Текст книги "Незримый фронт Отечества. 1917–2017. Книга 1"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 44 страниц)
Командиры и политработники, притулившись под земляными козырьками траншей, вели с бойцами политбеседы о наступающем великом празднике, призывали истреблять врагов, прорвать оборону фашистских гадов. Комсомольцы от руки сумели изготовить боевой листок с Геббельсом, опутавшим своим обезьяньим из «колючки» хвостом Арбузово. Перерисовали в четырех экземплярах. Как факт, характерный для «пятачка», но от этого не ставший менее героическим, рассказывалось о подвиге рядового соседней восемьдесят шестой дивизии. Увидев первым, что комроты убит после отданной им команды о броске на «фигурную рощу», боец Лапкин не растерялся и звонким, знакомым всей роте голосом прокричал: «Слушай мою команду! Ротой командую я – Андрей Лапкин! Ручной пулемет к сгоревшей березе! Автоматчики – слева и справа в обход! Со штыками за мной в атаку! Ура!» Рота помчалась за ним вперед и сумела метров через сто закрепиться ближе к противнику.
Политработники читали «Ленинградскую правду» недельной давности с сообщением о пулеметчике Заходском, уничтожившим полтораста фашистских вояк, и лейтенанте Понеделине, снайперски уложившем семьдесят трех.
К шестому участились контратаки немцев. Они помнили о нашем празднике. Они знали, что можно ждать от коммунистов в октябрьскую дату.
– Товарищ политрук, вас здесь зовут, – вползая в землянку, указал на выход связной командира батальона.
Белозеров выполз наружу. Обдало стужей и промозглым ветром. Шел частый колючий игольчатый снег. Немцы, несмотря на темный вечер, почему– то выключили свои небесные лампочки.
К удивлению политрука, обильно посыпаемого снегом, всего, казалось, в полукилометре от дежуривших здесь над головой разбухших туч, мигали звезды. Яркие, зимние, искристые звезды над простором реки. «Черт знает, что творится с погодой», – подумал Сергей.
В полутьме не сразу увидел прислонившегося к корневищу, нависавшему перед КП, то ли сержанта, то ли ефрейтора.
– Вы… из особого отдела? – тихо и хрипло обратился он. Услышав подтверждение, добавил, – у нас во втором батальоне буза. Командиров в роте перебили, а остальные никого не слушают. Тахиров всех сговаривает отходить к реке, а лейтенант, умирая, говорил не двигаться с передка. Поэтому я и побежал к вам, как меня старший лейтенант Зуев… как мне раньше… советовали.
– Кем перебиты командиры? – чуть не закричал Белозеров. – Своими?
– Да нет же; конечно, немцами. Но никого уже не осталось, и ребята бузят, команды не слушают, а тут еще этот… сержант Тахиров… – Последние слова вырывались со свистом, красноармеец заскользил на грунт.
Политрук подхватил его под мышки.
– Что с вами? Вы ранены?
И только сейчас заметил: у того из потемневшего рукава стекает на ватник черная в полумраке струйка.
– А ну-ка сюда, – потащил его в землянку, – где это вас?
– Да я… мы с Гавриловым ползли… за раненым нашим командиром роты… а снайпер и врезал. Ваську-то там же наповал, а я свалился обратно в окоп… увидел такое… да и к вам, – с трудом выговаривая слова, уже не сказал – прошептал боец.
Попросив находившегося на КП начальника связи оказать ему первую помощь и вызвать откуда-либо санинструктора, Белозеров взглянул на часы. Было двадцать три тридцать. Чуть не столкнувшись с направлявшимися сюда беглым шагом майором Кирилловым и начальником штаба полка, бросив на ходу: «Неприятности в роте, взгляну, информирую», быстро, по обледеневшей глине заскользил к передку. Снег из недвижимой, словно крыша, поганой тучи слепил глаза, заставлял ладонью или рукавом постоянно обтирать лицо. Еще за поворотом к траншее, развернутой бруствером к насыпи узкоколейки, на подходе к роте лейтенанта Крылова, погибшего несколько часов назад, оперуполномоченный услышал сдержанный шум голосов и отборную ругань. Одновременно прослушивался чей-то прерывистый громкий стон со стороны противника. Повернув на позицию роты, увидел в траншее несколько качавшихся на темном фоне светлячков-цигарок кучки столпившихся красноармейцев.
