сформулированными в категориях философской антропологии или политической философии. Так, она описывает «осадное положение, созданное тиранией» – двойной тиранией, Гитлера и Сталина – как положение, державшее «город, меня, мое тело и психику в особом ультра-тюремном укладе» [XV: 115, 28]. Именно эту ситуацию она назвала «осада человека», ассоциируя человеческие тело и душу с осажденным городом. Бросается в глаза, что в своем концептуальном словаре и в некоторых обобщениях Фрейденберг оказалась близка к трудам тех политических и моральных философов ХХ века, которые рассматривали человеческую жизнь, включая и биологическую жизнь, как объект политизации и регламентации, вплоть до тотального насилия, таких как Ханна Арендт, Мишель Фуко и Джорджо Агамбен. В этом подходе – в построении теоретических выводов об обществе и человеке на основании катастрофического опыта блокады – записки Фрейденберг отличаются от многих известных нам блокадных документов[206]206
Существует и другой такой документ – блокадные записи и повествования Лидии Гинзбург. На сходство между блокадными записками Ольги Фрейденберг (на основании опубликованных в 1987 году в «Минувшем» отрывков) и блокадными писаниями Лидии Гинзбург исследователи и читатели уже указывали. Ирина Сандомирская писала о соединяющей этих авторов теоретической направленности – о взгляде на блокаду как на модель экзистенциального состояния человека в ситуации сталинского террора и, шире, в обществе ХХ века. Сандомирская подробно описала политическую концепцию блокады, созданную Гинзбург (сравнивая ее с идеями Мишеля Фуко, Джорджо Агамбена и их предшественников); см.: Sandomirskaia I. A Politeia in Besiegement: Lidiia Ginzburg on the Siege of Leningrad as a Political Paradigm // Slavic Review. 2010. Vol. 69. № 2. P. 306–326 (о сходстве и различии Гинзбург и Фрейденберг см. замечания на с. 307, сноска 2, и с. 318); Сандомирская И. Блокада в слове. Очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2013 (Фрейденберг упомянута в сноске 187 на с. 255). Более подробное сравнение Фрейденберг и Гинзбург является делом будущего, так как записки Фрейденберг в их полном объеме до сих пор не были доступны исследователям. В рамки этой работы такое сравнение не умещается, и я буду приводить лишь отдельные замечания.
[Закрыть].
В этой статье я рассматриваю записки Фрейденберг именно как антропологию блокадного опыта, понимая при этом, что этим не исчерпывается ни их состав и жанр, ни их значение. Думаю, что именно двойственная позиция антрополога позволила Фрейденберг взглянуть в глаза катастрофе и описать состояние города и человека самым радикальным образом – во всей наготе и безобразии ежедневного быта и во всей значительности социального опыта.
Описывая голод, Фрейденберг фиксирует физиологические, социальные и политические обстоятельства: пути добывания, принципы деления и способы приготовления пищи, количество, состав и структуру продуктов питания, ссоры по поводу еды (в хлебной очереди и на домашней кухне), акты поглощения пищи, или «процесс еды» [XIV: 89, 45], работу и результат пищеварения (она описывает и структуру хлеба, и структуру экскрементов[207]207
«Хлеб был так ужасен, что выходил в испражнениях непереваренными крупинками, как крупная манная, и целыми кучками той самой структуры, которая у него была до пищеваренья, с соломой, отсевами, месивом, – словно это был хлеб, но не экскременты» [XII bis: 29, 81].
[Закрыть]) – обыденные процессы и предметы, обычно тривиальные, не подлежащие описанию, сейчас же не только драматические, но и исполненные культурного значения.
Она эксплицитно пользуется антропологическими категориями, такими как сырое и вареное: «Голод прививал новшество: люди не только ели, что угодно, но привыкали к сырому, не вареному. Ели всякие травы, от которых женщины ходили, словно беременные, с большими животами; худые, со вздутым животом, они напоминали (и я в том числе) негритянок» [XVIII: 139, 12]. Она сравнивает и других, и себя с членами туземного племени где-нибудь в Африке или Океании.
Как многие блокадные документы, записки Фрейденберг фиксируют крушение городской цивилизации, от транспорта и средств массовой информации до водопровода и канализации, зимой 1942 года [XII bis: 31, 85]. Более того, в дальнейшем она говорит о регрессии к стадии примитивного общества: «Голод и полная отмена цивилизации» [XVII: 134, 45]; «Теперь страна жила в каменном веке» [XVIII: 138, 11]. Это общество того типа, который являлся предметом изучения этнографов или антропологов ее времени.
