Текст книги "Бархатный диктатор (сборник)"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Чек
– Удивительное лицо, – ответил князь, – и я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено.
«Идиот»
Прошло достаточно времени для обеда. Пора вернуться в отель.
Уже издали, сквозь стекло открытой веранды он замечает громоздкую фигуру ненавистного мажордома с его презрительно-бесстрастной физиономией.
«Не верит, что я обедал, и наглым взглядом дает это понять мне… Ну, пусть! Выйду же когда-нибудь из этого гнусного положения…»
Он хотел торопливо пройти мимо швейцара. Но тот с любезной улыбкой, согнувшись и слегка наклонив набок голову, изящно протягивал ему серебряный подносик с конвертом.
– Денежное письмо, гнедигер герр.
От неожиданности он даже почувствовал легкое головокружение. От кого бы? От Тургенева, Герцена, Воскобойникова? Он берет конверт и, поднимаясь по лестнице, вглядывается в адрес. Быстрый женский почерк с нервным уклоном, штемпель Парижа. Письмо от Полины.
Снова она выручала его из беды, неверный и спасительный друг! В краткой записке извинялась за незначительность суммы, просила играть осторожно и, выиграв необходимое на переезды и начало работы, сейчас же оставить Висбаден. Сквозь беглость привета сквозила бдительная заботливость, всегда пробуждавшаяся к нему в этом капризном сердце, когда он был в беде и нуждался в поддержке.
Он почувствовал, как все его существо до краев преисполнялось благодарностью к этой изменчивой, своенравной и великодушной подруге. В минуту отчаяния снова она издалека спасительно протягивала ему руку помощи.
Он достал из своего черного муарового портфеля большой фотографический портрет молодой женщины в светлом нарядном платье парижского покроя.
Глубокая ноющая боль прошла волною по его сердцу. Он стал пристально вглядываться в эти строгие черты.
Юная женщина в белом корсаже с чуть открытой шеей глядела из темного овала фотографического фона. Удлиненный оклад лица и очертания светлого лба поражали своей безупречной чистотою. Темные волосы, разделенные гладким пробором и высоко поднятые в тугой косе, обвивающей голову, сверкали, как шелковая ткань на солнце. Огромные, задумчивые, глубоко сидящие глаза смотрели удивленно и почти наивно, не то вопрошая о чем-то, не то сочувствуя какой-то горести. Над всем – ощущение безоблачной ясности. В чертах – тонкая одухотворенность напряженной мысли, быть может, затаенного страдания. В губах только чуть заметная грубость. Что-то простонародное, даже крестьянское неожиданно дополняло этот легкий очерк щек. Это была русская красота, хотя и в оболочке европейского наряда и модной прически, деревенская девушка с грустящими глазами и высокой грудью. Этот род красоты он в последнее время страстно полюбил, как родное, свое, как овраги и рощи Чермашни, как ширь, полноводность и быструю рябь Иртыша. Юго-запад в Панаевой, наследие Африки и Франции в скулах и мелких чертах Маши, литовская кровь Круковской – во всем этом не было ничего от русской женщины. Впервые теперь из-под лака парижской фотографии смотрела на него нижегородская крестьянка, мускулистая жница с поволжских пашен, быть может, неутомимая ходебщица по пустыням или непреклонная бунтарка великореченских чащ и керженских скитов, зажигающая своим восторгом молчаливую и страстную паству поморских расколоучителей.
Лицо это мучительно приковывало к себе. Оно словно ворожило своим пристальным взглядом, хотя фотография и не могла передать того, что вкладывали некогда великие живописцы в женские портреты – влюбленность художника в свою натуру, ласковую зоркость восхищенного мастера, преисполняющего живым очарованием предмет своего прилежного творческого созерцания.
Черты эти сразу воскресили в его памяти трудное и смутное для него время.
Аполлинария
Литературные вечера в зале Руадзе. Старик Бенедиктов читает свои звонкие и странные стихи о неслыханных звуках и неведомом языке. Пышнокудрые нигилисты безразлично внемлют последнему обломку романтического поколения. Но бурными рукоплесканиями покрыты картины каторжной бани и острожного госпиталя. Студенты восхищенно приветствуют политического изгнанника. И страстная девушка с высокомерным лицом преклоняется перед ним, страдальцем и гением.
