Текст книги "Бархатный диктатор (сборник)"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
И вот из темных недр памяти стало медленно выступать и отчетливо обрисовываться одно забытое петербургское утро.
Генерал Шарнгорст
Вся жизнь пронеслась в его уме, как в калейдоскопе, быстро, как молния, и картинно.
А. Врангель«Воспоминания о Достоевском»
Держа в правой руке крохкий обломок мела, а в левой длинную указку, блестящую и тонкую, как рапира фехтовального учителя де Роона, генерал Шарнгорст с ровным говором переходил от черной доски к большой и пестрой ландкарте. На ней крепко схваченная тонкой сетью квадратов и жемчужно переливая бледно-желтыми и розовыми пятнами, всплывала из темного индиго морей, словно мерцая бесчисленными ресничками своих извилистых очертаний, огромная медуза великого материка, распластанная в легком неводе географов – великая, погибельная и вероломная Европа.
– Генерал Бонапарте был низким похитителем престолов и дерзким узурпатором законных корон, но он был искуснейшим полководцем, и нам надлежит извлекать уроки из его воинского опыта…
Карандаши плыли и шелестели по бумаге. Сорок инженерных кондукторов в кургузых мундирчиках с быстротою сенатских писцов заносили в свои учебные тетради лекцию начальника инженерного училища по тактике Наполеоновых войн.
– Воспитанник Бриенской школы за счет щедрот французского короля, он дерзостно использовал свои познания на похищение верховной власти во Франции, но, осуждая его предательскую политику, поработившую всю Европу, мы должны нелицеприятно признать его великие дарования на полях сражений, ставящие его в один ряд с Юлием Кесарем и Фридериком Великим. Создатель глубокой перпендикулярной тактики…
Генерал взмахнул правой рукой, и на черной доске пролегла полумесяцем линия воображаемого вражеского фронта, прорванная в трех местах неумолимыми пунктирами боевых продвижений атакующей армии.
– Первое место в стратегической операции принадлежит живой силе, учил победитель Макка, а следственно, прежде всего нужно отыскать неприятельское войско и разбить его, где бы оно ни оказалось. Не Топография, а наличие противника определило бои при Маренго, Иене, Ульме и Аустерлице.
И лакированная рапира профессора, дугообразно блеснув в воздухе, отметила в четырех местах географическую карту.
– Но, применив в сражении под Лейпцигом тактику прямой кавалерийской атаки, командующий французскими армиями не достиг намеченной цели. А между тем, лейпцигское сражение имело важнейшие следствия: огромная часть чудовищного здания всемирной наполеоновской монархии рушилась. Распались оковы, крепко схватившие народы от Рима до Берлина и от Варшавы до Гамбурга.
Трость лектора заметалась по извилистым узорам полотнища от темно-синего дельфина Средиземья до оранжевого тигра Скандинавии. Затем она опустилась к ноге, как шпага фехтовальщика, закончившего сложную эволюцию.
Генерал-инженер взошел на кафедру и завершил краткой исторической справкой свой тактический урок:
– На Венском конгрессе благоразумием монархов и терпением их министров политическая система европейских государств была восстановлена. Русский царь вступил в Париж мироносным витязем во главе своего православного воинства.
Генерал Шарнгорст, из дворян брауншвейгского герцогства, выражался по-русски с особенной образцовой чистотой, тщательно избегая иностранных слов и даже редких технических терминов. Лекцию он читал отчетливо, с продуманной законченностью фраз и жестов, не брезгуя торжественностью славянизмов для вящей полнозвучности финала. Недаром он славился как чтец и даже удостаивался в бытность адъютантом приглашений во дворец тешить августейший слух своей декламацией.
Замирали карандаши в легком шуршании записей. Верхний офицерский класс запечатлел в своих тетрадках целое двадцатилетие походов, битв, наступлений, штурмов и побед, схватив эту триумфальную и кровавую эпоху в нескольких чертежах, формулах и датах.
– Нет ли у кого-нибудь вопросов?
Пауза. Но вот раздается голос из глубины класса:
– Известно ли, сколько войска потерял Наполеон под Лейпцигом?