На протяжении всего текста она обвиняет «двойное варварство, Гитлера и Сталина» в цивилизационной катастрофе блокады (XVIII: 138, 10; см. также XVIII: 142, 25)[208]208
Как и Фрейденберг, Гинзбург в своих блокадных записных книжках неоднократно приводила аналогии между ситуацией блокады Ленинграда и ситуацией сталинского террора. См., например: Гинзбург Л. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека / Сост., подгот. текста, прим. и ст. Э. Ван Баскирк и А. Зорина. М.: Новое издательство, 2011. С. 297. Гинзбург пишет в этом контексте о «величайшей несвободе» (Там же. С. 295). Аналогия с примитивным обществом и черты этнографического описания (как уже отмечали исследователи) также встречается у Гинзбург (Там же. С. 426). Мне представляется, однако, что последняя не придерживается позиции этнографа или антрополога с такой последовательностью, как Фрейденберг; у Гинзбург сознательно избранный и эксплицитно заявленный способ самообъективации – психология и психологическая проза. Гинзбург пишет в художественном ключе; человек в текстах Гинзбург – предмет не науки, а искусства.
[Закрыть].
Блокадные записи последовательно сделаны с позиции антрополога в поле – одновременно и носителя, и исследователя блокадного тела и блокадного мироощущения.
Именно с этой позиции Фрейденберг описывает свое тело. Ее наблюдения исполнены ужаса, но она пользуется специальной терминологией («структура моего тела»):
Боже мой, какая я была исхудалая, страшная. Бедер не было, грудь вошла внутрь. Никогда я не думала, что смогу иметь такой вид. Я полагала, что у исхудалой женщины грудь худеет, отвисает, становится дряблой; но я не подозревала, что она совершенно исчезает и улетучивается, как спирт. Я, полногрудая с малых лет, оказалась кастрированной, словно это не структура моего тела [XIII: 52, 67–68].
Говоря о «кастрации», то есть потере половых признаков (и думая при этом и о возможной встрече с возлюбленным), она обвиняет власть Гитлера и Сталина и ее конкретных представителей:
Я боялась, что через 3 года, при возможной встрече с Б. (этой загнанной вглубь надеждой я все-таки жила), что я постарею через 3 года. Боже, я была старухой уже через 3 месяца! Одна зима с Гитлером-Попковым[209]209
Петр Сергеевич Попков был главой ленинградской городской администрации.
[Закрыть], – и уже конец женщине! [XIII: 52, 68].
От наблюдений над собственным телом она переходит к обобщению, касающемуся структуры тела всех блокадных женщин как нового антропологического типа:
И такими были мы все. Женщины без бедер, без грудей, без живота, женщины с мужской структурой. <…> Измененная структура костей лица, черепа, лба производила сильное впечатление. Как страшно, когда на глазах меняется физическая природа человека, не тело, а скелет! Это самое страшное, что когда-либо приходилось видеть. <…> В эту зиму женщины и мужчины потеряли свои природные особенности. Дети почти не рождались. Я не видела ни одной беременной женщины.
Изменились некоторые функции и свойства органов. У большинства был катастрофически слаб мочевой пузырь; у нас с мамой он не работал по 15-ти часов и дольше [XIII: 52, 68–69].
От обобщений она опять переходит к наблюдению над собой и своей семьей.
Фрейденберг выступает с позиции, которую сегодня называют «туземной антропологией» (native anthropology) или «автоэтнографией» (autoethnography)[210]210
Понятия native anthropology и autoethnography вошли в научный обиход в 1980-х годах, дополняя представления о динамике participant observation, связанные с именем Бронислава Малиновского. Autoethnography понимается и как саморефлексия этнографа, работающего с чужими культурами (включая и «примитивные»), и как практика этнографического исследования собственного общества, требующая самодистанцирования и самообъективации. См., например: Ohnuki-Tierney E. «Native» Anthropologists // American Ethnologist. 1984. Vol. 11. № 3. P. 584–586.
[Закрыть], и профессиональная перспектива позволяет ей описывать не только страшное, но и отвратительное.