В суете, второпях, между делом и творчеством, лихорадочно стремясь восстановить новым шедевром свою поколебленную репутацию знаменитого автора, он урывками упивается своим нечаянным счастьем.
Но всю великую цену его познал он гораздо позже.
Полина в Париже и ждет его там с начала лета. Вместе объедут Италию. Но цепко держит редакция. Только в августе вырвался наконец из Петербурга.
Томительные переезды по Европе сквозь едкий запах угля и безобразные колпаки вокзалов. Усталость, одиночество, немцы, талеры и зильбергроши и снова эти унылые стеклянные туннели… Но вот наконец Париж. Неужели же и ему суждено «в блеске брачном» увидеть Лувр и Нотр-Дам, Неаполь и Рим? Пронестись вдвоем с любимой девушкой по легендарным очагам западного искусства, политических битв, истории и знания… Это уже не переезд по песчаной пустыне из Кузнецка в Семипалатинск в разбитой захолустной кибитке. Париж! Город Бонапарта и Бальзака! Колокола Квазимодо, холмы Пер-Лашеза, откуда Растиньяк метнул свой вызов целому обществу…
Из отеля он спешно шлет записку в Латинский квартал. Не дождавшись ответа, он нервно вскакивает в наемный фиакр и мчится во весь опор к Люксембургскому парку. «На третьем», говорит консьержка, но оказывается, после тысячи недоразумений и расспросов, что этот третий, по-нашему, по-человечески, самый настоящий пятый (изволь догадаться, что рэ-де-шоссэ и антресоль не в счет). Но вот наконец ее комната. Однако как долго она заставляет ждать! Это почти невыносимо, словно в приемной врача, перед операцией, тревожно и страшно. И вот глубокое, еле слышное, как бы заглушаемое мучительным сердцебиением: «Здравствуй»… Смущение, безрадостность, стыд и боль, и тягостная неловкость.
– Я уже не ждала тебя, ведь ты получил мое письмо…
Это письмо – только на другой день дошло до него.
Навсегда врезалось в память.
Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку. Все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать сердце. Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мною восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый…
Но и без письма он тогда же понял, что свершилось непоправимое – он снова одинок.
– Я должен все знать (подбородок дрожал, и губы еле повиновались) – пойдем куда-нибудь, и скажи мне или я умру.
Фиакр мчит их обратно к отелю. Закрытое купе. Они вдвоем, и оба молчат. Так театральная карета мчала его из равелина к эшафоту.
И вот в казенной комнате второклассного левобережного отеля (хотелось ему поселиться ближе к ней), в ответ на его рыдания, коленопреклонения, укоры и мольбы, она сквозь слезы еле отвечает ему.
– Ты счастлива, счастлива? Одно только слово скажи мне, счастлива ли ты? – он все не поднимался с колен.
Еле слышно прозвучало ответное «нет».
– Как же это? Любишь и несчастлива? Да возможно ли это?
– Но ведь он меня не любит.
– Кто же он? Поэт, художник, философ?
– О нет, он из страны, где нет художников и философов…
– Откуда же?
– Из испанской Америки…
И немного успокоившись, она рассказала ему все.
Зовут его Сальвадор, это – студент-медик, красавец и щеголь, родные его еще в прошлом столетии поселились на Антильских островах. Это – знаменитые фамилии золотоискателей, мореплавателей, конквистадоров и колонизаторов. Они покорили целый архипелаг. Туземцев обратили в рабов. Они возвращаются к вечернему ужину со своих сахарных и табачных плантаций с изломанными бичами и в окровавленных брюках. Сальвадор уже отшлифован Европой, и все же в нем чувствуется укротитель, хищник, завоеватель и рабовладелец. – «Представь, – так странно для нас, – в книгах он ничего не смыслит».
Она словно была тронута его огорчением и хотела чем-нибудь утешить.
И действительно немного отлегло от сердца. Хорошо, что не смыслит. Студентик-иностранец, не герой, не поэт, не иронический мыслитель, не демонический Лермонтов. Это хорошо! Пусть уж лучше плантатор. Она легче забудет.
