Текст книги "Поздний звонок (сборник)"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
Когда ставила телефон на столик, послышалось, что тот, за дверью, ковыряется в замке. Сердце ухнуло, на ослабевших ногах она метнулась в прихожую. Нет, всё тихо. Приложила ухо к двери, снова приникла к глазку и вдруг поняла, что человек на площадке сделал то же самое. Два глаза, разделенные крошечным, выпуклым снаружи стеклышком, смотрели друг в друга, она различала даже помаргивание, слабое и напряженное подрагивание прижатого к стеклу века. Кто-то разглядывал ее в упор, а она, хотя и знала, что оттуда ничего нельзя увидеть внутри квартиры, почувствовала, как кровь стынет в жилах и мерзкий холодок проходит по корням волос. Разумные соображения сейчас не действовали. Не верилось, что оптика способна защитить от этого взгляда. Сам бессмысленный ужас жизни остановил на ней свой неподвижный звериный зрачок.
В домах гасли огни, лишь окна подъездов синими переборчатыми колодцами стояли в темноте.
Рогов, Галькевич и Пол Драйден свернули за угол. Галькевич вспомнил, как пару лет назад выпивали у Роговых, тоже была осень, но поздняя, дождик, слякоть, на мокром газоне сидела пьяная женщина в резиновых сапогах, в сбившемся платке, расхристанная, немолодая и некрасивая, и Марик сказал про нее: русская Венера. Явилось желание немедленно рассказать Рогову и Полу Драйдену про Марика, что Марик, сволочь, так сказал. Лишний раз напомнить им, что он, Галькевич, не такой, но, слава богу, сдержался. Если ты другой, не суетись, не доказывай, иначе получится, что такой же. Никому ничего нельзя доказать, если боишься, а он знал, что в нем живет страх перед этой прекрасной, печальной и жутковатой страной, которая была его родиной.
Свернули за угол, и Пол Драйден внезапно понял, почему в течение всего вечера было чувство, будто фигура царевича Алексея утрачивает ясность очертаний – она не просто расплывалась, а словно растягивалась между Роговым и Галькевичем, принимая образ то одного, то другого, но в любом случае теряла привычное сходство с ним самим, Полом Драйденом. Сам он мальчиком тоже боялся и ненавидел отца – вечно пьяного, громогласного, с огромным плоским телом бывшего баскетболиста, и со студенческих лет сочувствовал Карлу XII, который пошел войной на пучеглазого царя, чтобы отомстить за его, Пола, детский страх, отроческие унижения.
– Пожалуйста, – попросил он, – подождите меня.
Отошел к кустам, расстегнул молнию на джинсах.
Рогов и Галькевич остановились. Под струей зашелестела иссохшая трава, Пол Драйден виноватым голосом сказал Рогову:
– Я забыл у вас мои трусы, они висят в кухне на веревке.
– Что, – уныло спросил Галькевич, – будем возвращаться?
Пол Драйден промолчал. Ему неловко было настаивать, а Рогову – показывать, как он рад неожиданной возможности проделать обратный путь втроем. Снова провожать их он, конечно же, не пойдет.
– Пошли домой, – объявил Рогов.
При этом слове хитрая Зюзя отбежала подальше, понимая, что вот-вот ее возьмут на поводок, приведут в квартиру и там опять наденут ненавистные трусы. Всё сильнее дул ветер, хлопало на балконах белье.
Рогов закричал:
– Зюзя, Зюзя, ко мне!
Та делала вид, будто не слышит.
Он сказал:
– Пойдемте, сама прибежит.
