Текст книги "Поздний звонок (сборник)"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
– Нет, я покажу всё, что вас интересует.
– Разрешите взглянуть вон ту книжечку, – попросил я, указывая на верхнюю полку и вслух читая тисненное золотом название на кожаном корешке.
С моим зрением я мог прочесть его на расстоянии пяти метров.
Чижов придвинул стремянку, полез, достал. Дождавшись, пока он спустится на пол, я потребовал книгу, стоявшую по соседству с первой. Он полез опять. Мое лицо не вызвало у него никаких воспоминаний. В Улан-Удэ я был в повседневном кителе с погонами, а теперь в свитере и плаще.
– Еще, пожалуйста, вон ту.
Я интересовался исключительно книгами в самых верхних рядах, под потолком.
Чижов недобро покосился на меня и молча поволок стремянку в указанном направлении. Он бы, наверное, с радостью позволил мне пройти за прилавок, но мешала женщина, которой в этом было отказано.
– Вот видите! – злорадно сказала она. – Вам же было бы легче работать.
Чижов оставил ее реплику без внимания.
– Молодой человек, – выкладывая передо мной очередной том, спросил он, – вы нарочно разыгрываете спектакль перед дамой? Она не подходит вам по возрасту.
– Хам! – возмутилась женщина и ушла, хлопнув дверью.
– Ваша фамилия Чижов? – осведомился я, чувствуя себя графом Монте-Кристо, явившимся из небытия, чтобы отомстить давно забывшим о нем обидчикам.
– А в чем дело?
– Не узнаете меня?
– А-а, вы, кажется, от Бориса Иосифовича?
Я саркастически улыбнулся.
– Улан-Удэ, краеведческий музей. Помните лейтенанта, у которого вы украли амулет с Саган-Убугуном?
– Ошибаетесь… Что-то будете брать из этих книг?
– И не подумаю.
Чижов спокойно убрал всю груду под прилавок.
– Что вас еще интересует?
Был, конечно, соблазн погонять его по полкам, пока не вспомнит, но я вовремя остановился. Та женщина ушла, теперь он явно готов был предоставить мне возможность самому лазить по шаткой стремянке.
– Больше ничего. Жду вас на улице.
Мелкий дождик туманил витрину с раскрытыми на титульных листах старыми книгами. Я вошел в арку, заглянул во двор, убедился, что служебного хода нет, и встал у парадного. До закрытия магазина оставалось минут сорок, приятно было представлять, как всё это время Чижов будет маяться ожиданием. Я запросто мог его отлупить – был выше, крепче и, главное, моложе. Не в том смысле, что ловчее, реакция лучше, а так, безответственнее.
Ждать пришлось долго. Магазин закрывался в семь, однако Чижов появился уже около половины восьмого, и то не раньше, чем я догадался отойти от витрины. Когда он запирал и опечатывал дверь, я вышел из укрытия. Чижов заметил меня и быстро зашагал в сторону Невского. Я двинулся за ним, но догонять не стал, чтобы он дольше помучился.
Была суббота, май, на Невском уличная толпа начала густеть, словно каша, из которой выпаривается вода. Внезапно Чижов метнулся на край тротуара, взмахнул рукой. Зеленый огонек прижался к обочине. Он сел в такси, хлопнул дверцей. Водитель начал заводить счетчик, огонек погас. Я едва успел вскочить на заднее сиденье, когда машина уже тронулась.
Водитель притормозил.
– А тебе куда?
– Туда же, – сказал я. – Я с ним.
Чижов даже головы не повернул.
Ехали молча, на месте он расплатился сполна. Я не добавил ни копейки. Денег у меня оставалось на обратный билет и на то, чтобы пару раз поесть в диетической столовой. Мы вылезли одновременно. Такси уехало, шум дождя сделался слышнее. Может быть, это шумело море. Куда меня завезли, я понятия не имел.
Мы стояли друг против друга, рядом сиял стрельчатыми окнами большой гастроном. Он был еще открыт, оттуда выходили люди с сумками и кульками из тонкой оберточной бумаги. В моем городе она была грубая, толстая, с вкрапленной в нее щепой.
– Да нет у меня вашего амулета! – не выдержав, заорал Чижов. – Честное слово, нету!
– Где же он?
– Подарил одной знакомой.
– Отлично. Поехали к ней.
– Она в Москве живет.
– А вы, значит, в Ленинграде?
– Идиотский разговор. В Ленинграде, как видите. А вы?
– В Перми, – честно ответил я, хотя можно было не отвечать.
– Подумать только, как нас всех раскидала жизнь! Хотите, дам десять рублей? Будем в расчете.
Из-за угла, грозя окатить нас грязной водой, вынырнула машина. Я схватил Чижова за локоть, чтобы оттянуть подальше от лужи.
– Двадцать пять, – накинул он, испуганно вырывая руку.
Я успел отскочить, а его забрызгало.
– Ладно, – сжалился я, – давайте десятку и пошли в магазин.
– Я не пью, – поставил меня в известность Чижов.
– Идемте, идемте.