– Что здесь происходит?
Рассудив по тону и комсоставскому ремню на ватнике, что имеет дело со старшим по званию, от толпы отделился младший командир с четырьмя треугольниками на петлицах.
– Замполитрука? Старшина? Где командиры?
– Старшина Мокрецов. Командиры: я и сержант Тахиров. На одно отделение назначил красноармейца Лыкова. Только что назначенный командир роты лейтенант Елисеев ранен. Находится там вон – на нейтралке. Слышите, это он…
С ветром донесся снова стон и сдавленная просьба о помощи.
– В чем же дело, старшина? Почему не спасаете командира? Знаете, что через двадцать минут сигнал атаки?
– Знаем, простите, ваше звание? Знаем, товарищ политрук, но три пары ползали за ним. Вернулась одна. Снайперы… Сержант Тахиров отказывается посылать людей.
– Что? – прикрикнул Белозеров. – Так кто же здесь старший, вы или Тахиров? Кто за ротного?!
– Я… но какой же я командир…
– Командир роты Мокрецов, наведите порядок, – жестко и громко, чтобы слышали все, отрезал политрук. Оба подошли вплотную к бойцам.
– Тахиров! – Старшина, почувствовав поддержку, казалось, вложил в приказание всю свою слабенькую волю. – Выделить двух бойцов и доставить раненого сюда!
Сержант, не отвечая, с вызовом передвинул за спину карабин и вынул кисет.
– Сержант Тахиров! Выполняйте приказ командира! – каким-то взвизгнувшим голосом прикрикнул Белозеров.
– Да идите вы все на…! – истерично заорал отделенный и передразнил, – «сержант Тахиров… приказ командира!..» Тьфу. Полсотни уже было этих командиров. Гоните сюда ваше большое начальство! Пусть поползает! Хватит им сестричек по блиндажам щупать! Пусть они сами вон туда слазят. Нам уже хватит! – Голос Тахирова исступленно бросал слова-болванки. – Никуда не пойдем, ни в какие наступленья. Верно, ребята? Выводи обратно! Нашли роту в семнадцать душ! Хоть в тюрьму сажайте!
– Там хоть остатние живы будем, – прорезался сзади писклявый возглас.
– Точно! – завопил Тахиров. – Кончай с приказами! Плывем на правый!
– Это что, бунт?! – угрожающе крикнул в темноту старшина.
– Бунт-не бунт, а пока мы живы, свои черепа еще пригодятся, – шагнул вбок командир отделения, явно направляясь в ход сообщения.
– Стоять! – перегородил траншею уполномоченный.
Взвинченные отделенным бойцы зашумели в его поддержку. Лязгая котелками, тоже сделали несколько шагов. Ракеты то освещали их возбужденные лица и бешеные глаза Тахирова, то, отгорев, погружали во тьму.
Политрук почувствовал вместе с дрожью, прокатившейся по позвоночнику, что разговорами дело не спасешь. Такого в его жизни еще не бывало, хоть, по правде, и жизни-то два десятка. Взглянул на часы. Двадцать две минуты. Всего двадцать две до сигнала атаки, «двадцать две минуты» билось, пульсировало в голове. Надо что-то решать, без докладов, команд, чьих-то советов… сию же минуту, нет, секунду! Эта безотлагательность, смешавшаяся в его голове с ненавистью и презрением к паникеру, трусу, отступнику, с сознанием, что боевую задачу любой ценой должно выполнить, а ее не выполнить, если сейчас же не навести порядок, не втемяшить людям, уже охваченным стадным приступом и не внимающим словам, не отрезвить их. Не доказать, что в атаке можно целым остаться, а не выполнив приказание, только погибнуть и погибнуть как изменник и трус, – все эти мысли промчались разом.
– Еще раз приказываю… – начал политрук.
– Пусти, б… – толкнул его локтем в грудь Тахиров, пытаясь пройти.