В это время жена Рогова увидела, как человек за дверью подмигнул ей. Веко дернулось, опустилось и поднялось, ресницами скользя по стеклу дверного глазка. Она отскочила к стене, поясницу прошибло потом. Он подмигивал ей так, словно знал, что сегодня она весь вечер ненавидела мужа, и теперь сообщал: сигнал принят, будем действовать. Малодушно захотелось разбудить сына, выйти на площадку с ребенком на руках, заслониться им от этого кошмара, и еще больше перепугалась от того, что возникают такие мысли. Стояла и тоненько подвывала от безнадежности. Не так уж и поздно, а на лестнице почему-то не слыхать никого из соседей. Ни шагов, ни голосов, окликнуть некого. Ни одна дверь не хлопнет. Она посмотрела на часы: без четверти одиннадцать. Была половина, когда Рогов пошел провожать гостей, значит, появится минут через пять, ну через десять или пятнадцать, если автобуса долго не будет. Он ведь такой, ни за что не уйдет, пока не посадит их в автобус и не помашет рукой. Страшно было за мужа, что его здесь кто-то караулит, но едва ли не страшнее казалось увидеть лицо человека за дверью. Так бывает во сне: замечаешь кого-то рядом с собой, пытаешься понять, кто это, чего он хочет, и не понимаешь, душа томится на грани узнавания, не переступая ее в последнем усилии, потому что в самой загадке – страх, тьма, вариант смерти, а в разгадке – ужас продолжения жизни с тем, что можешь узнать про себя.
Мысли начали разбегаться и путаться, как при температуре. Она сказала себе: «Спокойно, дура, не паникуй!» – и выключила свет в коридоре и в кухне, чтобы глаза привыкли к темноте. Тогда у нее будет преимущество, если этот человек попробует высадить дверь и с освещенной площадки ворвется в темную квартиру. Дверь у них можно выбить ногой, еле держится. Она давно говорила Рогову, что надо укрепить ее или поставить железную, но он лишь смеялся. А когда призадумался, это удовольствие стало не по его зарплате.
За окном шумели и раскачивались деревья. Фонарь, горевший у подъезда, временами прорывался сквозь их бушующие кроны, синеватым туманом застилая стекло. Тени бежали по стенам, вжимались в углы. Нужно было что-то делать. Нарочно громко топая, она прошла в кухню, достала из ящика молоток, затем на цыпочках прокралась обратно в прихожую. Если тот человек подслушивает, пусть думает, что ее здесь нет. План был такой: едва послышатся на лестнице шаги Рогова, мгновенно отщелкнуть замок и выскочить ему на помощь.
Она снова включила свет в коридоре, чтобы не жмуриться, когда будет выбегать на площадку. Затаившись под дверью, прикидывала, каким концом приготовить молоток для удара – тупым или острым, как вдруг вспомнила, что окна выходят во двор, можно предупредить Рогова заранее, как только он подойдет к дому. Дура, дура, какая дура, Господи! Кинулась в комнату, распахнула дверь лоджии. Всё кругом заслоняли разросшиеся неухоженные тополя, листва еще не облетела. Она перевесилась через перила, не отрывая глаз от освещенного пятачка перед подъездом, и стала ждать.
Галькевич заметил ее первый. Она крикнула:
– Эй, стойте!
Рогов узнал голос жены, но вначале почудилось, будто сам же мысленно произнес эти слова. Когда-то постоянно разговаривал с собой ее голосом, потом отвык. Возле дома он немного приотстал, подманивая Зюзю, которая по-прежнему держалась на расстоянии, а Галькевич задрал голову и увидел жену Рогова. Она улыбалась от облегчения, что муж не один, пришли все втроем, поэтому Рогов, увидев ее на лоджии, ничуть не встревожился.
Он сказал:
– Пол забыл свои трусы, вернулись за трусами.
Жена улыбалась как-то странно и шепотом, словно осипла на ветру, говорила:
– Стойте, стойте!
– Может, кинешь с балкона, чтобы им не подниматься? – предложил Рогов.
– Подождите, – сказала она, – там кто-то стоит.
– Где?
– На площадке за дверью.
– Кто?
– Не знаю.
– И что делает?
Она растерялась и сказала:
– Ничего.
– Хорошо, я сейчас поднимусь.
Рогов направился к подъезду, она закричала:
– Стой!
Что-то прошуршало в листве и тяжело брякнулось на асфальт. Пол Драйден наклонился, перед ним лежал молоток. Он поднял его, оглянулся на Рогова с Галькевичем. Те ничего не успели сообразить, а он уже всё понял, крепко сжал деревянную ручку и шагнул к подъезду.
Они двинулись было следом, но жена Рогова опять закричала сверху:
– Стойте! Тоже возьмите что-нибудь!
– Что? – спросил Рогов.
– Ну, камень, палку, что-нибудь!