– О, сравнительно немного, – отзывается, лектор, – около шестидесяти тысяч. Примерно столько же успел он привести во Францию для наполнения гошпиталей. В России у него погибло более полумиллиона от ран, пожаров, голода, болезней и морозов. Но ведь Наполеон был великий полководец: он имел право называть людей цифрами для решения политических задач. Он утверждал, что может ежегодно издерживать триста тысяч войска… После ужасающей гибели остатков великой армии на Березине он нашел в себе достаточно мужества, чтоб обронить в Вильне острое словцо, вошедшее в историю…
С последней парты, у самого окна на Фонтанку, поднялся худощавый кондуктор с бледным лицом и заговорил тихим, грудным голосом:
– Я хотел бы знать, Василий Львович (начальник училища требовал, чтоб его называли во время уроков по имени, это создавало отеческую атмосферу в классах), я хотел бы знать, каков исторический смысл наполеоновских походов? Ведь в течение целого двадцатилетия он водил свои армии по Европе, занимая обширные области для создания единой всемирной монархии. За это время и во имя его дела в Европе погибло несколько миллионов голов. Всюду гул орудий и зарева пожаров, разоренные провинции, разрушенные города, обнищавшее и болеющее население. Люди повсеместно приносят свою жизнь и кровь в жертву идее великой империи, которой так и не суждено осуществиться. После двух десятилетий непрерывных кровопролитий и жестоких разрушений историческая карта Европы возвращается к своему первоначальному виду. Государства вступают в старинные границы восемнадцатого века. К чему же было тратить потоки крови, нужной человечеству, и доблестно пролитой, во имя прекрасной, но несбыточной идеи всемирного человеческого союза? И неужели Наполеон был прав, принося в жертву своему замыслу, своему честолюбию или славе французского оружия миллионы живых существ, болящих, любящих, мыслящих, скорбящих? Это ли путь к всеобщему счастью? Или, может быть, эти могучие гении, строящие империи, имеют право шагать через трупы, чтоб вести человечество к неведомым ему целям и придавать миру новое обличив?
Тихий, грудной голос кондуктора оборвался на глубокой ноте встревоженного вопроса. Несколько юнкеров, подняв головы и замерев с карандашами в руках, жадно слушали реплику товарища.
– Какие странные вопросы! – недоуменно приподнял свои серебряные погоны генерал Шарнгорст. – Неужели вы не понимаете, что политика требует ведения войн, даже независимо от успешности их результатов? Каждое правительство выдвигает программу своих внешних сношений, неизбежно приводящую его к международным столкновениям. Для их удачного разрешения нужно строить крепости, обучать армию, готовить боевые припасы, увеличивать вооружение нации. Вот о чем нам надлежит думать в мирное время, а не предаваться филозофическим бредням. Вспомните маршала Вобана, построившего тридцать новых крепостей, обновившего триста старых, руководившего пятьюдесятью осадами. Вот образец для вас! Инженеры – не любомудры. Фортификация – не эфика. Вы слишком углубляетесь в побочное, общее и отвлеченное, не умея сосредоточиться на главном, точном и необходимом. Из вас, Достоевский, выйдет плохой военный инженер…
Инженер-кондуктор
Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец…
А. Пушкин. Ода «Вольность»
«Но, может быть, выйдет поэт и драматург, как Шиллер, как Расин, как Пушкин…» – мечталось бледному кондуктору с глухим голосом, пока он одиноко брел с урока тактики в спальную камеру портупей-юнкеров.
