Текст книги "Поздний звонок (сборник)"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Генька ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе. Сзади налетела Надя.
– Не смейте его бить!
– Убить его мало.
Повернулся к этому гаденышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.
– От кого узнал, что я буду на концерте в Стефановском училище?
– Сам слышал, как вы всех приглашали.
– Кого всех?
– Курсантов. Я парад ходил смотреть.
– Ты… Знаешь, что ты человека убил?
Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, застыли, превратившись в пушистые шарики.
Трясущимися руками Свечников начал развязывать обмотанные вокруг штакетины вожжи. Глобус всхрапнул, подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никак не удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее в кончиках пальцев, оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые на ощупь.
Свечников перевел взгляд на Вагина.
– Ты где эти вожжи взял?
– Купил. Вы же мне сами велели купить новую упряжь.
– У кого купил? У него?
– Да, по-соседски.
– А базлал-то! Козел бритый, – ругнулся Генька, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
– Значит, так, – сказал Свечников. – Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Отвязал вожжи из приводных ремней, залез в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
– На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься.
Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в поперечном уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу точкой чернел сгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались дома, среди них – тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Малой Ямской. Керосин в лампе кончился, в полутьме Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него, Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг друга. На улице под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Malamikete de las nacjes,
cado, cado!
«Jam temp’esta», – отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в комнатке под лестницей.
Свечников предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он признавал, а вот matro вместо patrino – нет. Даневич с Поповым оказались по ту сторону баррикад из суффиксов и окончаний множественного числа. Эдем исчез под обломками новой Вавилонской башни, воздвигнутой из Надежды и Разума, но рухнувшей точно так же, как первая. Огонь стеной шел по Каме, казаки с винтовками через правое плечо выезжали из вонючего дыма, в котором скрылся розовый домик. Чика умер, опустела клетка с райской птицей, гипсовый пальчик, символизирующий еврейский народ, указывал на станцию Буртым. Там лежал маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания, поэтому шорник Ходырев очутился в тюрьме, Казароза – в могиле, а он, Свечников, – здесь, в темноте, пьяный, с мокрым от слез лицом.
Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.
Глава 16
Бегущий огонь
1
Сидели в гостиничном номере. Без плаща, в дорогом двубортном костюме Свечников смотрелся совсем молодцом, и Вагину стыдно было за свой растянутый джемпер, за рубашку с немодными мятыми уголками ворота, за бесформенные ботинки, которые он старался спрятать под стул. Фотографии Нади, сына и внучки были показаны и убраны обратно в карман. Особого интереса они не вызвали.
Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему местный сувенир – секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина была такая же, подарили, когда провожали на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выкатывался из-под лафета. Вагин хранил в нем старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.
Наигравшись, Свечников тщательно упаковал подарок в коробку, достал бумажник, вынул плотную коричневатую фотографию: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей. Вагин узнал ее сразу.
– Она была из тех исполнителей, кого сейчас называют бардами, – сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.
Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией на стол легла из-желта-серая от ветхости газетная вырезка.
– Некролог из одной питерской газеты, – объяснил Свечников. – Тоже Милашевская прислала.
Сгибы аккуратно проклеены полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: «А. Э.»
«Вдалеке от Петрограда, – прочел Вагин, – на убогой сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.
Она исчезла незаметно, как и жила в последние годы, и невольно задаешься вопросом: что занести в ее послужной список? Несколько второстепенных ролей, несколько песенок, три-четыре пластинки – дань моде, но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее ослепительно блеснувшую и угасшую славу, значит, было и другое. Казароза в избытке была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести всё, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.
В другие более спокойные времена такая женщина, уйдя со сцены, стала бы притягательным центром художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере, но шла война, шла революция – события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, слишком дальнозоркие, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.
Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери – все мы…»
На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и вышли на перрон. Фонари зажигали уже по летнему расписанию, при вечернем свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.
Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось еще минут пятнадцать, Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.
– Ты где это бродишь? – спросил сын, стараясь придать строгость голосу, что у него всегда выходило ненатурально.