Галькевич заметался под окнами, ища, чем бы вооружиться. Рогов раздраженно отмахнулся, сделал шаг. Жена взвыла:
– Бога ради, возьми что-нибудь!
Он замер.
– Там действительно кто-то стоит, – тихо сказала она. – Мне страшно.
Луна скрылась, ветром отхлестнуло ветви тополей перед фонарем. Свет упал на лицо жены, усталое, серое, немолодое. Лишь теперь он ей поверил, почувствовал, что не напрасно прожили вместе все эти годы, родили сына. Это ее страхом сжимало сердце десять минут назад, когда проходил мимо детского садика и поглаживал в кармане рюмку.
В груди спеклось, он повернулся к Полу Драйдену.
– Дайте-ка!
Тот помотал головой и молоток не отдал.
Зюзя крутилась у ног, вымаливая прощение. Рогов отпихнул ее, осмотрелся. В соседнем доме с весны тянулся капитальный ремонт, за песочницей грудой свалены ржавые водопроводные трубы. Он подбежал, схватил обрезок покороче.
Из зарослей под окнами вынырнул Галькевич и ринулся к подъезду. Пока шарил в кустах, заполошно хватая какие-то невесомые хворостины, вдруг осенило, что не так, не так человек с его родословной должен вести себя в минуту опасности. Безоружный, он рванулся к подъезду, но Пол Драйден успел придержать его на лету, вошли вдвоем. За ними ловко протырилась Зюзя.
Дом пятиэтажный, лифта нет, есть настенный щиток с механизмом, отщелкивающим запор на входной двери, если на десяти кнопках этого баяна правильно сыграешь трехзначный номер, но не работает. Вошли, ветер загудел, резонируя в почтовых ящиках, зашевелилась бахрома коврика перед ступенями. Пол Драйден ступил на него с чувством, что дальше начинается тот хаос, где скрылся бедный царевич. Молоток успокаивающе отяжелил руку, другой рукой он цепко сжимал локоть трепещущего от возбуждения Галькевича.
Дверь за ними захлопнулась, всё стихло. Наверху тоже стояла какая-то ненатуральная тишина. Пол Драйден хотел подождать Рогова, чтобы подниматься всем вместе, но Зюзя деловито затрусила по лестнице. Вырвавшись, Галькевич бросился за ней, обогнал ее, прыгая на своих длинных ногах через полпролета, на виражах отлетая к стене, вынесся на площадку третьего этажа. Пусто. Перед квартирой Роговых никого нет.
Он прислушался.
Лязгнул замок, жена Рогова, не решаясь распахнуть дверь сразу, медленно тянула ее на себя и шепотом кричала из расширяющейся щели:
– Вы здесь? Вы здесь?
Галькевич даже не ухом, а кожей ощутил укромный отзвук ее слов, ее дыхания. Он услышал, как над головой у него кто-то крадется вверх, бесшумно перебирая ногами бетонные ступени. Там, за изгибом лестницы, слышались осторожные удаляющиеся шаги, оттуда тянуло ледяным холодом, проникавшим в самое сердце.
На дне подъезда гулко ударило: бум-м! Рогов зацепил обрезком трубы батарею парового отопления. Этот звук всколыхнул душу, как удар колокола. Уже не колеблясь, Галькевич махнул на четвертый этаж, на пятый, застыл перед ведущей к чердачному люку в потолке железной лесенкой. Замка на люке не было. Он хотел лезть на чердак, с разгону схватился за перекладину, но в этот момент Пол Драйден добежал до квартиры Роговых и увидел, что на дверном глазке сидит бабочка.
Он сразу всё понял и крикнул Галькевичу:
– Это бабочка, бабочка! Идите сюда!
Подоспел Рогов со своей трубой. Пол Драйден сказал ему:
– Это бабочка!
Жена Рогова наконец распахнула дверь, но бабочка не улетела, лишь заелозила на стекле глазка, помаргивая крылышками, уже бледными, осенними, со стертым узором и увядшей пыльцой.
Спустился Галькевич. Пол Драйден объяснил ему еще раз:
– Это бабочка!
Все четверо молча смотрели на нее, никто не улыбался, у Галькевича дрожали ноги. Вдруг Рогов дико захохотал. Он обнял жену, она оттолкнула его, опустилась на корточки, затылком откинувшись к косяку, и заплакала.