– Тебя завертел Париж, Полина, этот Вавилон, этот новый Содом с его кофейнями, ресторациями, бульварами…
– Друг мой, да ведь я почти не знаю этого Парижа. Живу среди лицеев, колледжей и факультетов. Ты ведь знаешь, я люблю учиться. А пуще всего люблю аудитории, кафедры, лаборатории, молодой говор толпы, это страстное любопытство, эту атмосферу задора и завоеваний. Я чувствую, что здесь я смогу написать свой роман.
– Нету тебя выдержки. Любишь университеты, а по-настоящему ничему не учишься. Хочешь стать русской Жорж Санд, а пишешь урывками. Все ограничивается у тебя интересом и мгновенным увлечением. Трудиться не умеешь. А уж в Париже с его соблазнами ты и одной главы не напишешь…
Она добродушно рассмеялась.
– Какие же соблазны? Сижу в своем тихом Латинском квартале. Осматриваю средневековый город и улицы великой революции. Почти не бываю на правом берегу. Одеон, Сорбонна, Люксембург, улица Медицины – вот и весь мой мирок…
– Тут все пропитано развратом и разложением. Это – пляска на вулкане. Ты невольно вдыхаешь в себя это тление. Но появится когда-нибудь новый пророк Даниил вот там, на том бульваре, на террасе кофейни или в каком-нибудь Баль-Мабиле, когда все трясется и ходит ходуном от канкана. И произнесет свое: «мане-тэкел-фарес!..»
Она равнодушно смотрела на него. Прорицание его не произвело никакого впечатления. Он снова почувствовал, что все потеряно. Сердце русской девушки так падко на эту европейскую красоту, так остро чувствует прелесть этих законченных форм западной жизни. Тогда, в Петербурге, он показался ей, еще такой неопытной, не знающей жизни, восторженной и наивной, героем и мучеником. Жертва идеи, политический преступник, выходец из каторги, страдалец за революционную идею, знаменитый писатель, унесший из легендарного десятилетия в казарму Мертвого Дома великую надежду и предсмертное благословение самого Белинского. Он был выше и прекраснее всех окружающих, больной и тщедушный, малорослый и угрюмый, с большими, нескладными конечностями, знавшими тяжелые железные браслеты каторги. И когда глубоким голосом слабогрудого он читал с кафедры раздирающие страницы о каторжном аде, он, казалось, не переставал расти и шириться над потрясенной и безмолвной аудиторией, как чудесные герои древних поверий, возносящие на своих руках великих грешников к звездам. Он поразил ее мучительно ищущее воображение, ослепил ее своею мукой и славой, ответил всем своим образом гонимого, исстрадавшегося художника на ее страстную жажду поклонения и безраздельной отдачи себя великому и героическому.
Но Париж в несколько дней все опрокинул. Блестящие щеголи медицинской школы, богатые студенты-иностранцы с южным загаром и экзотическими именами, в своих обтянутых сюртуках и лаковой обуви, с хлыстами наездников в бронзовых руках и зноем неутомимых вожделений в огромных южных глазах сразу вытеснили из ее памяти бледный и хворый облик петербургского литератора. Быть может, утомилась она от его хандры, вспышек раздражения, вечной озабоченности. А тут тонкое очарование юного и нарядного европейца во всем блеске его самоуверенной молодости, так изящно и так строго оформленной по нарядным канонам парижского вкуса и нравов. Сальвадор! Какое имя… Но может ли русская девушка не влюбиться в звонкость и победоносную силу этих трех слогов, звучащих, как труба? Первая же встреча решила его участь. Он потерял ее, потому что не имел на нее права, – слабеющий, больной, изношенный, с жгучими и быстролетными вспышками своего отгорающего сладострастия, тревожно пробегающего по нервам, как огонь по сухому хворосту. Ей, с этой жадно алчущей душой и могучим простонародным темпераментом, нужны были иные силы и иные страсти. Она отбросила его, как истлевшую ветошку, и, кажется, была права. В этом было самое страшное.
И угашенно, беспомощно, вяло он просит о дружбе, о встречах, о переписке. «Быть может, все же поедем в Италию? Друг мой, не бойся, я буду тебе только братом…»
Снова он в роли бескорыстного утешителя, ненужного «третьего», самоотверженного друга. Что это – на роду ему, что ли, написано: быть не возлюбленным – полновластным и страстным владыкой женщины, а каким-то докучным мужем, бескорыстным опекуном и даже примирителем влюбленных? О, неужели и на этот раз ему суждено стать поверенным своей любовницы и защитником своего соперника? Не довольно ли такого благородства? Не пора ли перестать играть роль вечного мужа?