– Товарища провожал на поезд.
– Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.
– Ты его не знаешь, – ответил Вагин, наслаждаясь возможностью так ответить и не солгать.
Пусть не думают, что вся его жизнь – у них на виду, никаких тайн в ней не осталось.
– Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! – сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.
Он почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У Вагина были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.
2
Свечников посидел в купе, затем вышел в коридор. Там стоял мальчик лет шести и с ужасом, не отрываясь, смотрел на его ухо.
– Это ничего, – сказал Свечников, подергав себя за мочку. – Уже давно не больно.
Наконец тронулись.
В вагоне было светло, и когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла вереница вокзальных киосков, поезд начал набирать скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и пропадали, как забытые лица, которые на мгновение выносит на поверхность памяти.
Состав стал изгибаться, поворачивая к реке. Поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду. Вагоны обтекали его по дуге, и он всё висел за окном, лишь слегка меняя оттенок цвета, по-разному мерцая в сгущенном скоростью воздухе, пока и его вслед за другими не сдуло грохочущей тьмой. В открытое окно вновь рванулся исчезнувший на повороте ветер. Все восемь сторон света были застланы мглой. Поезд летел в ту бездну, где бесплотные тени без слез оплакивали гранда бен эсперо, великую и благую надежду доктора Заменгофа. Свечников слышал их голоса. Его место было среди них. Все они прошли туда, как проходят по земле тени облаков – не меняя рельефа. Настал его черед.
Синий огонь у склада пропал, открылась цепочка фонарей на новом автомобильном мосту. Всё, что мелькало за окном, поехало вниз, крыши домов оползли на уровень железнодорожной насыпи. Бледное небо майской ночи опустилось вместе с ними и заполнило собой окно. Стук колес, не отраженный эхом, сделался глуше. Кама надвинулась рвущим сердце темным простором. Вдали светились прибрежные цеха пушечного завода, ныне – номерного, четырежды орденоносного. Кроме ствольной артиллерии там выпускали ракеты, а из мирной продукции – автомобильные прицепы «Скиф» и гарпунные пушки для китобойной флотилии «Слава».
Через полчаса Свечников лежал на верхней полке, отказавшись перейти на нижнюю. Простыни были влажные. Вагон болтало, звенела оставленная в стакане ложечка. Внизу пожилая попутчица рассказывала молодой, сколько раньше стоило сливочное масло.
Он лежал с закрытыми глазами, но даже не пытался заснуть.
«Бедная милая маленькая женщина, – звучали в душе последние строки некролога, давным-давно выученного наизусть, – она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже ненужной нитки и на лету, колеблясь, потухал».
Песчаные всадники
1921/1971
повесть
Область верхних небожителей, область нижних драконов и средняя область, поднебесная, породили меня, дабы победить мангыса, пришедшего с северо-запада к нашим кочевьям.
Явился он в силу воздаяния грехов всех живых существ, неуязвимый он, неодолимый.
Дайни-Кюрюль
1
Летом 1971 года, через полвека после того, как Роман Федорович Унгерн-Штернберг – русский генерал, остзейский барон, монгольский князь и муж китайской принцессы, был расстрелян в Новониколаевске, я услышал историю его неуязвимости, чудесным образом обретенной и вскоре утраченной.
Мне рассказал ее пастух Больжи из бурятского улуса Хара-Шулун, но за достоверность этой удивительной истории ручаться трудно, тем более что главным ее героем являлся не сам рассказчик, а его старший брат Жоргал. Возможно, тот слегка приукрасил события и свою в них роль, а Больжи еще кое-что добавил от себя. Недостатком воображения не страдали оба. Отделить поэзию от правды я не берусь, но считаю нужным сразу оговорить одно обстоятельство: Хара-Шулун – название условное. Настоящее кажется мне гораздо менее выигрышным в качестве фона для рассказа. Особенно если знать, что оно означает в переводе.