Если бы еще неделю назад, когда Белозеров участвовал с командирами и другими политработниками в формировании батальона, знакомился с красноармейцами, в основном с такими же, как он, молодыми, задорными парнями– добровольцами, мог представить, что вытащит из кобуры пистолет и разрядит в одного из них, – это казалось бы невероятным.
Да, как и каждого человека, одни его располагали к себе, другие были не то чтобы антипатичны, но чем-то его не устраивали – словами, поведением, внешностью, – но все они были наши люди, его товарищи, вместе с ним отправляемые на испытание огнем. И хотя, по обязанности, по долгу службы, он не должен был слепо всем подряд доверять, был обязан уточнять для себя, что каждый из них представляет по характеру, по убежденности, стойкости духа, понятие врага для него относилось лишь к тем, чьи рогатые каски появлялись вначале в газетах, а потом наяву выглядывали из окопов, когда мимо них надо было без шороха переправлять или встречать своих.
И вот свой стал врагом. В красноармейской шинели, со звездой на шапке из серой ткани, подобной меху, с треугольниками на забрызганных грязью петлицах, обозначавших, что ему не только предписано жить и воевать самому, но и отвечать за других, командовать ими. Теми, для кого его приказ – закон, для кого его поступок – пример. Но здесь его поведение сознательно преступило закон. Здесь оно дало такой пример, который может быть поддержан действием, обречет и поддержавших его, и сомневающихся на смерть. Мало того, на сотне метров откроет дверь для рогатых касок, для их прорыва в боевые порядки изрядно истрепанного полка. К тому же, когда у тебя на глазах день за днем и месяц за месяцем умирают десятки, сотни, даже тысячи тебе подобных, когда все они и для всех, кроме близких друзей, станут лишь «боевыми штыками», «единицами», «списочным составом», чья-то отдельная жизнь уже, хочешь не хочешь, теряет цену. Цена выполнения задачи, пусть самой малой, но поставленной перед ними, становится больше. Но политрук сейчас об этом, конечно, не думал, ничего не сравнивал. Он лишь видел перед собой скуластое лицо с приплюснутым носом и узкими озверевшими глазами, высвеченными немецкой ракетой.
– Властью, данной мне, постановляю, – не своим, а срывающимся, никогда больше им не слышанным в жизни, голосом, оттолкнув от себя налезавшего грудью сержанта, прохрипел уполномоченный, – за нарушение присяги, за отказ от приказа командира, трусость и измену боевому товариществу – расстрелять! – И забыв назвать даже фамилию – кого расстрелять, лихорадочно нажал спусковой крючок. Еще и еще. Тахиров рухнул на дно траншеи.
Секунды общего оцепенения. У политрука свело судорогой челюсти, руки, голени, зубы стучали. Затем наступила какая-то внутренняя опустошенность. Он стоял без движения. Продолжение чувства ненависти? Чувство исполненного долга? Угрызение совести? Сожаление о случившемся? Презрение к себе? Нет, пустота. Душу выворачивать будет потом – через день, через год, всю жизнь. Сейчас Белозеров ничего не испытывал. Дергая вверх и вниз рукой, старался попасть стволом в кобуру, что раньше делалось автоматически. И только озноб и пустота в голове, и тягучая тошнотворная боль где-то под ложечкой.
– Всем по местам, подготовиться! – словно через вату услышал голос старшины Мокрецова.
Затем команды, уже чьи-то еще, следовали как в лихорадке и так же лихорадочно исполнялись.
Послышался снова стон из-за бруствера.
Словно очнувшись, Белозеров ткнул пальцем в двух первых, стоявших рядом бойцов, и скомандовал:
– Вместе со мной за раненым! Старшина, связного к комбату – доложить обстановку. По ракетам поднять и на три сосны! Равняйтесь в действиях на соседей.
– А с этим? – не добавив больше ни слова и указав на мертвого, дрогнувшим голосом спросил старшина.
– Документы… все мне. Самого… за бруствер. Ребята, – как-то вдруг неожиданно для себя виновато произнес и одновременно взял жестко за плечи обоих бойцов, испуганно смотревших ему в лицо, – притащим раненого. Быстро давайте. Винтовки к стенке. Как погаснет ракета, переваливайтесь за мной и переползайте. Ползите как мертвые!