Уже прощаясь и уходя, он заметил на ее письменном столе старинный портрет девушки с правильным и гордым лицом, с распущенными локонами, всю в белом.
– Кто это?
– Шарлотта Корде.
– Что за странный наряд?
– Художник зарисовал ее в тюрьме накануне казни.
– Почему ж у тебя это изображение?
– Для закала в себе решимости и беспощадности к людям… Он не обратил внимания на ее слова и рассеянно вышел.
Дом Марата
В Елисейских полях я буду рядом с Брутом.
Слова Шарлотты Корде перед казнью
На следующее утро она показывала ему Париж. Они бродили по средневековым кварталам города, узким улицам между Сорбонной и Сеной, сохранившим память о XIII веке, о Данте и Рабле. Эти пути веселых школяров и разгульных стихотворцев впадали в тесную площадь Мобер, где в окружении харчевен и пекарен был некогда сожжен на костре славный печатник и философ Этьенн Доллэ.
Отсюда запутанной сетью улиц и переулков они дошли до тихого и чистого проезда. Она остановилась перед странным широким и приземистым зданием с триумфальной аркой вместо ворот и длинным прямоугольником барельефа: Минерва раздает привилегии Хирургии, Бдительности и Осторожности, трем юным девам с обнаженными торсами и в легких покрывалах.
– Это – школа медицины.
Он все сообразил. Через этот победный въезд сколько раз смотрела она с тоской и гневом, поджидая испанца. И теперь снова метнула она беспокойный, ревнивый и негодующий взгляд под прямоугольный фронтон с аллегорическим изображением трех доблестей врачевания.
Они пошли дальше. Улица Кордельеров становилась теснее и темнее, раскрывая понемногу характерный облик парижского квартала эпохи революции.
– Вот дом Марата, – указала Полина на довольно убогий буржуазный отель XVIII века. – Здесь он был заколот Шарлоттою Корде.
Они прошли подъездом между двумя лавками в маленький дворик с колодцем.
Здесь во втором этаже снимал в июле 1793 года небольшую квартиру знаменитый трибун. Теперь в ней живет какой-то чиновник. За франк кухарка показывает любопытным темный закоулок, где произошла драма.
По каменной лестнице с чугунными перилами они поднялись на первую площадку. Железный молоток висел вместо звонка. Это была дверь Маратовой квартиры.
Толстая женщина типа экономки заменяла гида. Она проводила их через столовую и буфет в маленькую глухую квадратную комнатку, в которой с трудом поместилось бы несколько человек.
– Здесь стояла кожаная ванна, имевшая форму высокого башмака. Когда девушка проникла сюда в шляпе с черной кокардой и зелеными лентами, с веером в руках, знаменитый публицист писал, погруженный в сернистый раствор. На стене висела карта Франции и два пистолета. Над ними надпись – смерть! Шарлотта сообщила Марату, что в Нормандии поднимается враждебное революционной власти течение, и назвала ряд имен. Он записал их, роняя приговор: все будут гильотинированы. Тогда она шагнула к ванне и вонзила в его обнаженную грудь узкий нож, купленный ею перед тем в Пале-Рояле. Народный вождь поник, последние удары великого сердца широким потоком выбрасывали кровь через открытую рану. Все вокруг было окровавлено…
Экономка, вполне вошедшая в роль гида, видимо, стремилась быть на высоте французского красноречия с его пафосом и растроганностью.
Она вывела посетителей обратно в переднюю.
– Здесь, у этой двери задержали девушку, пытавшуюся бежать. Через четыре дня она предстала перед революционным трибуналом, а на другой день склонила свою юную, восторженную и безрассудную голову на площади Революции.
Получив за свое красноречие нежданный пятифранковый билет, старуха рассыпалась в благодарностях перед щедрыми иностранцами. Она заботливо предложила им немного передохнуть во дворе под плющевым навесом. «Какие жары, бог мой! Не засушит ли виноград? Сюда пожалуйте…»
Они сели под навес против входа.
– Я люблю смотреть на эту низкую, тесную дверцу, ведущую на кривую ветхую лестницу Марата. Сюда приходила она, полная решимости, пряча нож в складках платья. Необыкновенная девушка! Знаешь ли, она была внучкой Корнеля? С детства декламировала его героические стихи. Ты знаешь, ты любишь Корнеля?