Разумеется, я мог бы обойтись вовсе без названия. Просто некий улус Селенгинского аймака: сотни полторы домов, школа-восьмилетка, магазин, две фермы, молочная и откормочная. За последней начинались сопки. На ближних торчали редкие ощипанные сосны, дальние темнели сплошной еловой хвоей – это к северу. К югу сопки голые, с плавно вогнутыми, как зеркала исполинских телескопов, каменистыми склонами, легко меняющими цвет в зависимости от погоды и времени суток.
В этот пейзаж прекрасно вписывался субурган одной из восьми канонических разновидностей. Может быть, когда-то здешние колхозники умели их различать, но к тому времени, как я сюда попал, разучились. Никто не знал, какие драгоценности желтой веры в нем хранятся, всё это давно и безнадежно позабылось. Его основание было полуразрушено, грани выщерблены, из-под отслоившейся штукатурки вылезал грязный кирпич необычной формы. Построенный в конце XIX или начале XX столетия, субурган казался обломком цивилизации, процветавшей в этих краях много веков назад. Примерно такой же, но белый и чистый, был изображен в офицерском топографическом справочнике. В настоящей монгольской степи, где взгляду не за что зацепиться, субурганы можно использовать как ориентиры, и топографы со времен Пржевальского предусмотрели для них специальный значок.
Дом Больжи представлял собой маленькую четырехстенную избу с дощатыми сенями и одним окном. Крыша застелена рубероидом, пазы между жиденькими бревешками не проконопачены, а промазаны глиной. От семейских, как называют забайкальских старообрядцев, буряты кое-где переняли манеру красить стены изб в синий, желтый или зеленый цвет. У Больжи стены были синие, зады огорода выходили к подножию взгорочка, где стоял субурган. Земля здесь побурела от втоптанной в нее кирпичной щебенки. Вокруг всё заросло будыльем, но едва заметная тропка тянулась к субургану, и в его жертвенной нише я видел жалкие дары, приносимые словно из сострадания к избывшему силу божеству – конфеты в выцветших обертках, стопки магазинного печенья. Изделия местной кондитерской фабрики сглаживали контраст между субурганом и тем, что его окружало. По молодости лет я с презрением смотрел на это печенье, не сомневаясь, что с истинным буддизмом оно абсолютно несовместимо. Мои тогдашние представления о буддизме покоились на паре популярных брошюр, но я считал их исчерпывающими предмет. К тому же пирамидки «Юбилейного» или «Сливочного» мешали забыть, в каком времени я нахожусь. Все мы в юности любили эту игру – отсечь взглядом приметы пошлой современности и наслаждаться иллюзией, что вот сейчас всадники в кольчугах выедут на гребень ближайшего холма. Субурган был подходящей декорацией, всё портили печенье и конфеты в знакомых фантиках. Реальность брала свое, даже если я старался не слышать, как гремят пустые молочные бидоны в кузове проезжающего мимо грузовика.
Рядом проходила грейдерная дорога к ферме, и для того, чтобы вся картина разом вставала перед глазами, не распадаясь на куски, ей нужно имя, хотя бы и вымышленное.
Итак Хара-Шулун.
По-бурятски это означает «черный камень», или, применительно к населенному пункту, Чернокаменный. В окрестных сопках попадались выходы черного базальта, так что улус вполне мог носить то название, которое я для него придумал.
Неподалеку наша мотострелковая рота с приданым ей взводом «пятьдесятчетверок» отрабатывала тактику танкового десанта. Двумя годами раньше, во время боев на Даманском, китайцы из ручных гранатометов ловко поджигали двигавшиеся на них танки, и теперь в порядке эксперимента штаб округа обкатывал на нас новую тактику, не отраженную в полевом уставе. Мы должны были идти в атаку не вслед за танками, не под защитой их брони, а впереди, беззащитные, чтобы расчищать им путь, автоматным огнем уничтожая китайских гранатометчиков. Я в ту пору был лейтенант, командир взвода, и о разумности самой идеи судить не мог. К счастью, ни нам, ни кому-либо другому не пришлось на деле проверить ее эффективность. Китайскому театру военных действий не суждено было открыться, но мы тогда этого не знали.