Рогов отшвырнул трубу, та с грохотом покатилась вниз по лестнице. На втором этаже загремела щеколда чьей-то двери, кто-то что-то сказал. Галькевич ответил, ему тоже ответили, потом Рогов громко сказал:
– Господи, ну чего мы все боимся? Можете мне ответить?
Никто ему не ответил.
Он сунул руку в карман, некурящий Галькевич спросил:
– Покурим?
Вместо сигарет Рогов достал маленькую коньячную рюмку, показал им, держа ее на вытянутой ладони. Пол Драйден оживился. Он решил, что вслед за рюмкой появится и то, что можно будет в эту рюмку налить, но внезапно Рогов с силой сдавил ее в кулаке и раздавил, как яйцо.
Жена переполошилась:
– Ты что? Зачем? Что ты хочешь мне доказать? Ненормальный! Покажи, порезался?
Глаза ее светились.
Рогов развел пальцы с прилипшими к коже стеклянными блестками, стряхнул осколки, почистил ладонь о штаны и поднес к свету. Крови не было.
Он победно улыбнулся.
– Вот видишь? Ни царапины. Значит, я прав.
– В чем? – спросила она.
– Бояться нечего. Понятно?
Она кивнула.
– Дайте мне другую, – закричал Галькевич, – я тоже попробую!
Жена Рогова сказала с гордостью:
– У тебя не получится.
Рогов бережно снял бабочку с глазка вышел на лоджию и отпустил. Ее сразу смело ветром.
Колокольчик
1990
На роковом для многих, тридцать седьмом году жизни Лапин впервые за десять лет брака изменил жене, сам же ей в этом признался по инфантильной привычке ничего от нее не скрывать, всю зиму был на грани развода, но из семьи не ушел и весной, искупая вину, при активном финансовом содействии тещи, которую жена держала в курсе событий, купил дом в пригородном селе Черновское, чтобы восьмилетняя Нинка могла целое лето проводить на воздухе. Впрочем, Нинка с ее бесценным здоровьем составляла лишь самый верхний пласт в многослойной толще соображений, лежавших в основе этой акции. После всего случившегося им с женой необходимо было обновить отношения, сменить обстановку. Дом еще не был куплен, а они уже говорили о нем как о месте, где в тишине, в покое, под сенью березовых перелесков, на берегах относительно чистого водохранилища оба сумеют зализать свои раны и, может быть, увидят друг друга в ином, неожиданном свете, возвращающем их во времена юности, нежности, взаимного умиления. Спали они пока врозь, но для дома в Черновском жена приобрела комплект нового постельного белья в цветочках. Эту покупку она, правда, не слишком афишировала, чтобы не спугнуть Лапина самонадеянной уверенностью в неизбежном счастливом исходе. Если же копнуть еще глубже, там жена с тещей рассчитывали хозяйственными заботами отвлечь его от опасных мыслей и разлагающих томлений, а сам он, отчасти понимая, что так и случится, в то же время втайне надеялся иногда приезжать в Черновское с Таней, хотя за месяц перед тем они твердо решили больше не встречаться и даже не звонить друг другу. Таня настояла, а Лапин как бы смирился, но в глубине души прекрасно знал, что всё зависит от него. Как он захочет, так и будет.
Жена быстро поверила в его раскаяние, в его искреннее и глубокое осознание совершенной ошибки, исправить которую окончательно и прямо сейчас ему мешает лишь самолюбие. Теща, мудрая женщина, не пыталась ее разубедить, но не исключала, видимо, что зять связывает с этим домом определенные планы и его рано отпускать туда одного. В конце мая она с Нинкой перебралась в Черновское, а дочь предусмотрительно оставила в городе приглядывать за Лапиным. Он, однако, под разными предлогами ухитрялся ездить на дачу отдельно от жены, не в выходные, а на неделе, когда та работала. Приезжая, под руководством тещи весь день что-то приколачивал, вскапывал, закапывал, строил новый сортир, но вечером, уложив Нинку, спускался к водохранилищу, курил на берегу, думал о Тане, о том, что без нее оставшаяся жизнь будет уже не жизнью, а доживанием. Он ей не звонил, и она за всё это время не позвонила ни разу.