– Когда-то в инженерном училище я бредил им. Ставил его выше Шекспира, Гомера, Шиллера, всего романтизма. В нем есть особая красота благородного душевного жеста… Soyons amis, Cinna!
– Он вдохновил Шарлотту. Она жила мечтою о подвиге. В Библии ею была отчеркнута фраза: «Юдифь вышла из города, облеченная чудесной красотою, чтоб войти в палатку Олоферна…» Так сама она оставила нормандский город, чтобы явиться в Париж с томом Плутарха и самоотверженным замыслом… Она хотела оставить потомству свое имя в ореоле героической славы.
– Убийство из тщеславия? Убить человека, чтоб доказать кому-то свой героизм?
– Она была республиканкой. Она мечтала об освобождении всех угнетенных. Она не останавливалась перед кровью…
– Неужели и это привлекает тебя?
– В нашей подлой жизни нужно быть готовой к убийству. На обиду отвечать местью…
– Нужно развивать в себе способность к прощению…
Она вся встрепенулась.
– Нет, никогда я не прощу ему! Слишком много, слишком сильно пережито вместе – понимаешь? Мы уже одно существо.
– В таком случае месть равносильна убийству.
– Пусть! Вчера я приняла решение…
– Друг мой, я боюсь твоего безрассудства…
– Я решилась убить его. Он не может, не смеет перейти от меня к другой женщине. Это все равно, если бы меня рассекли надвое и требовали, чтоб я жила и дышала. Я твердо решилась, чего бы мне это ни стоило. Пусть это зовут преступлением! Разве нет у нас верховного права решать самим судьбу наших любимых и близких? Отдать его другим? Молча пережить оскорбление от своего любовника, которому доставила высшее счастье, которого доводила до бешенства, до безумия, до исступления, до потери сознания? Никогда! Я все приготовила к преступлению, сожгла некоторые письма, обдумала все. Я успокоилась, мне наконец стало чудно хорошо…
– Полина, бог с тобой! Загубить человеческую душу! Вдумалась ли ты в это? Представляешь ли ты себе ужас сознавать себя убийцей? Всюду волочить за собою призрак мертвеца, неразрывно и навеки связанного с тобою? Чувствовать себя отрезанной от всего человечества? Да знаешь ли ты, что от иного воспоминания люди лишаются рассудка?
Она смотрела на него неподвижными и бесстрастными глазами. Доводы его не переубедили ее нисколько.
– Но согласись же по крайней мере, что губить себя бессмысленно. Ведь французские судьи сошлют тебя в Кайенну, в пекло и лихорадки, в ужаснейшее каторжное рабство! Ведь не выдержишь же ты этой муки… Пойми же – ты не его, ты себя убьешь!
Это, видно, подействовало. По глазам прошла какая-то вспышка нового решения.
– Ты, пожалуй, прав. Убивать не стоит, но мне хотелось бы мучить его долго, очень долго, всю жизнь. Чтобы никогда он не успокоился. Отравить его кровь и душу смертельным и медленным ядом. Чтобы все поблекло для него, чтоб весь мир потерял свои краски. Чтобы он медленно хирел, ежеминутно в проклятиях вспоминая меня. О, полжизни я бы отдала, чтобы довести его до этого, чтоб в отчаянии и гневе он проклинал бы свою измену…
– Оставь, Полина. Эта мстительность недостойна тебя. Да и не стоит он такого самопожертвования. А страдание свое прими как неизбежное возмездие за страсть. Есть, видно, такой закон…
– В одном ты прав. Губить себя из-за него не стану. Но я еще пребольно раню его.
– К чему это?
– Я должна отплатить ему… или погибну с тоски.
– Увлечешься другим и все позабудешь.
– Никогда! Счастье и наслаждение в любви кончены для меня. Ласка мужчин будет всегда напоминать мне унижения и страдания.
– Только не копи в своем сердце этой ненависти, не дорожи ею, не береги ее, как сокровище…
– Она пройдет только тогда, когда я унижу и растопчу его. Мстя ему, я отомщу вам всем.
И губы ее как-то истончились и плотно сжались, пока взгляд снова становился неподвижным и неумолимым.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.