Переход был долог. Коридоры, галереи и лестницы тянулись и завивались по пути. Он любил это странное и пасмурное здание с полутемными аванзалами, витыми лестницами и тайными ходами. Это был последний укрепленный замок, омываемый каналом, окруженным рвом, знавшим некогда подъемные мосты к непроницаемым входам и грозным сторожевым брустверам. Ему казалось иногда, что строитель этого феодального форта был охвачен неодолимой манией преследования. Он словно стремился придать своему обиталищу неприступный вид крепости и обманчивое устройство лабиринта. И одновременно он, казалось, хотел кичливо выразить в конфигурации новой резиденции свою воображаемую рыцарственность. Внутренний осьмиугольный двор напоминал очертания какого-то средневекового ордена – не осьмиконечного ли мальтийского креста? – а прилегающие площади и лужайки – коннетабль и газоны – словно предназначались для турниров и каруселей. И в подражание древним статутам, с их канонами служения прекрасной даме, сумасшедший император повелел окрасить свой дом в бледно-розовые тона – цвет парадных перчаток его фаворитки Лопухиной. Перламутровый праздничный оттенок этих крепостных стен, казалось, должен был возвещать радужную идиллию предстоящей в нем дворцовой жизни, но в закатном зареве этот нежный отлив пасторалей сгущался до зловещих тонов зияющей раны. За этими узкими стеклами обитатель замка обдумывал последние детали огромного военного плана – нападения на Индию в союзе с якобинской Францией. Он мечтал повести свои войска в долину Ганга, пока первый консул, пройдя моря и реки, высадится в Персии. Два величайших полководца мира, Павел и Бонапарт, вступят одновременно в страну Великого Могола и сокрушат владычество Великобритании. Ведь воинскую славу полководцы добывают на Востоке! И тщеславный отпрыск «Северной Семирамиды» томился мечтою о Бенаресе, и в черных искурениях Балтики бредил солнечными джунглями и священными реками Азии.
Предания роились и витали по Павловской цитадели. В дворцах и замках доживают свой век старые камерфурьеры и лон-лакеи, бережно хранящие воспоминания о всех парадных и преступных событиях, протекших в охраняемых ими исторических стенах. Их дряхлость отягощена грузом разыгравшихся на их глазах любовных драм и политических трагедий, с таинственными завязками и кровавыми эпилогами. Один из таких благообразных старцев в галунах и с медалями, шамкая и пришепетывая, сообщал кадетам, как «его императорское величество, батюшка нашего государя, воздвиг сей замок на том самом месте, где родился, а въехать в него изволил за пять недель до своей кончины». Пошатываясь и прихрамывая, старец вел к узкой внутренней лестнице, по которой поднимались гвардейские заговорщики в памятную ночь. Он подводил к двери в царскую опочивальню, у которой Павел сменил караул конной гвардии двумя доверенными слугами, сметенными лавиной заговорщиков. Он пропускал тайком от начальства в небольшую опочивальню с потайными дверьми, где табакерка Зубова, шарф Скарятина или портупея Яшвиля привели в исполнение смертный приговор гвардии.
«В этой комнате убили царя, – с тревогой думал бледный инженер-кондуктор, – самодержца всероссийского, миропомазанника божия, торжественно сменившего мантию императора на далматик первосвященника. И на другое утро новый манифест возвестил о новом царе… И цареубийцы остались безнаказанными… Стало быть, сама история признает в иных случаях право на кровь?»
– Вот в это зеркало вечером перед кончиной смотрелся в последний раз покойный государь. – И старик подводил к желтеющему венецианскому стеклу, с чуть тронутой ртутью и легкой трещиной, переламывающей отражение. – «Что это мне свернули шею?» – изволили пошутить, увидав свой парик и воротник отнесенными вбок от кафтана…
Треснувшее зеркало, действительно, зловеще переламывало отраженные фигуры.
– Отсюда тело императора в короне и порфире было перенесено генералами в желтое мраморное зало и выставлено здесь на паратбете. – И старик подводил под самую люстру. – Долго пришлось придворным врачам, художникам и цирюльникам подкрашивать, пудрить и убирать мертвую голову. Шляпа с пышным углом прикрывала раздробленный висок и вспухшую глазницу. Только через десять дней высочайшие останки были возложены на катафалк, воздвигнутый в военном зале, откуда и состоялся вынос тела. Молодой государь шел за гробом в черной мантии и в шляпе с флером, бледный, как саван, и весьма удрученный.