В середине июня выдалось три свободных дня подряд. Лапин уехал в Черновское, заночевал, а утром прискакала Нинка, ранняя пташка, начала его теребить, стаскивать одеяло, требуя, чтобы он немедленно вставал и куда-то с ней шел, она ему что-то покажет.
– Ну пап! Ну вставай! – ныла она. – Скоро их поведут!
Лапин сонно отмахивался:
– Кого? Куда?
Она сказала с раздражением:
– Ну интернатских же, которые под себя писяются. Я тебе еще вчера говорила. Забыл?
Он забыл, но встревожился, глядя, как она аж подпрыгивает от нетерпения.
– Идем, пап! Опоздаем же!
Интернат при местной школе-восьмилетке располагался рядом с автобусной остановкой. Всякий раз, проходя мимо, вдыхая запах щей из кислой капусты и еще чего-то казенного, казарменного, Лапин испытывал мгновенный стыд при мысли, что за два квартала отсюда нахальная Нинка, раскармливаемая тещей, уплетает постную говяжью тушенку и в один присест может опростать полбанки сгущенного молока. Он хорошо помнил, как в детстве на его глазах откровенная барачная нищета, которую все воспринимали как должное, сменилась нищетой потаенной, почти пристойной или, напротив, горластой, бьющей себя в грудь. В обоих случаях Лапин имел право ее не замечать. Здесь же, в часе езды от областного центра, она то ли никогда не исчезала, то ли вдруг с пугающей легкостью вернулась к прежнему облику. Убогость этого мира внутри школьной ограды была разветвленной, сложной и естественной. За ней стояла традиция, уходящая в глубь десятилетий.
Школа носила имя известного в свое время поэта Каминского, чья жизнь была прочно связана с Черновским. Потомственный горожанин, он любил эти места, еще в тридцатых годах построил здесь дом и анахоретом прожил в нем последнюю треть жизни. Теперь дом был превращен в музей. На туристических картах Черновское отмечалось кружочком с вписанным в него треугольником, обозначающим памятники культуры. Студентом Лапин писал о Каминском дипломную работу, и когда теща объявила, что присмотрела дачу не где-нибудь, а в Черновском, у него неприятно сжалось сердце. Случайность, да, но если судьба гонит по кругу, значит, ничего неожиданного в жизни уже не будет. После разлуки с Таней он стал особенно внимателен к таким совпадениям. Всюду мерещились намеки на то, что круг замкнулся, всё пошло по второму разу.
Они с Нинкой остановились у штакетника, идти во двор Лапин не захотел. Недавно начались каникулы, но детей еще не развезли по деревням, при интернате для них организовано было что-то вроде трудового лагеря. Они убирали территорию, работали на участке, возили и кололи дрова на зиму. Вечерами ребята постарше околачивались возле клуба, помладше – на пристани. Сейчас все собрались во дворе, строились по группам. Передние, самые маленькие, уже топтались вдоль наведенных известью линеек. В их стремлении встать так, чтобы носы кроссовок, тапочек и туфелек ни в коем случае не вылезали на белую полосу и не отступали бы чересчур далеко от нее, в молчаливом этом и мелочно-кропотливом выравнивании жиденьких шеренг, призванных противостоять бесформенному ужасу жизни, клубящемуся по обе стороны утреннего построения, тоже было что-то давно забытое, но родное, чего Таня в ее возрасте не знала и знать не могла.
Несколько девочек с формами хихикали на скамейке, их сверстники покуривали за углом, но и они энергично прибились к остальным, едва на крыльце показался директор интерната, мужчина лет пятидесяти с темным от деревенского загара костлявым лицом, в белой рубашке навыпуск. Вслед за ним вышел мальчик с барабаном и скромно встал в стороне.
– Смотри, сейчас поведут! – шепнула Нинка.
По дороге она ничего толком не объяснила, не желая предвосхищать события и портить впечатление. Жена тоже всегда проявляла удивительное, поражавшее Лапина терпение, если хотела осчастливить его каким-нибудь сюрпризом. Сам он был на это совершенно не способен. Даже подарки, купленные ей ко дню рождения, дарил в тот же вечер, когда приносил их из магазина.