Долго политрук потом вспоминал всю несуразность такой команды, но бойцы его поняли.
Ползли на стон. Ползли, как только затухали ракеты. Когда они взлетали, лежали рядом, не шевелясь. И хотя снайпер их ожидал, свинцовые осы жужжали мимо.
Лейтенант Елисеев в полубессознательном состоянии растянулся вниз головой по краю воронки. Правая ступня и коленный сустав были раздроблены. Спасло его то, что в таком положении бедро изнутри оказалось придавленным тяжелой плитой от миномета. Пока Белозеров накладывал жгут из планшетного ремешка, затем бойцы стаскивали плиту, зеленая и красная ракеты дивизии взмыли в небо.
Тявкнули глотки полковых минометов, резко грохнули сорокапятки, помчались трассирующие пули, и через секунды донесся отчаянный многоголосый нестройный крик:
– Ур-р-а, за Родину, мать-перемать!
Кто-то из бойцов, споткнувшись о раненого, перепрыгивая через воронку, где лежал радом с ним Белозеров, поддал политруку каблуком по каске и промчался вперед. Взглянув на рванувшуюся вперед редкую цепочку бойцов, политрук, коротко приказав своим тащить раненого на исходные, хотел, отстегивая гранаты, броситься с атакующими. Но в этот момент один из его красноармейцев, со стоном схватившись за живот и изогнувшись крючком, рухнул рядом с Елисеевым. Уполномоченный, крикнув второму, чтобы тащил его к траншее, впрягся в ремень лежавшего уже без сознания лейтенанта и поволок его к окопам. Тот пронзительно взвыл от боли, и этот крик, выделяясь из всей какофонии боя, резанул по оглохшим нервам.
Перевалившись, наконец, в траншею, Белозеров втащил на себя и тяжелое тело раненого, опустив его на дно окопа. Следом скатился через бруствер залитый кровью Мокрецов. Правой рукой он волочил винтовку, левой зажимал свое левое ухо, вернее кровоточащее место, где оно когда-то было. Первое, что он, узнав политрука, со стоном вымолвил:
– Пошли. Все пошли!
– Кто командует? – спросил тот.
– Комбат. Объявился перед атакой. Их всего-то у него, на взвод не наберется, – простонал старшина, вынимая из-за пазухи и разрывая индпакет зубами.
– Сестра! – закричал Белозеров, увидев, что две девчонки-санинструктора ползком кого-то втягивают на шинели на вход сообщения, – здесь тоже раненые!
В это время немецкая артиллерия и минометы, до того в основном хлеставшие по наступавшим, перенесли огонь сюда к исходным полка, отрезая бойцов, отходящих и ползущих назад, после задохнувшейся очередной попытки прорваться.
Давно перегоревшая земля снова взлетала из тюльпанов огня черными фонтанами, сыпалась, перемешанная с осколками бризантных снарядов, рвавшихся как шаровые молнии на валившихся вновь в окопы смертельно измученных бойцов.
Немцы тоже в какой-то двадцатый или же сто двадцатый раз, приняв жиденькие цепочки «красных» и их откат за свою победу, истолковав как возможность легко сбросить их с берега, пошли, сменив характер огня, в контратаку.
На фоне плещущих за узкоколейкой ярко-оранжевых языков чего-то зажженного нашими минами, поднимались и опускались, словно впечатанные в это зарево, силуэты гитлеровцев, несшихся по пятам отходивших. Вот уже рядом их лающие автоматные очереди, лающая немецкая ругань в перехлест с полюбившимся им русским матом. И тут же откуда-то крик командира полка Кириллова:
– Ребята, бей их гранатами! Лупи, чем можешь, фашистскую сволочь!
Десятки скатившихся в траншею людей, с оттяжкой сворачивали жестяные рукоятки «карманной артиллерии», как кто-то позднее прозвал РГД; швыряли их в появлявшиеся перед глазами фигуры с рвущимися от животов языками пламени; хватали, натыкаясь друг на друга, длинные деревянные палки – падавшие к ногам немецкие гранаты; кидали их обратно за бруствер, пряча головы от разрывов.