(Впоследствии Достоевский не раз размышлял об этой трагедии Михайловского замка. Ведь всю свою царскую жизнь император Александр считал себя отцеубийцею, хотя он и не нанес собственною рукою смертоносной раны родителю. Но разве это важно? Ведь он знал, что заговорщики ворвутся к отцу, чтобы лишить его престола, а в таких случаях смерть всегда под руками. Какая страшная борьба противочувствий раздирала с тех пор его совесть! Повинен ли в смерти отца, допустив ее в мыслях и увидев затем свершение своих тайных помыслов, хотя бы и помимо собственного участия в кровопролитии? Удивительно ли, что четверть века прожил державным меланхоликом? Пожелать смерть отцу и затем увидеть убийство его – да разве это не то же преступление? И фамильная хроника Достоевских выдвигала перед ним во всей обнаженности этот страшный вопрос и подчас уже смутно соблазняла его развернуть такую же семейную драму вокруг убийства одного страшного старика, среди молчаливо сочувствующих сыновей…)
– Батюшка наш Николай Павлович еще был во младенчестве…
И старик благоговейным взглядом указывал на огромный портрет правящего царя в ярко блещущих ботфортах, сверкающих, как стальные дула пушек на солнце. Казалось, сверху донизу, от борта до носка, их прорезало острой молнией, протекшей зигзагом по кожаным складкам… Такой блик в рисовальном классе называли светлым ребром предметов, Казалось, отсюда, из этого отсвета, жесткого и острого, строил придворный художник весь свой портрет. Неумолимо и строго царь пронзал кого-то невидимого своим стеклянным, неподвижным и гневным зрачком. Губы сердито сжимались, словно готовые ежемгновенно разжаться для грозного окрика, властных команд и приказов. Руки, сжатые у бедра, казалось, были готовы что-то в клочки разорвать, растерзать, истребить, уничтожить. По обычаю исторических живописцев, портретист сильно удлинил ноги своей модели, согласно античной изобразительной традиции, придававшей таким способом летящую устремленность фигуре Аполлона Бельведерского. Инженер-кондукторы знали, что этими длинными сверкающими ногами царь шагнул через трупы Сенатской площади к первой ступени своего трона. Этой рукой в перчатке он подписал приговор, поднявший пять виселиц, накануне его коронования. И когда Достоевский смотрел на этот портрет, ему становилось почему-то невыразимо страшно. Ему казалось, что эти стиснутые губы снова изрекут смертные приговоры, поднимут своей короткой командой новые эшафоты, сошлют новые толпы в сибирские рудники. В безошибочных контурах фигуры, казалось, таилась угроза неотвратимого бедствия…
Он любил сходить в нижний этаж, занятый некогда служебными помещениями дворца, где все было теснее, домашнее, тише. Здесь к концу александровского царствования жила знаменитая вещунья и факирша, подполковница Татаринова, основавшая свою секту и руководившая радениями братьев и сестер. В столичных гостиных ее называли жрицей меж вакханок, а петербургская полиция довела до сведения высшей власти о новой ереси в стенах Михайловского замка. Но сам государь осчастливил ясновидицу длительной аудиенцией, остался весьма доволен свиданием, «возлюбил ее в боге» и всемилостиво разрешил продолжать кружения и пророчества в замке своего покойного отца. Так продолжались здесь хлыстовские радения до самого открытия инженерного училища…
И Достоевскому вспоминались кликуши во дворе московской больницы, у келий монахов в лавре, на паперти церкви в глухом селе Монагарове.
В полутемной овальной комнате, над самой Фонтанкой, в простенке меж глубоких окон, чернел огромный железный крюк, на который сектанты вешали свинцового голубя, осенявшего своими тяжеловесными крыльями их безумное круговращение.