Дождавшись тишины, директор заговорил бодрым и вместе с тем подчеркнуто негромким голосом. Лапин уловил знакомые, но по нынешним временам слегка архаичные интонации начальственной доверительности: дескать, все мы, тут собравшиеся, взрослые и дети, руководство и подчиненные, выполняем одну задачу. Мы – соратники, нам нужно держаться заодно и стоять крепко, а засадный полк не подведет, озерный лед вот-вот проломится под закованными в железо тевтонами. Содержание речи не имело ровно никакого значения, оно полностью исчерпывалось веерообразным движением загорелой руки, объемлющим дальних и ближних, сильных и сирых, самого директора и двух стоявших поодаль воспитательниц, небо над их головами, землю внизу, шум тополей, стайку воробьев на турнике – всё в пределах облупленного штакетника.
Наконец рука взмыла вверх, и барабанщик, приосанившись, пустил длинную дробь. Директор посторонился, пропуская вытянувшуюся из дверей интерната странную процессию – двое мальчиков и девочка с мазками зеленки на лице, на годик, может быть, постарше Нинки. Они, вероятно, стояли в сенях, ожидая сигнала. Застучал барабан, и вышли гуськом, девочка – сзади. Все трое тащили полосатые постельные матрасы, скатанные, но неперевязанные.
Один из мальчиков пристроил свою ношу на голове, другой нес перед грудью, обхватив обеими руками, а девочка никак не могла приспособиться. Ей не хватало рук, чтобы обнять этот исполинский ствол с уходящей под облака невидимой кроной. Тяжелый матрас выскальзывал, разворачивался, она то и дело перехватывала его, помогая себе коленкой, останавливалась и отставала. Колени у нее тоже были в пятнах зеленки.
Нинка, стоя рядом, с удовольствием объясняла детали:
– Видишь, пап, они к сушилке идут, у них там сушилка. Видишь?
Лапин тупо взглянул туда, куда она указала. В дальнем конце двора маячил беленый сарайчик под плоской крышей, сакля с длинным жестяным перископом, рассекающим взбитую ветром пену акаций. Теперь он уяснил смысл этой церемонии – несчастные дети ночью обмочились и в наказание перед строем товарищей должны нести на просушку свои мокрые матрасы. Они были ветхие, линялые, в ржавчине от кроватных сеток.
Для мальчиков, похоже, вся процедура давно сделалась обычной. Передний вышагивал равнодушно, второй улыбался и корчил рожи, но девочка то ли не сумела привыкнуть и смириться, то ли сегодня с ней это случилось впервые в жизни. Она прятала лицо в матрас, шатаясь под его тяжестью, ничего не видя перед собой. Летевшая вдогонку барабанная дробь подгоняла ее, лупила по спине, по голым ногам. Лапин почувствовал, что дорога от крыльца до сушилки кажется ей бесконечной.
Он схватил Нинку за плечо, встряхнул:
– Ты как смеешь смотреть на такие вещи? Дрянь!
– Ты чего, пап? – изумилась она, прежде чем зареветь.
Он поддал ей по шее.
– Марш отсюда, паршивка! Чтоб духу твоего здесь не было!
Нинка завыла и покатилась в сторону дома. Директор куда-то пропал, барабан умолк. Лапин перемахнул через ограду и бросился к сарайчику. Мальчики уже разложили на солнце свои матрасы, а девочка не могла найти подходящего места. Он поднял ее матрас, отшвырнул. Запах мочи витал в воздухе, едва ощутимый, невинный, напоминающий о Нинкином младенчестве, о времени, когда у жены была большая красивая грудь.
Девочка застыла под его взглядом. Лапин присел перед ней на корточки, попробовал улыбнуться прыгающими губами.
– Ты не бойся, слышишь? Ерунда, это в детстве со всеми бывает, со мной тоже бывало, и ничего. Не веришь? Зачем мне врать, я уже лысый.
Он весело похлопал себя по лысеющей макушке, повторяя, что с ним, когда был в ее возрасте и даже старше, это бывало много раз, честное слово.
Девочка испуганно шмыгнула прочь, тогда, выпрямившись во весь рост, он заорал ей вслед:
– Они не имеют права! Не смей больше так ходить! Слышишь?