Все опасались фанатизма китайских солдат, ходили слухи, что на Даманском и под Семипалатинском они смерть предпочитали плену. Об этом говорили со смесью уважения и собственного превосходства, как о чем-то таком, чем мы раньше тоже обладали, но отбросили во имя новых, высших ценностей. Очень похоже Больжи рассуждал о шамане из соседнего улуса. За ним признавались определенные способности, не доступные ламам из Иволгинского дацана, в то же время сам факт их существования не возвышал этого человека, напротив – отодвигал его далеко вниз по социальной лестнице.
Говорили, будто китайцы из автомата стреляют с точностью снайперской винтовки, будто они необыкновенно выносливы, боец НОА носит на себе месячный паек, тогда как наш солдат – трехсуточный, что китайский пехотинец способен обходиться почти без сна и на дневном рационе из горсточки риса пробегать чуть не сотню километров за сутки. Успокаивали только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с миллионными фанатичными толпами, о превращенных в неприступные крепости пограничных сопках, где под зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов, именами. Впрочем, толком никто ничего не знал. В газетах Мао Цзедун фигурировал как персонаж серии анекдотов, между тем в Забайкалье перебрасывались всё новые дивизии из упраздненного Одесского округа. В иррациональной атмосфере этого противостояния нас и вывели на учения в Хара-Шулун.
Колеса и гусеницы день за днем месили сухую песчаную почву. Пустыня прикидывалась степью, но танковые траки сдирали слой травы, и земля вновь становилась песком, неверным и летучим. Танки волочили за собой высокие шлейфы желтой пыли. Наши ПБ-62 разворачивались в линию машин, мы выпрыгивали из люков, цепью бежали по полю, затем в наушниках моей Р-13 раздавались невнятные хрипы ротного. Смысл команды был понятен без слов, командиры взводов дублировали ее голосом и флажками, танки замедляли ход, и мы, подтягивая друг друга, взбирались им на броню, пристраивались у башен, чтобы через пару минут спрыгнуть снова. В двух-трех местах над полем клубился черный туман от дымовых шашек, обозначающих подбитые противником БТРы. Майор Чиганцев, руководитель занятий, пиротехники не жалел.
По одному краю поля проходила дорога с линией электропередачи вдоль нее, по другому, примерно в полукилометре, лежала в плоских берегах небольшая смирная речка, чье название я забыл. Именно туда колхозный пастух Больжи по утрам выгонял телят с откормочной фермы. С понурой дисциплинированностью новобранцев они брели по дороге и как раз напротив нашего рубежа спешивания сворачивали к реке. В стороне ехал на лошади сам Больжи. Сухощавый, маленький, как и его монгольская лошадка, он издали напоминал ребенка верхом на пони. Позже я подсчитал, что ему еще не было шестидесяти, но тогда он представлялся мне глубоким стариком. Из-под черной шляпы с узкими полями виднелся по-азиатски жесткий бобрик совершенно седых волос, казавшихся ослепительно-белыми на коричневой морщинистой шее. Шляпу и брезентовый плащ Больжи не снимал даже днем, в самую жару. Проезжая мимо нас, он величественным жестом прикладывал к виску крохотную ладошку, и Чиганцев неизменно козырял ему в ответ. Это было приветствие двух полководцев перед строем своих войск.
В то утро телята, как всегда, тянулись по дороге, а солдаты уже начали спрыгивать на землю. Чиганцев с серьезным лицом разбрасывал перед нами взрывпакеты – они должны были имитировать обстановку, приближенную к боевой. На неделе ожидались проверяющие из штаба округа. Мой бронетранспортер шел крайним в ряду, у обочины, один взрывпакет, стукнувшись о борт, отскочил на дорогу. Пока догорал шнур запала, телята продолжали идти, передние спокойно миновали еле курящуюся картонную трубочку, и тут пакет рванул под копытами очередной шеренги. Синеватый дымок пробился между рыжими и пятнистыми телячьими спинами. В тот же момент всё стадо кинулось врассыпную.