– Сам царь Давид плясал перед ковчегом, – пояснял престарелый служитель замка, – и вот собственными глазами пришлось увидеть, как в этом зале славили Саваофа важнейшие персоны государства – господа офицеры гвардии, директора департаментов, генерал-губернаторы, обер-гофмейстеры и министры. Однажды изволил удостоить своим высоким посещением сам покойный государь Александр Павлович. Кружком рассаживались гости. Зажигали высокие подсвечники. Вот ту стену прикрывал почти сплошь архистратиг Михаил с пламенным мечом. Запевали хором простонародные песни. Облачались в белые просторные одежды, как в ризы архангельские, и кружились в направлении на восток до нисхождения на кого-либо благодати пророчества… «Мы не скопцы, – говорила нам матушка Татаринова, – нам жизнь любезна»… Не признавала, сердечная, ни безбрачия, ни умерщвления плоти, ни запрета вина…
Такими живыми преданиями был полон Павловский замок. Можно было бродить часами по его гулким переходам и парадным лестницам, мимо ниш и кариатид, вбирая в себя витающие здесь воспоминания, всматриваясь в пасмурные прямоугольники портретов, украшенных атрибутами неограниченного владычества, и в ужасе замирая перед тускло желтеющими зеркалами, отразившими в зловещий вечер фигуру самодержавного владыки с головою, свернутою набок.
Но самая мрачность здания на Фонтанке чем-то привлекала сердце Достоевского. Гранитная одежда рвов и темная бронза императорских вензелей, полумрак галерей и жуткость треугольных двориков-колодцев, узкие потайные лестницы, скрытые в стенах, словно запрятанные в футляры, кривые и темные внутренние передние и наконец огромный демон, ниспровергаемый в бездну, на хорах дворцовой часовни, – все это словно было призвано служить оболочкой исторической трагедии.
Но великой надеждой, манящим обетом, зовом в неведомое будущее венчала здание в просторном и несокрушимом фронтоне изваянная из паросского мрамора Слава.
* * *
Слава! Мысль о ней неотступно томила его на окраинах старого Петергофа, где раскинулись по отлогим холмам Бабьего Гона лагерные палатки военно-учебных заведений.
Сквозь парусину обильно текут обложные холодные ливни. Август глядит ноябрем. Саперной киркой и лопатой роешь канавы для стока воды, дрогнешь и зябнешь…
– Взводы, стройся!.. Левое плечо вперед!.. Прямо по дороге – к нижнему саду!
Сводную роту ведут на царскую потеху. Лагерное учение закончено, отшумели маневры, состоялся высочайший смотр. Остается еще прощальная забава августейшей фамилии: штурм кадетами самсоновых каскадов.
Военные упражнения летней резиденции завершаются в сердце водяного царства, перед террасами большого дворца, над самым морем.
Сводная рота инженерного училища – взводы от верхних и нижних классов – усердно шагает вдоль прудов и аллей, разукрашенных литыми кумирами.
Слегка проясняется. Ветрено. Солнце робко бросает сквозь тонкий хлопок облаков свой отсвет на мрамор бассейнов и бронзу фигур. Предстоит жаркое дело.
Вот и каскады большого грота. По золотым куполам колоннад широко стекает полая вода, ниспадая стеклянной завесою в приморский канал. В алмазной ограде из восьми бьющих струй огромный золотой Самсон, тяжко попирая ступнями багровый туф островка, раздирает взбухшими мускулами львиную пасть, буйно вержущую узкую струю водомета выше пирамидальных сосен.
– Полоборота, направо! Стройся в колонну!
В ровную строгую линию вытянуты носки ботфортов и красные помпоны киверов. Поле сражения бурлит и играет. Навстречу струям аскалонского гиганта мечут свои водяные пращи нереиды ближних заводей. Со всех сторон из урн, раковин и чаш выпадают гигантские снопы. Гнутся дуги волшебных мостов, водяные кометы вонзаются в газоны и бассейны, реют в воздухе легкие белые султаны. И расстилается в брызгах искусственного ливня огромный Самсонов ковш, вбирающий бесконечные прозрачные скатерти, протянутые по высоким ступеням кристальной дворцовой лестницы.
За балюстрадой на верхней террасе военные, камергеры, дамы. Впереди всех в высоком кресле – пожилая особа с лицом сухопарой немки и пышно взбитой прической. Императрица с детьми готовится к потешному зрелищу.