Вокруг собралась толпа, откуда-то сбоку донеслось вызывающе отчетливое:
– Зассанец!
Лапин стоял на нетвердых ногах, чувствуя, что не в силах унять в себе этот рвущийся из горла крик. Он видел перед собой ухмыляющиеся физиономии, но продолжал вопить, как на митинге:
– Как вам не стыдно! Это же ваши товарищи!
Подошел директор.
Увидев его, Лапин зашелся совсем уж по-базарному, как вдруг увидел за оградой Нинку, смотревшую с нескрываемым ужасом, и опомнился. Не хватало еще, чтобы думала, будто у нее отец припадочный.
– Кто дал вам право издеваться над детьми? – спросил он почти кротко. – За что вы их наказываете? За болезнь?
– Никто их не наказывает, – спокойно ответил директор.
– Как же это называется – то, что вы с ними делаете?
– Мы их лечим.
Лапин опять сорвался в истерику.
– А-а, лечите?!
Переждав, директор подтвердил: да, лечение психическим шоком, такой метод. Шокотерапия – единственное, что в данных обстоятельствах способно им помочь, а колокольчик на ночь к ноге привязывать, это всё пустой номер.
Он взял Лапина под локоть и повел к воротам, рассказывая, почему не помогает колокольчик, который, по идее, должен разбудить ребенка, когда при позыве тот начнет ворочаться во сне, своим звоном напомнить ему, что нужно проснуться, встать и пойти в туалет. Лапин слушал оцепенело, не вникая. Представилось, как Нинка лежит в постели с этим подвязанным к лодыжке рыбацким бубенчиком, как обмирает, боясь шевельнуться, чтобы не зазвякал и не услышали на соседних койках. Пока тянулись отношения с Таней и мелькала мысль о разводе, дочь казалась уже совсем взрослой, не нуждающейся в его заботах. Теперь она опять стала маленькой, глупой, беззащитной.
– Жестоко, да, – говорил директор, – но многим помогает. А то ведь сами же ребята житья не дают таким детям, особенно девочки. В матрасах какая-то синтетическая гадость, один обмочится, и во всей палате разит, как в помойке. Они, бедные, на всё готовы, лишь бы утром от их постели не воняло. Эта девочка, например, сегодня ночью проснулась, видит, что обмочилась, матрас потихоньку в коридор выволокла, под лестницу его, с глаз долой, простыню прямо на голую сетку постелила и легла. Разве так лучше? В спальных помещениях окна старые, рамы рассохлись, сколько ни замазывай, все равно дует. Стекол, и тех не хватает, я у себя в кабинете два стекла вынул и переставил в спальни, сам сижу с фанерой. Печи плохие, старые, зимой дети простужаются, если спят на мокром, а денег на ремонт нет, материалов нет. Прихожу в контору, прошу цемент. Говорят, цемента нет, бери, что есть, и выписывают мне скребки для обуви. Хоть в стену вколачивай и вешайся на них.
– Дождетесь, кто-нибудь еще повесится от такого лечения, – посулил Лапин.
Директор обиделся.
– Да меня этой весной опять егерем в заповедник звали! Мотоцикл казенный, независимость. Не как здесь: ходишь с протянутой рукой, над куском мела трясешься. Каждый год зовут, а я не иду.
– Чего ж не идете?
– Детей жалко, без меня им хуже будет.
– Хуже не будет, – сказал Лапин и, не прощаясь, пошел домой.
Нинка с каменным лицом сидела на веранде, трескала яичницу. Теща успокивающе гладила ее по волосам, одновременно с обычной своей дипломатичностью давая понять Лапину, что она полностью на его стороне.
Настроение испортилось, он без аппетита позавтракал, взял лопату и направился в огород. По пути его перехватил сосед, тоже дачник, пожилой электрик с пушечного завода. Разговаривать с ним не хотелось. Вечерами тот штудировал недавно переизданного Карамзина вперемешку с журналом «Огонек» и норовил уличить Лапина в незнании каких-то исторических фактов. Под тем предлогом, что нужно решить судьбу черемухи на границе их участков, которая якобы затеняла светолюбивые картофельные побеги, сосед выманил его из калитки, заманил к себе во двор и тут неуловимо-щегольским жестом фокусника соткал из воздуха ополовиненную бутылку и складной стаканчик. Против обыкновения Лапин отказываться не стал. Выпили, сосед начал пытать его, знает ли он, отчего умерли Александр Невский, Иван Грозный, Сталин, Косыгин, Андропов и генерал Скобелев.