Сама по себе эта хлопушка не могла причинить им ни малейшего вреда, но телята шли тесно, голова к голове, и опасность казалась тем грознее, что исходила не откуда-то со стороны, а прямо из середины стада. С задранными хвостами они в панике понеслись по полю, на котором мы разворачивались для атаки. Ротный по рации дал отбой, танки остановились. Солдаты, радуясь неожиданному развлечению, молодецки засвистали, отчего бедные телята припустили еще быстрее. Рассыпавшись веером, они бежали в сторону поросших елями сопок.
– Давай по машинам, – приказал мне Чиганцев. – Отсеки их от леса, а то еще потеряются. Убытки будем платить.
Минут через десять мы тремя машинами отрезали беглецам путь к сопкам. Телята начали сбиваться в кучу, когда подскакал Больжи, самые хладнокровные уже пощипывали траву. Не слезая с лошади, он вынул из седельной сумки здоровенный кус домашней кровяной колбасы и молча протянул мне.
– Спасибо, не надо, – отклонил я его подношение.
Так же без единого слова Больжи примерился, метко зашвырнул подарок в открытый люк бронетранспортера и погнал телят обратно через поле.
Мой водитель высунулся из люка, показывая мне упавшую с неба колбасу.
– Смотрите, товарищ лейтенант! Может, пожуем? Хлеб есть.
У меня потекли слюнки, но я гордо отказался, велев ему ехать к дороге. Мы обогнали Больжи на пол пути. Он что-то выговаривал телятам сердито и громко, потом вдруг замолчал и мимо Чиганцева проследовал с непроницаемым лицом.
– Жаловаться будет, – обреченно сказал Чиганцев.
Накануне танкисты своротили «пасынок» на придорожном столбе, ферма осталась без электричества как раз во время вечерней дойки, а теперь ему на голову свалились еще эти телята. Чиганцев опасался, что из колхоза пошлют жалобу в штаб дивизии.
Обычно, оставив телят пастись у реки, Больжи выходил к дороге полюбоваться нашими маневрами. В перерывах я иногда разговаривал с ним, спрашивал, как будет по-бурятски «здравствуй» и «до свидания», чтобы щегольнуть этими словами в письмах к маме.
В обед Чиганцев попросил меня:
– Сходи к нему, поговори по-хорошему. Возьми вон супу горячего и сходи.
Я пошел к стаду, прихватив два полных котелка, для Больжи и для себя. У меня было подозрение, что, если не разделить с ним трапезу, он откажется от супа, как я сам отказался от его колбасы. В обоих котелках над красноватой от казенного комбижира перловой жижей с ломтиками картофеля возвышались большие куски свинины. Продукцию полкового свинарника выловил для меня в котле сам Чиганцев.
Я застал Больжи сидящим на берегу, но не лицом к реке, как сел бы любой европеец, а спиной. При этом в глазах у него заметно было то выражение, с каким мы смотрим на текучую воду или языки огня в костре, словно степь с поднимающимися над ней струями раскаленного воздуха казалась ему наполненной таким же таинственным вечным движением, одновременно волнующим и убаюкивающим.
Я поставил на землю котелки, выложил из противогазной сумки ложки и хлеб.
– Пообедаем?
Больжи взял котелок, понюхал. Запах ему понравился.
– Можно, – кивнул он, беря ложку.
Я успел опростать полкотелка, оставляя свинину на закуску, когда заметил, что Больжи перестал жевать и внимательно смотрит на меня.
– Неправильно суп ешь, – сказал он. – Солдат так ест: первое – мясо, второе – вода. Вдруг бой? Бах-бах! Вперед! А ты самое главное не съел.
Согласившись, я начал направлять разговор в то русло, которое наметил для меня Чиганцев.
– Тебя начальник послал? – перебил Больжи. – Усатый?
– Он, – признался я.