Белозеров, сорвав кольцо и бросив в приближавшихся гитлеровцев последнюю, лежавшую в сумке лимонку, невольно пригнулся: рядом с ухом помчался горячий трассирующий, бьющий в челюсть спрессованным воздухом поток свинца, а сзади, почти вплотную, ровной грохочущей строчкой перекрыл все заокопные взрывы пулемет. Это в нескольких шагах ударил по контратакующим с угла окопа командир батальона.
А рядом… за второго номера подправлял ему ленту сам майор Кириллов… «Дожили», – подумал уполномоченный, и вдруг увидел, что командир полка метнулся влево на артиллерийскую огневую, куда выкатить успели орудие, но расчет, не открыв огня, за полминуты выбыл из строя; увидел, как Павел Михайлович, сбросив ватник, плотно прилип глазом к прицелу, как его руки быстро вращали маховик наводки. Выстрел! Немецкий «ишак подох».
– Вот это класс! – невольно вырвалось у особиста. Снова стало стыдно за себя и начальника особдива. Контратака бойцами была отбита.
Немцы уже полегли на поле. Единичные тени их мелькали в пространстве. Осветительных не пускали. За узкоколейкой то все еще поднимались, то пропадали всполохи пламени, и тогда весь плацдарм покрывался сумраком. Дым рассеивался. Тучи испуганно улепетывали за горизонт. Звезды в небе, как раненые, к которым снова возвращалось сознание, открывали понемногу глаза.
Командир полка, вытирая масляные руки о ватник, и повернувшись к кучке бойцов, все еще не снимавших цевье винтовок с бруствера или вцепившихся в РГД, крикнул, словно снова звал в атаку:
– Молодцы! Молодцы, ребята! Так им, гадам! – Тишина была ответом. Ребятам было не до восторгов.
– А вы чуть было меня не срезали, товарищ майор, – подойдя вплотную к командиру, сказал Белозеров.
– А какого черта вы здесь бродите? – с досадой ответил командир полка. – Я, было, заметил, когда Сизов нажал на гашетки, что чья-то каска нырнула вниз. Даже выматерился. Комбат, подтверди, – уже не с досадой, а как-то озорно сказал Кириллов, – но нам уже было не до привидений. Пришли – фрицы прут, а «максим» кверху рылом. И прислуга, глядим, на том свете… Ну, что там, в роте у него, случилось?
Белозеров коротко рассказал.
– Так, значит; гробанул, говоришь? Ну что же, поделом вору… А ты где был?! – вдруг с криком повернулся он к Сизову. – На правом фланге? А какого дьявола без командиров бойцов оставил? Ну и что же кучка? Нас всех здесь кучка. За каждую кучку отвечать надо! Сейчас же наведите порядок! Потери? Раненых? Тех, что не вояки, на переправы! Общая численность? Боеприпасы? Назначить командиров! Жду доклада. Пополнять тебя нечем. Выставь охранение и спать. С рассветом зарывайтесь поглубже. Наверняка попытаются доколачивать. Держись, Сизов!
Комбат молча козырнул, отвернулся. Майор пошел медленно в другой батальон.
Через час в землянке Белозеров, выведя на бумаге «…ноября 1941 года, я… рассмотрев… материалы на…», вынул из кармана документы Тахирова. Из бумажника торчал недавно свернутый треугольник письма. В красноармейской книжке – фото. Молодая женщина держит на коленях веселого узкоглазенького мальчугана с кудряшками, спадающими на лоб. Пухлая ручонка поднята в приветствии папе. Конечно, по подсказке фотографа или матери…
Не было для политрука ни раньше ни позднее ничего страшнее вот этого увиденного маленького снимка. Не было более страшной мести за его, казалось ему, справедливый и единственно возможный шаг, чем месть от взгляда на эту ручонку, на излучающего свет малыша, приникшего к груди озабоченной женщины.