Так, Фрейденберг уделяет внимание теме, которой другие авторы блокадных заметок избегали: экскременты. Она фиксирует физиологическое состояние блокадного человека: «Начиная с конца января весь город поголовно проходил через голодные поносы, гемоколиты и дизентерию. Не было человека и семьи, не было квартиры без острого поноса, иногда доходившего до 19–20 раз в сутки» [XIII: 34, 3]. Она фиксирует состояние квартиры, до́ма и городских пространств в ситуации, когда плохо работала канализация: «Двор, пол, улица, снег, площадь все было залито желтой вонючей жижей» [XII bis: 31, 86]. Она описывает и положение в своем собственном доме – в технических деталях, с цифрами:
Коммунальная квартира заливала нас сверху испражнениями. Я выносила по 7 ведер в день нечистот, да еще поджидала, чтоб экскременты были горячими, свежими, иначе они замерзали бы через 10–15 минут и создали бы безвыходное положение [XII bis: 31, 86].
Тема дефекации играет центральную роль в детальном описании попытки эвакуироваться из Ленинграда, с матерью, в июле 1942 года, в эшелоне, сформированном из преподавателей университета [XIV: 77–78, 12–21]. Поезд надолго застрял на путях вблизи города. Фрейденберг описывает мучительные переживания (стыда, неловкости, злобы), испытанные в ситуации, когда коллеги по университету вынуждены были испражняться практически на виду друг у друга. Это сыграло едва ли не главную роль в ее решении вернуться домой. С характерной для нее беспощадностью и к себе, и к читателю Фрейденберг описывает, как по возвращении она потеряла контроль над своим телом на пороге квартиры: «Горячая жидкость потоком вырывается и заливает мои ноги, мое платье» [XIV: 78, 18].
С особым вниманием Фрейденберг описывает функционирование социальных институтов, общественных и семейных: систему распределения продовольствия, организацию эвакуации населения, динамику хлебной очереди, новые преступления (кражи хлебных карточек и хлеба, каннибализм), новые формы обмена и дарения, изменившуюся структуру семьи (отношения, возникающие в ситуации ограниченных ресурсов, новых форм взаимной зависимости и крайней скученности). Она отмечает изменения в официальном языке («появились славянизмы и архаизмы в языке» [XIV: 101, 90]), темы разговоров на улице («Останавливались, говорили о смерти и супе, о котлетах из кормовой капусты и бомбах» [XII bis: 17, 45]).
Но более всего Фрейденберг занимают механизмы власти, и большой, и малой. Описывая административные процедуры (шаг за шагом, инстанцию за инстанцией, пересказывая при этом разговоры и цитируя документы), она старается определить роль отдельного человека, наделенного властью над другими, – Сталина и Попкова, ректора Ленинградского университета и декана филологического факультета, секретарш официальных лиц и продавцов продуктовых магазинов, управдома и дворника.
С пристальным вниманием и сильным раздражением Фрейденберг описывает и положение человека, добивающегося покровительства власти. Она пишет о «чинопочитании» и «чиноподхалимстве» [XII bis: 13, 34] среди своих коллег по факультету, которых кормили «знакомства и блат» [XII bis: 17, 45], претендовавших и в это время на «почести и привилегии» [XII bis: 18, 46]. Она называет имена и приводит детали: один «съедал в столовой Академии по четыре супа», другой «по девять» [XII bis: 21, 54]. Третий защитил докторскую диссертацию на основе своего учебника и получил при этом «спецпаек» и место в «профессорском эшелоне» эвакуированных. Ее моральные суждения категоричны и безжалостны («использовать тяжелый социальный момент, чтоб протащить популярный учебник <…> Это было недостойно <…> позорно» [XII bis: 22, 56]).
Особое внимание Фрейденберг уделяет функционированию системы привилегий: «Были различной категории люди, различной категории пайки. Их выносили замаскированно. Рассказывать о них не позволялось». От наблюдения она переходит к политическому анализу:
И самое ужасное было то, что человек не мог сам для себя добывать средства пропитания. <…> Глотать и испражняться он вынужден был по принуждению, в той мере, в какой это находила нужным победившая его кучка таких же людей, но свободных и в выборе еды для себя и в средствах насилия над другими, одинаковых с ними людьми.
И потому одни умирали с синими губами, исходя поносами, а другие носили на спине рюкзаки и бодрым шагом несли домой жиры, белки и углеводы [XIII: 37, 15].
Первичное звено биологической жизни – «глотать и испражняться» – рассматривается здесь как объект деятельного насилия со стороны государства.