Стынут внизу, как бронзовые дискоболы, кадеты. На площадке общее движение. Из ниши дворца выходит длинноногий загорелый офицер в походном сюртуке и лагерной фуражке. Он мало похож на портрет в военном зале Инженерного замка: ни лосин, ни перчаток, ни звезд, ни плюмажа, ни Аполлонова гневного лика. Обыкновенный сухой генерал с выпяченной грудью, обрюзгшим лицом и волнистыми усами, каких ежедневно встречаешь на Невском. Он снимает фуражку: лоб вспотел. Он отирает фуляром плешивую голову.
И вот бодрый окрик приветствия. Гул ответного дружного возгласа. С балюстрады слетает высочайшая команда:
– Готовься к атаке!
Ряды растянулись узкой фалангой. Нужно взять приступом водный форт и первым прорваться к площадке императрицы.
Фронт напряженно застыл. Вокруг прохладные клубы водяного дыма окутывают отряд и застилают поле сражения. Полукругом расположились придворные зрители. Впереди поднимает лорнет костлявая дама с высоким и пышным шиньоном, похожим на корону. Рядом лоснящиеся тритоны выгибают свои червонные тела, трубя в победные раковины. У самой балюстрады меж мраморных ваз хмурится, оглядывая свою армию, пышноусый генерал. В беседке военный оркестр играет марш к наступлению.
Рота впилась глазами в верховного командира. Все в ожидании. Поют и плещут потоки. Недвижно метнувшись, золотые гладиаторы скрещивают над затоном гигантские водяные шпаги. Бурлит и клокочет в вышине неистовый гейзер Самсона. Отовсюду незримо обволакивает дождь, словно застывший в воздухе, насыщенном тончайшею влагой.
Царь с высоты озирает подростков в кургузых мундирчиках. Грозно и властно, выдержав паузу, кидает сквозь говор и плеск водопадов короткую команду:
– В атаку!
Взвод юнкеров, подавленный волей монарха, стремглав несется к бассейну и сплошною сомкнутою массою, не задумываясь, не рассуждая, не смея робеть, низвергается в рябь водоема.
Холод и всплески, толчки и удары, прилипшее к телу платье, тяжелеющие ноги, словно закупорены уши и ноздри, вода поднимается к самому горлу, ресницы намокли, трудно смотреть и дышать – но нужно плыть всеми силами к самому краю резервуара.
Вот уже лучшие пловцы, роняя с себя водяную пелену, вскарабкались на дикий камень бордюра. Вот устремляются ввысь по ступенчатым уступам нижнего каскада. Низвергающиеся бурно потоки сбрасывают их с водных ступеней, и струи попутных фонтанов их бьют, как мечи, пресекая этот отчаянный бег сквозь тугие потоки, стекло водопадов и плотную влагу бассейнов.
Он отстал, оступился, ушибся о предательскую герму, напился воды, едва не захлебнулся. Больно до тошноты и стыдно за свою неумелость, неловкость и слабосилие. Бесстрастно и строго глядят незрячими глазами античные боги, герои и воины. Сверху смотрит царь и, кажется, именно к нему обращает гневный свой окрик:
– Эй, отстающие, – всех в инвалидную команду!
Нужно брать гигантскую бурлящую лестницу.
Острые струи хлещут и бьют, как шпицрутены. Только вскарабкался на отвесный уступ, и поток тебя сбрасывает вниз, и летишь в брызгах и всплесках, как жалкий щенок, утепляемый жестокою рукою. Безжалостно ранят по пути острые выступы бронзовых барельефов. Вот он поднялся, вскарабкался снова, но предательски скользят промокшие насквозь сапоги и еле держатся продрогшие пальцы за свинцовые листы ступеней.
– Молодцы, инженеры! – раздается громовый раскат с высоты балюстрады.
Он с трудом поднимается. Все юнкера уже выстроились на императорской площадке. Он один еще борется с ошеломляющей силой водных бичей, низвергающих его вдоль откосов назад, к наядам канала.
– Эй, отсталой, не подать ли повозку для подборки?..