Сколько он потом ни успокаивал себя, что девяносто девять процентов было за то, что сержант все равно бы отсюда не вернулся, как тысячи других, что вся война еще была впереди или что Тахиров мог без рук, без ног стать лишь обузой молодой семье, совесть односложно отвечала ему: «А ты-то остался, а ты-то жив, а тебя-то сохранила судьба; хотя и с осколками, но есть пока и руки и ноги…»
Но это было потом – всю жизнь, а тогда, в тот казенный момент государством предписанного оформления казни труса в боевой обстановке, труса, который все же был человеком, рожденным матерью и взращенным на той же земле, что и ты, политрук почувствовал тот же тошнотворный комок, что подкатил ему к глотке в окопе. Не в силах от какого-то овладевшего страха перед собой прочитать, что написано на обороте фотографии, записал с красноармейской книжки фамилию, имя, отчество в помятый листок постановления, подписал его сам и дал подписать, в соответствии с приказом Верховного Главнокомандующего, свидетелям происшедшего, – сидевшим тут же с забинтованной от шеи до макушки головой старшине Мокрецову и какому-то приведенному им из окопа ефрейтору.
Оба молча угрюмо подписали и вышли с разрешения из блиндажа. Комиссар поставил подпись последним, хотя его подпись не была обязательной.
Свернув «постановление» и сунув в карман, Белозеров протянул бумажник с документами капитану, исполнявшему обязанности начальника штаба. Предыдущего начштаба только что, час назад, переправили еле живого в медсанбат.
– Кроме красноармейской книжки, отправьте, пожалуйста, все по адресу, что в письме, – снова каким-то дрогнувшим голосом сказал политрук.
– А как сообщить, что написать о смерти? – спросил начштаба.
– То есть как что? – растерялся тот. – Извещение, обычное извещение…
– Похоронку: «Погиб смертью храбрых»? – с какой-то в растянутости слов уловимой издевочкой произнес язвительно капитан.
– Да, да, черт возьми, погиб смертью храбрых! – не ожидая от себя опалившей вспышки нервов, заорал Белозеров.
– Но это же явная ложь, политрук, – приняв эту вспышку за личное оскорбление, так же в несколько повышенном тоне возразил начштаба.
И тут из темного угла землянки, где, казалось, дремал Кириллов, раздалось:
– Капитан, делайте, что вас просят! Все правильно…
И больше ни слова, будто не слышал даже уставного: «Есть отправить обычное». Кузнецов сидел молча на нарах, грыз обломок карандаша.
Комполка, умудренный жизнью, уже полчаса наблюдал за особистом. Он понимал, ох как понимал, что творилось у того в душе. Откуда появилась и эта резкость и срывы голоса. Нервный стресс. «Ему же всего двадцать-двадцать два года, – подумал майор, – а решает судьбы, людские судьбы. Обязан с ходу их не только решать, а и исполнять решения. А собственно, как и мы все. Но он же один и свидетель и защитник, он и прокурор и трибунал в окопе, и исполнитель приговора. Все в одном мальчишеском лице. И до чего нам надо было дойти, чтобы Верховный был вынужден отдать приказ о таком единоличном страшном суде, о личной власти таких мальчишек над жизнью людей. И хорошо, если попадется такой вот совестливый, не равнодушный, думающий, переживающий парень, и то с подростковой горячностью, а когда малосмышленый сопляк, да карьерист с паршивым характером, с холодной кровью? Но и то сказать, а мы – командиры полков, батальонов, наконец, взводов, разве не уполномочены посылать на верную смерть не по одному, не штучно, и не провинившихся в чем-то бойцов, а десятками, сотнями… И ведь тоже единолично, единоначально! А это как? Это чем-то лучше? – совсем запутался, остановил свои мысли Кириллов. – Лезет какая-то дребедень. Ну ее к богу», – и лег на нары, чтобы уснуть хоть на полчаса.
Оперуполномоченный, согнувшись, вышел из землянки на берег.