Современный исследователь назвал бы эти социальные механизмы «биополитическими». Оставаясь в рамках своего антропологического подхода, Фрейденберг описывает приложение режима власти к области физиологических потребностей и отправлений человека[211]211
Cр. понятие биологического существования («голой жизни») у Джорджо Агамбена как первичного объекта применения политической власти в государстве; см.: Agamben G. Homo sacer. Il potere sovrano e la nuda vita. Milano: Giulio Einaudi, 1995; русский перевод: Агамбен Дж. Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь. М.: Европа, 2011. В своих теориях Агамбен соединяет два подхода: с одной стороны, концепт биополитики Фуко, то есть включения биологической жизни в сферу государственной власти, разработанный им на материале либерального общества; с другой – предпринятый Ханной Арендт анализ структуры тоталитарного государства, лабораторией которого является концлагерь, – анализ, по мнению Агамбена, не пользующийся биологическими понятиями. Для Агамбена радикальной моделью общества ХХ века является нацистский концлагерь; концлагерь характеризуется как место применения биополитики, оборачивающейся «танатополитикой». Генеалогия этих идей восходит к Вальтеру Беньямину и Карлу Шмитту (и Беньямин, и Арендт возражали Шмитту), и во многом отправной точкой всего этого круга идей, от Шмитта до Агамбена, являются политико-философские категории и мифологические образы античной мысли. Мне неизвестно, была ли Фрейденберг знакома с работами Шмитта, Беньямина и Арендт (Фуко и Агамбен писали позже); остается предположить, что она, как и Гинзбург, пришла к своим мыслям независимо, исходя из общих культурных посылок. О Ленинградской блокаде в терминах парадигм современной политической философии, в частности биополитики писала, в применении к блокадной прозе Лидии Гинзбург Сандомирская в указанных выше работах; Сандомирская упоминает и о «биополитических» выводах Фрейденберг (Sandomirskaia I. A Politeia in Besiegement. P. 317–318, а также сноска 40).
[Закрыть].
Центральная тема записок – семья, отношения с матерью. Уже в первой блокадной тетради она пишет о психологической регрессии, об отравленной эмоциональной атмосфере, об изменении ролей: «С некоторых пор мама становилась очень раздражительна. <…> Как ребенок, она считала виновной во многом меня, и совершенно не понимала причинности вещей. Я раздражалась этим» [XII bis: 24, 65]. Фрейденберг немедленно обобщает, что в ситуации голода и бытовых мучений «в каждой семье шла эта разрушительная работа ссор, неприязни, ожесточения» [XII bis: 24, 66]. На протяжении всего текста она подробно описывает ход этой разрушительной работы в своей собственной семье.
Документируя циклическое повторение событий и переживаний месяц за месяцем, год за годом, она фиксирует меняющуюся оценку себя и другого:
Мама теряла душевное равновесие. Ее раздражительность становилась патологической. Она мучила меня <…> Я терпела, сносила и теперь, как раньше [XIII: 44, 37–38].
Но и я уже была не собою прежней. Мой тихий нрав, мое терпение были утеряны. Чахлая, злая, с отвислыми щеками, без груди и бедер, я проходила через ожесточенье и раздражительность [XIV: 80, 25].
Фиксирует она и другие моменты, другие эмоции: «Мы лежали рядом по вечерам, мы сидели рядом у печки; мама жаловалась мне на самое себя; мы все прощали друг другу и друг друга жалели и понимали» [XIII: 44, 39]. С особой тщательностью и особой болью записки Фрейденберг документируют диалектику «ожесточения» и «жалости»[212]212
C такой же беспощадной откровенностью описала семейную драму в ситуации блокады Лидия Гинзбург в художественном тексте «Рассказ о жалости и о жестокости», причем она пользовалась теми же ключевыми словами. «Рассказ…» был написан, по-видимому, в 1943 или 1944 году, вскоре после смерти ее матери, и эта ситуация представлена в художественной обработке. Обнаруженный в архиве Гинзбург, этот текст был опубликован под редакцией Эмили Ван Баскирк и Андрея Зорина (см. комментарий в: Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 557–558). Об этом тексте см. также: Van Buskirk E. Recovering the Past for the Future: Guilt, Memory, and Lidiia Ginzburg’s Notes of a Blockade Person // Slavic Review. 2010. Vol. 69. № 2. P. 281–305; Eadem. Lydia Ginzburg’s Prose: Reality in Search of Literature. Princeton: Princeton University Press, 2016 (Chapter 5), а также статью Эмили Ван Баскирк в настоящем сборнике.
[Закрыть].