– Скажи ему, у всех страх есть. У человека, у теленка. Надуется, как пузырь, до головы дойдет, думать мешает. А ногам не мешает. У кого от головы далеко, у кого близко. Тут!
Больжи похлопал себя по затылку и улыбнулся.
– Чай будем пить?
Я с готовностью вскочил.
– Сейчас принесу.
– Сиди.
Он принес огромный китайский термос, разрисованный цветами и птицами, налил смешанный с молоком чай прямо в котелок, где еще оставалась на дне разбухшая перловка, отхлебнул, плеснул еще и подал мне.
– На! Хороший чай.
Я проглотил его, стараясь не задерживать во рту.
– У тебя страх близко, – оценивающе оглядев меня, определил Больжи, – но пузырь не шибко большой. Всю голову не займет, если надуется, маленько оставит соображать. А у начальника твоего пузырь большой, зато от головы далеко.
– И что лучше? – ревниво спросил я.
– Оба ничего. Плохо, когда большой и близко.
– А у вас?
Он засмеялся.
– У меня совсем нет. Старый стал, лопнул.
От тишины и зноя звенело в ушах. Вдали, на краю поля, я видел лобовые силуэты танков с вывернутыми набок пушками. Это означало, что обед еще не кончился.
– Колбасу не взял, – с внезапной решимостью произнес Больжи, – я тебе гау дам!
– Гау?
– Да.
– Что это?
Больжи затруднился, видимо, перевести это слово на русский.
– Гау… На нем Саган-Убугун нарисован. Белый старик, так мы зовем.
– Танка? – предположил я, рисуясь тем, что знаю, как по-бурятски называются буддийские иконы на шелке.
– Нет. В бой пойдешь, на шею повесишь. Пуля не тронет, пузырь надуваться не будет.
Я понял, что речь идет о каком-то амулете.
– Барон Унгэр, знаешь его? – сощурился Больжи.
– Знаю, – подвердил я, догадавшись, что имеется в виду барон Унгерн.
– Унгэр его на груди носил.
– Такой же, как у вас?
– Зачем такой же? Этот самый.
– Ваш гау? – не поверил я. – Который вы мне подарить хотите?
– Носил. Почему, думаешь, его убить не могли?
– Его же расстреляли.
– О! – снисходительно улыбнулся Больжи. – Это потом.
– И не жалко вам отдавать такую вещь?
Больжи высунул кончик языка и коснулся его пальцем.
– Такое слово тут есть, а тут, – приложил он руку к левой стороне груди, – нету. Я старый, на войну не пойду. Мне не надо. Ты молодой, тебе надо. Раньше у нас как было? Лама парня лечит, денег совсем не берет, баранов не берет. Мужчину лечит женатого, одну цену берет. А старик лечиться пришел, давай две цены – за себя теперь и за молодого.
Слышно стало, как заработал двигатель головного танка. Вслед за ним загрохотали остальные, башни начали медленно поворачиваться в походное положение.
– Завтра принесете? – спросил я, скрывая волнение, охватившее меня при мысли, что стану обладателем этой реликвии. – А то мы скоро снимаемся отсюда.
– Зачем завтра? – удивился Больжи. – Вечером приходи. Ферму видел? Дальше мой дом.
2
В то время все мои сведения об Унгерне были почерпнуты из двух источников: советско-монгольского фильма «Его звали Сухэ-Батор» с загримированным под монгола актером Львом Свердлиным в главной роли и книгой Б. Цыбикова «Конец унгерновщины», изданной в Улан-Удэ в 1947 году. Я раскопал ее в Республиканской библиотеке. На каталожной карточке имелся замысловатый шифр, означавший, как выяснилось, что читать этот труд позволено не всем, но заведующая читальным залом мне симпатизировала, к тому же лейтенантские погоны доказывали мою благонадежность. Книгу я получил, и она, за вычетом ритуальных анафем, оказалась весьма информативной: автор описывал не только конец унгерновщины, что можно было ожидать из заглавия, но и ее начало, и то время, когда безумный барон находился на вершине могущества.