Царь хохочет, довольный своею военною шуткою. Трясется от радости его грузный корпус и высоко вздымаются локоны усов над разверстым от хохота ртом. А внизу жалкий, измокший, задыхающийся, бледный подросток, оглушенный ударами, болью, стыдом, одиноко корчится в беспощадном прибое каскада, отчаянно хватаясь за выступы бронзовых консолей.
Вот наконец и он, разбитый и обессиленный, на царской площадке.
Атака окончена. Взвод юнкеров осилил водную стихию. Медными кликами звучит из боскета трубачей «Гром победы…»
– Вот победители, – подводит к царице трех лучших пловцов и гимнастов сам император: – Тотлебен, Радецкий…
Царица с улыбкой на бесцветных губах передает им лазурные и алые вазы с Петергофской гранильни.
– Молодцы! – задорно и зычно кричит император. – Водный штурм не пустяк! Он научит вас брать басурманские крепости! Вы послужите на славу отчизне!
Слава? Так вот она где?.. Так вот о чем вещала мраморная дева в лепном фронтоне Инженерного замка? Неужели же Гофман, Бальзак, Шатобриан предали его и указали ему ложные пути к великой, сияющей чести, к признанию и благодарности толп? Слава? Неужто она в толчках, ныряньях, прыжках, кувырканьях, нелепых скачках, беготне? В этом жалком обличьи промокших и дрогнущих юношей?
– А этих бездельников всех бы в слабосильную команду! – грохочет негодующе император, оглядывая запоздавших, и тяжкий, свинцовый взгляд его с презрением и гневом останавливается на бледном, скуластом и хилом лице инженер-кондуктора Достоевского.
Празднество в зените. Солнце выкатилось полным диском и щедро кинуло к аркам большого грота снопы своих нечаянных лучей. Фонтаны забили огнеметами. Загорелись ковровыми красками цветники под серебряной пылью водопадов. Радуги, переливаясь мельчайшими самоцветами, недвижно повисли триумфальными арками в рассеянной влаге потоков. Море прочертило над золотыми нимфами лагуны свою широкую синюю ленту. Победной хвалою гудит и поет из царского павильона звонкая медь трубачей. И петровский дворец словно выгнул в надменном величьи каменные трофеи гербов и орнаментов.
Он еле дышит. Руки его посинели, как у утопленника. У ног его натекает лужа. Кивер потерян в бассейне, несколько пуговиц отлетело от мундира, ворот надорван, рукав беспощадно распорот выступом медного кронштейна, сорвался и еле держится погон. А там…
Издевательски блещут на солнце зеркальные грани небесных и розовых урн в руках победителей. Иронически ухмыляются над ним золоченые морды маскаронов, изрыгающие из разверстых пастей веселые потоки поющей и хохочущей влаги. И вестью о грозном возмездии сверлит его мертвый взгляд высочайшего ока.
Он обесславлен навеки.
* * *
И все же он верил: слава придет к нему, как пришла к отважному защитнику вольности, глашатаю всемирного братства, великодушному Шиллеру. Недаром и он испытал в юности жестокую дисциплину военной академии с розгами и оплеухами. Но по ночам, забившись в полутемный угол штутгартских казарм, он слагал баллады и набрасывал своих «Разбойников». Вскоре он издал их, украсив книгу изображением разгневанного льва с поднятой лапой и надписью: Против тиранов!
И по ночам, когда дортуар охвачен крепким сном, кондуктор Достоевский укутывается в одеяло и садится за столик в амбразуре окна на Фонтанку. Из-под щитов дует, в спальне холод и полумрак, но не все ли равно? – Он пишет.
Перед ним две рукописи. На обложке одной тонким пером с росчерками тщательно выведено «Мария Стюарт», на другой – «Борис Годунов». Одна трагедия почти закончена, другая только начата, но можно работать над обеими одновременно, заканчивая и отделывая одну, строя и набрасывая другую. Ведь идея в них одна и та же: право властителя на кровопролитие во имя торжества государственности. Блестящая представительница передовых течений века Елизавета спасала эшафотом свою удачную политику от поползновений распутной католички. Борис, мечтавший о переустройстве государства на новых, разумных, европейских началах, должен был вступить в борьбу с отсталыми и темными Нагими, но соперником его оказался ребенок. Годунов не остановился перед этим непреодолимым препятствием, и дело его рухнуло… Труп неповинного младенца, заложенный в фундамент всеобщего счастья, дает трещину по всему зданию.