В интимной сфере, как и в государственной, Фрейденберг интересуют механизмы власти – тирании и зависимости. (Именно в этом смысл замечания, процитированного выше: «Сталинский кровавый режим и слепота матери замучили, как в застенке, мою жизнь» [XIII: 59, 90].)
В этой же перспективе она описывает и новую динамику отношений, создаваемую спасительными дарами хлеба или топлива, которые поступали от членов семьи, друзей и студентов, – диалектику зависимости. Для Фрейденберг такие ситуации, неоднократно описанные, оказались мучительно тягостными. Приведу лишь один пример. Бывшая любовница брата, пропавшего во время террора, возобновила после долгого перерыва отношения с семьей: «Ей представлялся случай связать нас по рукам и ногам собственными услугами. Пошли трудные морально и физически дни. Антонина убивала нас, через день принося нам хлеб <…>» Фрейденберг обобщает: «Зависимость, голод, – и непосильное обязательство по гроб!» [XIII: 43, 33, 34].
На протяжении всей хроники Фрейденберг пользуется не только категориями антропологического и политического анализа, но и мифологическими понятиями и метафорами. Так, она описывает город и университет как царство мертвых. Декан филологического факультета, который мог повлиять на получение привилегированного статуса в системе распределения, «очутился в роли Плутона»: одних спасал, «хлопотал о них», с другими «сводил счеты» [XII bis: 30, 83]. В условиях блокады, декан, как бог подземного царства, властвовал над жизнью и смертью[213]213
Фрейденберг была профессором классической филологии и заведующей кафедрой, специалистом по мифологии, классической и архаической.
[Закрыть].
Фрейденберг, как кажется, сознает, что она выступает одновременно и как антрополог, описывающий мироощущение туземного населения, и как туземец, являющийся носителем мифологического мышления. Так, в одном примечательном эпизоде (который будет подробно проанализирован ниже) она описывает свое восприятие неполадок канализации, заливавшей квартиру экскрементами, как мистический ужас перед вторжением хтонических сил [XV: 115, 25–26]. Она пишет о том, как, завися от печки, она «невольно» молилась богу огня («О, бог огня, всесильный бог, ты, которому молилось все первобытное человечество! И я невольно служила и молилась тебе по вечерам, окоченелая и голодная <…>» [XIV: 99, 81]). В другой ситуации она пишет, что «жизнь», ведя за руку «по тяжелой тропе над пропастью», послала ей спекулянтшу, которая доставляла керосин и масло. Фрейденберг анализирует свою реакцию: «Обобщая и символизируя, как всегда, явления жизни, я увидела в этом неожиданном факте, как ни был он ничтожен и мелок, глубокую сущность матери-жизни» [XIV: 96, 73].
Во многих отношениях блокадные записки Фрейденберг поражают проницательным аналитическим взглядом, свойственным ученому. Записки потрясают читателя и своей беспощадностью – к себе и другим. Так, Фрейденберг часто плохо говорит о родных, друзьях, соседях и коллегах, подвергая категорическому (и не обязательно справедливому) осуждению их поступки и побуждения[214]214
Заметим, что однажды она зафиксировала свое понимание того, насколько ложны как поношения, так и восхваления: «Характеристики человека, обычно, лживы. Только одно искусство может человека охарактеризовать. <…> Говорю ли я о маме, о Тамаре, о Раисе, о Лившиц – я везде вру, поношу или восхваляю» [XVI: 119, 8] (речь идет о членах семьи и друзьях дома). Здесь Фрейденберг ссылается на искусство как на единственно возможный способ суждения о человеке. Но Фрейденберг (в отличие от Лидии Гинзбург) работает не как художник, а как ученый. Художник сублимирует, ученый обнажает (эти обобщения мне помогла сформулировать Анна Муза).
[Закрыть].
Делая живую жизнь, исполненную страдания, объектом этнографического исследования, она не останавливается перед описанием отвратительного ни в сфере физиологии, ни в широкой области человеческого поведения в экстремальных условиях. Она преступает при этом не только общепринятые правила приличия и благопристойности, но, как можно предположить, и внутренние психологические преграды, которые останавливали других блокадников даже в радикальных дневниках от описания как экскрементов, так и амбивалентных чувств по отношению к ближнему, а это требует не только профессиональной квалификации, но и особого темперамента и большого мужества.
В этом отношении записки Фрейденберг предъявляют особые требования к читателю, которому предстоит трудная задача удержаться от того, чтобы проецировать ощущение отвратительного на личность самого автора. Большие требования предъявляют эти записки и к исследователю. Смею надеяться, что интерпретация блокадной хроники Фрейденберг как этнографического описания, которое я предлагаю в этой статье, поможет читателю – не снижая при этом человеческого пафоса этого документа.