– Ну? – спросил Лапин.
– Их всех отравили, – сообщил сосед и приступил к подробностям.
Лапин вспомнил, как в день похорон Андропова жена возвращалась из командировки, он встречал ее на перроне, и, когда гроб генсека опускали в землю под кремлевской стеной, внезапно все тепловозы, электровозы, вокзальные сирены испустили трехминутный траурный вой, через минуту обернувшийся абсолютной тишиной, потому что в нем потонули все остальные звуки. Казалось, от титанического усилия ревет кто-то громадный, могучий, ценой рвущихся вен и лопнувших сухожилий поднимающий на себе небеса, раздвигающий горизонты. Лапин слушал со страхом и восторгом, замирая от предчувствий, но за все последующие годы лично с ним случилось только то, что встретил Таню. Под пение соловья в ветвях той самой черемухи, под рассказ о боярах-отравителях, о Борисе Годунове, который как брюнет был человек хитрый, на фоне июньского неба и тополиной метели перед Лапиным опять встал роковой вопрос – звонить Тане или не звонить? Он подумал, что на тот случай, если как-нибудь привезет ее в Черновское и она попадется на глаза соседу, надо поддерживать с ним добрые отношения, чтобы не донес теще или жене. Из этих соображений он дослушал мартиролог до конца, по мере необходимости подавая сочувственные или осуждающие реплики.
– Теперь будете знать, – удовлетворенно сказал сосед, отпуская его к Нинке.
Та давно ныла за забором, что хочет купаться. То, что произошло два часа назад, для нее было все равно как в прошлом году. Лапин прочел ей короткую нотацию, вылившуюся, как всегда, в частичное признание собственной вины, затем отправились на водохранилище. Купальника с лифчиком у Нинки не было, по дороге начали торговаться: она доказывала, что ей неприлично купаться в одних трусиках, а Лапин говорил, что под майкой скрывать совершенно нечего и после купания в мокрой майке можно простыть на ветру.
На берегу она села, надувшись, в стороне, но он твердо стоял на своем: снимай, иначе в воду не пойдешь. В конце концов Нинка зарыдала, однако соблазн был велик, соседские мальчишки плескались рядом, звали ее к себе. Рыдая, она стянула майку и, согнувшись в три погибели, пряча от нескромных мужских взглядов еле заметные, без малейшей припухлости, пятнышки сосков, юркнула в воду, где тут же забыла о необходимости их прятать, стала прыгать и возиться с мальчишками.
Лапин выбрал местечко почище, разделся, расстелил полотенце и лег. Отсюда хорошо виден был стоявший над самым обрывом дом Каминского, довольно несуразное строение с ассимметрично посаженным мезонином, на крыше которого, как капитанский мостик, возвышалась обнесенная перильцами смотровая площадка. Над ней торчал шест с маленьким флюгером.
Каминский был поэт-футурист, фигурировал в столицах, летал на аэроплане, скандалил, красил волосы в зеленый цвет, демонстрируя близость к лесной славянской стихии, но после революции звезда его как-то померкла. Он вернулся на родину, в губернский центр, стихов почти не писал, а еще через несколько лет построил этот дом и переселился в Черновское, лишь изредка наезжая в город. Остальное время ходил с ружьишком, рыбачил, что-то сеял в необъятном своем огороде, завел ульи. Легенды о нем долго волновали областную интеллигенцию. В его добровольном отшельничестве видели пассивный, посильный вызов режиму, и на пятом курсе научный руководитель, доверяя Лапину, веря, что тот всё поймет и сумеет расставить смягчающие акценты, предложил ему выбрать темой диплома ненапечатанную драматическую поэму Каминского «Ермак Тимофеевич». Поэма относилась к последнему, трагическому периоду его творчества, после которого он уединился в Черновском и замолчал уже навсегда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.