Искусству драматурга он учился у Расина. Достоевскому был чем-то близок этот старинный трагик, сказавший однажды, что поэт может оправдать величайшее преступление и даже возбудить сочувствие к страшнейшим грешникам. Рядом с этим гневным изобразителем горделивых и падших душ даже сам Шиллер казался ему иногда наивным и робким…
Какие душные грозы и сокрушительные бури неслись к нему со страниц этих старинных книг в каменные просторы инженерных дортуаров! В этих феодальных стенах портупей-юнкер Достоевский внимательно вслушивался в прошлое. В этой амбразуре на Фонтанке он ощущал невидимый ход истории и учился различать сквозь шум и говор текущего замирающий топот ее гулких шагов. Сквозь стальные каноны строительных дисциплин он стремился прорваться к этому прошлому, полузабытому, неведомому, манящему и устрашающему. Здесь, в этих классах и камерах, он задумывал исторические трагедии, склоняясь над планами полевых укреплений. Здесь, отрываясь от книг, он бредил романтическими строфами над чертежами минной войны и моделями двухфронтовых атак Кармонтаня. Под этими узорными сводами он жадно впивал в себя беспорядочные поэмы о дерзостных титанах и одиноких мятежниках с орлиными профилями и окровавленными руками, чтоб снова погружаться в неумолимые курсы по геогнозии, аэростатике, гидродинамике и топографии. И сквозь безумие Альбана, высокомерие Манфреда и холодный ужас Арбенина он пытался разрешить сложные задачи долговременной фортификации после изобретения пороха по различным школам – итальянской, голландской, французской и германской, – не будучи в силах одолеть чудесного наваждения трагических монологов строгими системами Монталамбера, Альбрехта Дюрера, Римплера и Райхе.
Но понемногу он привык к точному языку и абсолютным цифрам этих учебников. Он научился в них особым суровым законам крепкой стройки, безошибочной планировки, зоркого и всеобъемлющего взгляда на целое, закономерно возникающее из расчисленных частей. Отсюда он вынес и навсегда сохранил в глубине сознания тайную гордость, что он – строитель, чертежник и математик, знающий толк в кладке несокрушимых стен и возведении громоздких укреплений. Уже оставив навсегда департаментскую службу, он продолжал гордиться своим профессиональным уменьем владеть циркулем, рейсфедером и ватерпасом. И помня, по каким непреложным законам воздвигаются бойницы и бастионы, строятся редуты, арсеналы, верфи и куртины, он безошибочно планировал свои романические композиции, остро ощущая их сложный чертеж, неясный для непосвященных, но осязательно отчетливый и неумолимо точный для него, фантаста и духовидца – инженера Достоевского.
Это были дар и память Михайловского замка. Марево цареубийства и хлыстовских радений отступало и рассеивалось перед чертежами, цифрами и железными законами военного зодчества. Под этими сводами, видевшими предсмертные судороги одного коронованного безумца, кровавую оргию гвардии и головокружительный пляс великосветских сектантов, он терпеливо учился размерять, планировать, числить и строить. Здесь из безумия, убийств, экзекуций, таблиц и карт возникали невидимые законы для его собственного необычайного и чудовищного строительства. Здесь он воображал свои первые видения нищеты, сумасшествий и преступлений, стремясь оправить их в точные сетки неумолимых инженерных проектов. Здесь, в этом розовом доме с кровавыми стенами, между двух лекций о законах войны, он впервые услышал о грозном и незабываемом событии. Оно ударило его, как булыжником по черепу, и долго он не мог осознать это известие, поверить ему, заговорить об этом. Только гораздо позже, через несколько лет, он впервые должен был рассказать о мрачнейшем эпизоде своей семейной хроники, и только тогда он ощутил до конца неосмысливаемый ужас происшедшего и с бунтом и гневом в сердце он принял его в свое сознание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.