В Забайкалье он командовал Азиатской дивизией, на две трети состоявшей из монголов и бурят, и подчинялся атаману Семенову. Осенью 1920 года, когда Красная Армия вместе с вышедшими из тайги партизанскими отрядами повела наступление на белую Читу, Унгерн с восемью сотнями всадников двинулся к Урге – монгольской столице, резиденции Богдо-гэгена VIII. Духовный владыка монголов, восьмое перерождение тибетского подвижника Даранаты, он с 1911 года, с тех пор, как Поднебесная Империя превратилась в Китайскую Республику, а Халха (Внешняя Монголия) получила независимость, был ее монархом, но теперь сидел под арестом в собственном дворце. Генерал Го Сунлин занял Ургу и вернул мятежную провинцию под власть Пекина.
Не сумев захватить столицу, Унгерн ушел в верховья Керулена, пополнил свои поредевшие сотни отрядами монгольских князей и в начале февраля 1921 года, после трехдневных боев, штурмом взял Ургу, выбив из нее 15-тысячный китайский гарнизон. Китайцы отступили на север, оттуда попытались пробраться на восток, в метрополию, но дойти до спасительной границы удалось немногим. В степи вдоль Калганского тракта остались лежать раздетые победителями трупы. Здесь пировали волчьи стаи, неслись, подпрыгивая на мертвых телах, призрачные мячи перекати-поля.
Сразу после победы Унгерн очистил Ургу от вредных элементов, каковыми считались все евреи, включая женщин и детей, большевики заодно с эсерами и сибирскими кооператорами и те китайцы, кто отрезал себе косу – символ верности свергнутой маньчжурской династии Цинь. Наконец трупы были убраны с улиц, под рев труб и гудение раковин Богдо-гэген въехал в ликующую Ургу и вновь занял монгольский престол. На торжественном обеде в день коронации Унгерн сидел от него по правую руку, выше всех князей и лам. Помимо высшего княжеского титула цин-ван ему был дарован ханский, доступный лишь чингизидам по крови, он получил звание «Возродивший государство великий батор, командующий» и право на те же символы сана и власти, что правители четырех аймаков Халхи, – отныне этот потомок крестоносцев мог носить желтый халат-дэли и желтые сапоги, иметь того же цвета поводья на лошади, ездить в зеленом паланкине и вдевать в шапку трехочковое павлинье перо.
Желтый цвет – это солнце. Зеленый – земля, жизнь. Три очка в радужных переливах знаменуют третью степень земного могущества – власть, имеющую лишний глаз, чтобы читать в душах.
Из нежно-зеленой завязи родился сияющий золотой плод – перед Святыми воротами Ногон-сумэ, Зеленого дворца Богдо-гэгена, генерал-лейтенант Роман Федорович Унгерн-Штернберг, хан и цин-ван, откинув занавесь паланкина, куда он пересел из автомобиля за полсотни шагов от дворца, мягким желтым ичигом ступил на расстеленную в пыли кошму с орнаментом эртни-хээ, отвращающим всякое зло.
Ногон-сумэ располагался на берегу Толы, от городских кварталов его отделяла широкая и плоская речная пойма, покрытая унылым серым галечником. Полковник Козловский с казаками конвоя и ординарец, поручик Безродный, остались за воротами, отсюда барона сопровождал лишь ученый лама Найдан-Доржи-гелун, астролог и гадатель-изрухайчи, в прошлом состоявший при буддийском храме в Санкт-Петербурге. Унгерн считал себя буддистом, молился в столичных дуганах, жертвовал монастырям крупные суммы, чем раздражал своих русских соратников, предпочитавших, впрочем, не афишировать этих чувств, но немногие знали, что он мечтает обратить в желтую веру сибирских крестьян, а затем покатить колесо учения дальше на запад. Христианство не сумело ни сохранить монархии в Европе, ни противостоять революции, гибельная культура белой расы проникла в Японию и даже в Китай, где республиканцы-гаммны свергли маньчжурскую династию. Единственным народом, не затронутым этой заразой, оставались монголы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.