Могут возникнуть возражения против такой интерпретации. Так, очевидно, что записки Фрейденберг пронизаны острыми эмоциями (отчаянием, гневом, ожесточением, обидой, любовью, жалостью, мучительной болью, раскаянием, загнанной вглубь надеждой) и что резкие оценочные суждения о себе и ближнем носят не только аналитический, но и личный характер, какого не ожидаешь в этнографическом описании.
Вспомним, однако, о Брониславе Малиновском – не о таких текстах, как «Первобытные верования и формы социального устройства» или «Преступления и обычаи в дикарском обществе», а о так называемом «Дневнике в строгом смысле слова» – личном дневнике, который он вел в поле, описывая и свои наблюдения над туземцами, и свои малопривлекательные психологические и телесные реакции на пребывание в их среде. Опубликованный в 1967 году (через много лет после его смерти), дневник Малиновского шокировал многих. Вот как описал реакцию читателей, скандализованных этим дневником, антрополог Клиффорд Гирц: «Большая часть пережитого потрясения была, кажется, вызвана простым открытием того обстоятельства, что Малиновский не был, мягко говоря, <…> хорошим парнем. Он хотел сказать гадости по поводу туземцев, среди которых жил, и нашел гадкие слова, чтобы все это выразить»[215]215
Geertz C. From the Native’s Point of View: On the Nature of Anthropological Understanding // Meaning in Anthropology / Ed. by K. H. Basso and H. A. Selby. Albuquerque: University of New Mexico Press, 1976. P. 222. Использован русский перевод И. Ф. Девятко (1996): http://ecsocman.hse.ru/data/658/676/1219/GEERTZ.pdf.
[Закрыть].
В надежде, что и записки Фрейденберг в скором времени будут опубликованы и прочитаны во всем их объеме, во всей их силе и проницательности и во всей их неприглядности и беспощадности, я предлагаю читателю анализ избранных эпизодов из этой поразительной – во многом уникальной – блокадной хроники.
«СОВЕТСКАЯ ТИАМАТ»
15-го февраля [1943] артиллерийский обстрел длился 12 часов. Даже в постели, под многими одеялами, я слышала резкий свист пролетавших над нашим домом снарядов. Через 4 дня было еще тяжелей. К голоду и маминому «бытовому психозу» присоединилось бедствие нового порядка. Казалось, я уже прошла через все беды заливавших сверху потолков, переливавшихся раковин, выпиравших уборных. Но нет, не все было испытано. Когда-то страданье заключалось в том, чтоб выпить до дна чашу: так древний человек метафоризировал несчастье. В советском быту метафорой беды была пролитая чаша… [XV: 115, 25–26].
Приступая к описанию очередной поломки канализации, заливавшей квартиру человеческими отходами, Фрейденберг обнажает свои методы и приемы: как «древний человек», она символически осмысляет, или «метафоризирует», переживаемые несчастья, создавая на материале блокадного опыта новую метафору для советского быта: пролитая чаша экскрементов.
Метафорическое и, более того, мифологическое осмысление бедствия соседствует с этнографически точным описанием ситуации, с цифрами и хозяйственными терминами:
Я услышала в коридоре мгновенное бульканье труб, и это наполнило меня непередаваемым ужасом. Заглянула в уборную – сосуд снова наполнен до краев дрянью, но инстинкт подсказал, что дело уже не только в этом. Открываю, с замиранием сердца, ванную и вижу: ванна до самых бортов полна черной вонючей жидкости, затянутой сверху ледяным салом. Это страшное зрелище ни с чем несравнимо. Оно ужасней, чем воздушные бомбардировки и обстрелы из тяжелой артиллерии. Что-то жуткое, почти мистическое, в напоре снизу, а не сверху, при закрытом чопе (пробка). Страшно, гибельно, угрозой смотрит огромное вместилище с черной, грязной водой. Она бесконечна и необузданна, эта снизу прущая стихия напора и жидкости, эта советская Тиамат, первозданный хаос и грязь. Я с трудом выносила и поднимала свои ежедневные несколько грязных ведер. Но могла ли я вычерпать и вынести 30–50 ведер нашей громадной ванны. Ее черное, страшное содержимое смотрело на меня своими бездонными глазами; это наполнение до самых бортов вселяло ужас и ощущенье еще никогда не испытанного бедствия. Еще миг – и нас, наш дом, наши комнаты зальет эта вонючая черная жидкость, и она будет снизу подниматься и выпирать, и будет разливаться, и это будет потоп снизу, из неведомой и необузданной, неподвластной взору пучины. А я одна, и слаба, и уже вечер, а на дворе зима. Бежать? Куда? К кому? Как оставить тут беспомощную старуху? [XV: 115, 26].