После провалившегося очередного наступления и отчаянных немецких контратак на «пятачке» было сравнительно тихо. Обе измочаленные смертью стороны тяжело спали. Редкие ракеты лениво взлетали, будто для того лишь, чтобы тушить в эту ночь особенно четкие звезды. Северный ветер подгонял ползущие по-пластунски к Неве дымы и с плацдарма и от Шлиссельбурга, меж берегами подо льдом шумевшей реки. Прислушавшись, можно было в этом шуме услышать то алюминиевый стук котелка, то случайные удары весел, то глухое лязганье металла при выгрузке оружия, термосов и боеприпасов из-за растяпистости их хозяев. Командование, используя ветреную, дымную ночь, непрерывно перебрасывало новые свежие батальоны на эту беспримерную людобойню.
Думать ни о чем не хотелось. На душе было вязко и гнусно. Появилась какая-то тяга остаться одному, пусть даже на этой скользкой земле, воняющей толом, разложением, мокрыми шинелями, пропитанными сквозь гимнастерки солдатским потом.
Белозеров сел за выступ бревен прямо на землю. Все равно после боя был с ног до головы в налипшей грязи, местами просохшей и сдиравшейся как чешуя с очищаемой рыбы. Сел, чтобы стать хоть на полчаса никем не замеченным, не отвечать на вопросы бегущих с лодок, куда им податься, где их части, о чем он сейчас знал ровно столько же, как и они – бедолаги. Одно он усвоил: здесь через день, через неделю, через двадцать дней все подадутся в «царство небесное», и хорошо если сразу, а то оторвет «какую-нибудь деталь», как сказал недавно тот, нигде не унывающий, боец из-под Вологды, и умирай себе медленной смертью.
В общем, пока здесь открыты два адреса – в «наркомзем» или в «наркомздрав».
И вновь та же стойкая навязчивая мысль: но пропадать так с музыкой, с каким-то толком! Прорваться бы, найти бы пути, пройти навстречу волховчанам, исполнить приказ, да положить бы своими, именно своими руками перед своим неизбежным концом побольше фашистов. Вот это главное. А то ведь даже неизвестно, сколько рухнули наземь от моих гранат или пуль. Иногда стрелял в белый свет, как в копеечку, не видя фрицев. А вдруг и всего-то моего «героизма», что убил своего?.. Вот уж Копалов будет доволен этакой «победой». Еще одну палочку в отчет поставит, приукрасит итоги активной борьбы с изменой и трусостью. Тьфу! А может, совсем ему о том не докладывать и не сдавать постановление? Может, выложить, когда начнут обвинять в «мягкотелости» и «недостаточной принципиальности в борьбе с отдельными паникерами», в отличие от других работников? Когда Копалов или кто-то другой ткнут пальцем и скажут: «Вот, поглядите на товарища Белозерова: полк у него задачи не выполнил, трусил, откатывался на исходные, а у него там оказалось и паникеров нет, и дезертиров нет».
Вот тогда-то и встать, и положить эту бумагу, и сказать: «Вот вам, возьмите!» Только хвастаться-то этим, дескать, не пристало, не хотелось, нечем! Потому и не доложил. Так ведь опять, глядишь, обвинят: «превратное понимание гуманизма, тем более в боевой обстановке!» Ох, сколько он слышал подобных фраз. Не намного меньше, пожалуй, чем призывов и напоминаний о строжайшем соблюдении социалистической законности, дисциплины, принципов соцгуманизма и заботы о людях, не отступления от приказов; о подчинении своих интересов, интересов индивидуумов, общегосударственным, общенародным! Да они и не были для него, как и для его соратников, фразами. Разве эти понятия он не впитывал с букваря, с треугольного красного галстука. И может, этот внутренний, сегодняшний его раздрай действительно только интеллигентская мягкотелость, неумение диалектически смотреть на жизнь?
Но сколько политрук ни думал так, сколько ни пытался успокоить себя словами того подвижника справедливости, кто был для него еще с прочитанной в детстве книжки подлинным примером порядочности, самоотверженности, рыцарем чести, человечности, правды, достоинства, о том, что сегодня он – Феликс Дзержинский – вынужденно требует расстрела того, кто в иных условиях, в другой обстановке не заслуживал бы даже простого наказания. А что-то все-таки терзало душу, не давало прийти в себя. Фотография? Должно быть, она – эта фотография, которой уже нет, но с которой глядят глазенки-бусинки мальчугана, зовущего отца; смотрят с жалостью к отцу, к себе, к матери, к нему молокососу-преступнику, преступившему что-то большее, чем не преступленный им закон. Да, он не нарушил закон, не допустил самоуправства. Он – законопослушный солдат, не то чтобы накрепко запомнил, а впитал в себя с первого дня службы: «Приказ – закон для подчиненного». Он точно исполнил приказ Ставки Верховного Главнокомандующего, относившийся к его, Белозерова, служебному долгу. И все-таки… Впервые в жизни Белозеров чувствовал: есть что-то выше, непреоборимее самого Высшего приказа, закона, учрежденного людьми для людей.