В этом поразительном описании этнографическая точность бытовой ситуации, вплоть до факта, что пробка ванной была закрыта, до сантехнического термина для пробки («чоп») и подсчета количества ведер отходов, сочетается с символическим осмыслением – в мифологических категориях.
Фрейденберг обращается здесь к образу из вавилонского эпоса «Энума элиш»; пучина Тиамат – это хтоническое существо, воплощающее стихию мирового хаоса[216]216
Сюжет этого мифа использовала в качестве символа ужаса советской жизни и современница Фрейденберг – Анна Ахматова. В 1942 году, эвакуированная из блокадного Ленинграда в Ташкент, она начала работать над трагедией о войне и терроре под названием «Энума элиш». Муж Ахматовой, востоковед Владимир Казимирович Шилейко, перевел поэму на русский язык в 1919–1920 годах, во время другой страшной зимы в осажденном Петрограде, в ходе Гражданской войны.
[Закрыть]. Как древний человек, Фрейденберг видит обратный ход канализации как вторжение в ее дом первобытного хаоса, поднимающегося из преисподней. Она создает не только новую, советскую метафору беды, но и новый миф: советская Тиамат.
Фрейденберг описала это несчастье, которое случилась 15 февраля 1943 года, лишь весной, в апреле (в холодные зимние месяцы она почти ничего не писала). В своей записи она отмечает, что страшная масса экскрементов все еще наполняет ванну до краев. Переходя от мифологической перспективы к политической, она интерпретирует условия блокадной жизни – жизни города и человека – как созданные тираническим режимом и приравнивает блокадный быт к тюремному укладу. Рассматривая это событие ретроспективно, она анализирует изменения в своем теле и психике:
Осадное положение, созданное тиранией, держало город, меня, мое тело и психику, в особом ультра-тюремном укладе. Я уже привыкла считаться только с краями наполненной ванны и смотреть исключительно на ее борта. Не поднялся ли уровень? Перельется сегодня или нет? – Больше ничего меня не интересовало <…> Причина явлений и устранение бедствий – это отошло, как химера. Только борт! Только семантика того тонкого верхнего края, который служит границей жизни и смерти, символом, отображающим мой сегодняшний день [XV: 115, 27].
Фрейденберг отмечает, что больше не думает о мире в категориях причинности и не занимается практическим решением проблемы: с позиции «древнего человека» она видит положение в ванной комнате как вторжение сил хаоса из преисподней; с позиции антрополога она рассуждает о «семантике» и «символе».
Малиновский писал в своей книге «Миф в примитивной психологии»: «Миф в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью»[217]217
Malinowski B. Myth in Primitive Psychology. London: K. Paul, Trench, Trubner & Co., 1926. P. 21. Использован русский перевод А. П. Хомик (1997), версия в Сети: http://www.gumer.info/bogoslovBuks/Relig/malin/06.php. Заметим, что эта книга Малиновского фигурирует в библиографии «Поэтики сюжета и жанра» Фрейденберг (1936).