Стало ознобно. Звездное небо снова затягивала пелена туч. Завихрились в ветре ватные хлопья, быстро усеивая все окрест, словно стараясь поскорей укрыть от судного взгляда, что натворили здесь за день люди.
Политрук шагнул из укрытия. Привыкшими к сумраку глазами увидел, как, толкнув деревянный щит, вылез без шапки Кузнецов и, сделав неотложные свои дела, свернул цигарку.
– А вы, Сергей, чего здесь проветриваетесь, – спросил он приблизившегося Белозерова, – майор просил, коли увижу, позвать. Пошли, что ли?
Вошли в блиндаж. Начальник штаба, начальник связи, вновь прибывший старший врач полка и офицер для поручений притулились у стола на нарах. С другой стороны, за стеариновой свечкой, поставленной в банку из-под тушенки и горевшей вместо обычного огрызка шнура, командир полка самолично разливал из фляги водку в скученные рядом с одиноким тающим светильником жестяные кружки. Кружек было шесть. Порученец, увидев вошедшего с комиссаром политрука, подал седьмую.
– Ну что же, товарищи, – сказал майор, – с наступающим! Завтра немцы отпраздновать нам наверняка не дадут. Да и мы постараемся им напомнить, что для фашистов значит Октябрьская революция. Ну что ж, товарищи, за Верховного, – поглядел он на портретик из журнала, появившийся откуда-то сегодня на одном из столбов блиндажа, – за нашу Победу!
Кружки дружно с негромким стуком соединились.
– За то, чтобы двадцать пятую, четверть века Советской власти, справить уже после окончательной победы, – громко произнес комиссар. Каждый взял с газеты по сухарю и по две шпротины в прованском масле, вытащенных предварительно из банок.
Все захрустели сухарями, вытирая рукавом стекающие на подбородок капельки масла.
Начштаба, оставив в кружке водки и взяв «бутерброд», протянул их с улыбкой в угол телефонисту.
– На, хвати чуток ради праздника. Хоть и не положено на смене, но, говорят, за компанию… – затем оглянулся на командира, не взгреет ли? Майор не протестовал.
– Только в следующий раз, – продолжил капитан, – как за водой побежишь, так хоть и трудно, но старайся зачерпнуть без «революционной» расцветки, а то принес вон… и запить нечем… Чуть было я не проглотил.
– Да я, товарищ капитан, старался, да она, окаянная, сплошь плывет, как ведром ни отталкивал, – пытался оправдываться телефонист.
– Ну вот, нашли о чем за столом… – проворчал, жуя, Абросимов, – аж закусь обратно враз потянуло.
Все на миг замолчали.
Военврач с потемневшим, как у негра, лицом от усталости и копоти, на котором жили только глаза, отправив в рот крошки от сухаря, с горечью в голосе произнес:
– Н-да, до этого года бывало в этот вечер всегда сидели у репродуктора. Слушали торжественное заседание, что-то скажет товарищ Сталин… Интересно, как там сейчас в Москве-то? Может, по-старому?
– Да ты что, сдурел? – сказал Кузнецов. – Кто под бомбы собираться будет? Только там и дела. Ты еще скажи, что сейчас закончился большой концерт.
– А концерт-то фрицы чего-то и впрямь в двадцать три закончили. Уморились гады. Не иначе готовятся к «празднику», – заметил начштаба, – да и наши матюгальники, – кивнул на телефоны, – тоже молчат.
Все затихли, прислушиваясь, как то ли оттаявшая вода, то ли песок струились в углу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.