[Закрыть]. Сходным образом понимает «первобытное мировоззрение» Фрейденберг в своей «Поэтике сюжета и жанра» (1936), когда она рассуждает о мифологической метафоризации жизненных процессов в образах еды или рождения и смерти, о персонификации сил природы в образах подземных и надземных богов. Она пишет о метафорической интерпретации действительности, о метафорах, укорененных в предметном, чувственном восприятии мира и в повседневном быте – в теле, в акте еды, в акте смерти, в биологических фактах; о метафорах как конкретных образах, соотнесенных с опытом, засвидетельствованным этнографией. Для Фрейденберг как ученого, исследователя мифа (как и для Малиновского – полевого этнографа примитивных сообществ) мифологические метафоры – это не тропы, подобные тем, которые встречаются в современных романах, – это форма реального человеческого опыта[218]218
О своем понимании мифологической метафоры Фрейденберг писала в книге «Поэтика сюжета и жанра» (Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра / Подгот. текста и общ. ред. Н. В. Брагинской. М.: Лабиринт, 1997. С. 50–111), а также в лекциях «Введение в теорию античного фольклора», над которыми она продолжала работать во время блокады (они опубликованы в: Фрейденберг О. М. Миф и литература древности. 2-е изд. М.: Наука, 1998). О понимании мифологической метафоры в работах Фрейденберг неоднократно писали исследователи; см., например: Perlina N. Ol’ga Freidenberg on Myth, Folklore and Literature // Slavic Review. 1991. Vol. 50. № 2. P. 371–384; Eadem. Primeval and Modern Mythologies in the Life of Ol’ga Mikhailovna Freidenberg // The Russian Review. 1992. Vol. 51. P. 188–197; Eadem. Ol’ga Freidenberg’s Works and Days. Р. 178–180; Martin R. F. Against Ornament: O. M. Freidenberg’s Concept of Metaphor in Ancient and Modern Contexts // Persistent Forms: Explorations in Historical Poetics / Ed. by Ilya Kliger and Boris Maslov. New York: Fordham University Press, 2016. P. 274–313; см. также комментарии Н. В. Брагинской к «Мифу и литературе древности» (с. 693–694, 739–740, 755–756; на с. 755–756 Брагинская цитирует и мысли о метафоре из записок Фрейденберг). Среди предшественников такого понимания мифа и мифологических метафор, на которых ссылались и сама Фрейденберг и ее исследователи, – Люсьен Леви-Брюль, Герман Узенер, Эрнст Кассирер и ее современник, соратник и друг И. Г. Франк-Каменецкий.
[Закрыть]. В записках о блокаде Фрейденберг не только исходит из такого понимания мифа в своем анализе блокадного общества, но и приписывает мифологическое мироощущение (без причин и следствий – только образами, в их чувственной конкретности) самой себе.
Позже в записках Фрейденберг описала себя как человека, который, «живя и страдая, научно работая над текстами и книгами», воспринимал и мир, и себя в терминах научных теорий, не отделяя одно от другого:
Как я не умела отделять себя чувством от одушевленного и неодушевленного, вещного мира, так я никогда не могла ставить перегородок между научной теорией и непосредственным восприятием жизни; одно выражало другое [XVI: 122, 17].
В соответствии с этим принципом ее блокадные записки – это свидетельство об опыте, написанное с двойственной позиции: непосредственного восприятия жизни и научного анализа.
«Моя мысль постоянно работала над взаимоотношениями с матерью»
Описывая положение семьи, Фрейденберг также действует и как участник событий, захваченный мучительными эмоциями, и как наблюдатель, занятый анализом: «Моя мысль постоянно работала над взаимоотношениями с матерью. Я думала об этом днем и ночью, на улице и в очередях, за всякой работой и роздыхом <…>» [XV: 118, 35]. Однако аналитическая позиция не облегчала ее эмоционального состояния: «Моя ожесточенность шла в прямой пропорции к анализу, который я день и ночь производила над матерью и нашими отношениями» [XIV: 80, 25]. Прибегает она и к средству, которое достойно не исследователя, производившего анализ, а «древнего человека» (но и это не помогало): «Я призывала бога терпенья. Но где он, как его имя? Такого бога не было» [XIII: 44, 38].
Сцены, ссоры, укоры, крики, попреки, обвинения и обиды занимают огромное место в записках: фиксируя их, Фрейденберг понимает и тривиальность каждого конкретного повода, и огромную значительность этих происшествий. Они спорили о трех картошках (поджарить их на остатках льняного масла, чтобы было второе, или положить в суп), о чае (дочь считала, что не надо столько пить), о преимуществах картошки и крупы перед хлебом («мама алкала хлеба» [XVIII: 152, 70]). Наступил момент – бытовая ссора в кухне, начавшаяся со спора о порции гороха, – когда Фрейденберг испытала «голый аффект», испугавший ее своей интенсивностью: «Мне казалось, добром этого не кончить: “Или я ее убью – или она меня”» [XIV: 93, 61]. Чтобы справиться со своим состоянием, она схватила листок бумаги и сделала запись «для этих записок» [XIV: 93, 61]. Фрейденберг имела основания беспокоиться. В записках она описала историю женщины (близкого друга семьи), которая «в припадке аффекта» привязала мать к стулу и подожгла квартиру; погибли обе [XIII: 39, 19; XIII: 58, 86–87]. Позже она вспоминала «эту потрясающую семейную драму», когда ее вновь настигали «больные мысли и чувства» о матери [XVI: 119, 8–9].