Я велел ему занять очередь в кассу, а сам побежал в бакалейный отдел. Времена были такие, что индийский чай высшего сорта еще продавался свободно. Чижов с десяткой наготове ждал моих указаний. Я распорядился купить на нее чаю. Получалось что-то около восемнадцати пачек, но он проявил благородство и, выйдя за пределы оговоренной суммы, выбил чек на двадцать. Мы покидали их в мой портфель.
– Понимаю, – сказал Чижов. – Какие в провинции развлечения? Разве чайком побаловаться.
– Теперь на почту, – скомандовал я.
– Какая почта? Всё закрыто.
– Тогда завтра увидимся.
У Чижова вытянулось лицо.
– Это еще зачем?
Я сделал неопределенный жест, переходящий в прощальный, и деловито зашагал по улице, хотя идти мне было совершенно некуда. Родственникам, которые меня приютили, я сказал, что уезжаю домой сегодня вечером, возвращаться к ним не хотелось. Они уже, наверное, бросили мои простыни в корзину с грязным бельем.
Дождь перестал, всю ночь я скитался по городу, под утро немного поспал на вокзале, а днем, в два часа, когда букинистический магазин закрывался на обед, опять явился к Чижову и повел его на соседнюю почту. Мы отправили посылку с чаем в Хара-Шулун, Будаеву Больжи Будаевичу, потом зашли в кафетерий, на паях взяли по чашке кофе с пирожками. На плацкартный билет денег мне все равно уже не хватало, я решил, что поеду в общем, и купил еще два пирожка – с курагой и с курицей. Ни в Улан-Удэ, ни в Перми таких не делали. Чижов начал оправдываться: дескать, получил телеграмму о болезни жены и должен был немедленно выехать в Ленинград. Понятно было, что он врет, но злость давно исчезла. Я рассказал ему про Жоргала и Больжи, он расчувствовался, предложил купить еще чаю и послать в Хара-Шулун от своего имени, но я сказал, что хватит. Он тут же со мной согласился.
– Настоящая месть должна быть неразумна, смешна, нелепа, – говорил Чижов, имея в виду не столько Жоргала, отомстившего Унгерну, сколько меня в паре с собой. – Это должен быть порыв, а не расчет. В таком случае месть ведет к пониманию между людьми.
Его научный руководитель умер от инфаркта, диссертацию защитить не удалось. Жена, ребенок, зарплата сто рублей, никаких перспектив с жильем, а среди собирателей книжного антиквариата есть люди влиятельные, обещают помочь с квартирой. Главное – накопить на кооператив, говорил Чижов, тогда он снова займется наукой. При теще, в проходной комнате, это невозможно, тем не менее в научном мире с ним до сих пор считаются, недавно из Улан-Удэ пришло письмо, просят о консультации. Он им написал: шлите копченого омуля. В шутку, конечно. Кстати, рисунок на амулете нанесен красками, сделанными из рыбьих костей, причем кости не от всякой рыбы. Их, значит, вываривают… Тут по радио пропикало три часа, и Чижов помчался в свой магазин.
На прощание пожимая мне руку, он сказал:
– Поверьте, это очень хорошая, милая, несчастная женщина.
Я не сразу сообразил, что речь идет о его московской знакомой, которой он подарил украденный у меня гау.
Мой поезд уходил вечером, я купил билет и вновь отправился бродить по улицам.
Нева была шире, чем Селенга, но уже, чем Кама. Медный всадник топтал змею, в год которой родился Жоргал.
«Саган-Убугун, – повторял я, – Урга, Унгерн».
В немецкой фамилии странно отзывалось название монгольской столицы и имя буддийского отшельника, словно некто, дающий имена и через имена определяющий судьбы, предвидел, что когда-нибудь их будут произносить вместе.
Отсюда, из этого города, безвестный есаул Унгерн-Штернберг, храбрец, фантазер и пьяница, при Керенском выехал в Забайкалье, а спустя три с половиной года, генерал-майором, чье имя хорошо знали в Москве, Пекине и Токио, стоял на Богдоуле, смотрел в бинокль на крышу храма Тэгчин-Калбынсум, где возле колеса учения, похожего на корабельный штурвал, копошились китайские пехотинцы в пепельно-серых мундирах. Справа и слева от колеса лежали выкрашенные в красный цвет деревянные лани – память о том, что они были первыми слушательницами бенаресской проповеди Будды Шакьямуни. Между ними китайцы устанавливали пулемет. Степь была голая, снег уже сдуло ветрами. Градуировка шкалы рассекала летящие из Гоби песчаные облака, и если не слушать, как трещат выстрелы, казалось, что походы Чингисхана окончились только вчера.
В это время мой дед бродил по опустевшему дворцу бухарского эмира, а бабушка, беременная моей мамой, шила распашонки и видела за окном тяжелые снежные горбы на домиках Замоскворечья. Через полгода, когда Азиатская дивизия пересекла границу Дальневосточной республики, в Петрограде шли дожди, пыльные вихри неслись над бурятской степью, а между ними, посредине огромной страны, в бедном городе моего детства, о котором ни дед, ни бабушка еще не думали как о городе своей старости и смерти, вьюгой тополиного пуха заметало недавно переименованные улицы – прямые, немощеные, с колонками водопровода, торчащими на углах кварталов, как вкопанные в землю старинные пушки. Восток и Запад были двумя зеркалами, с двух сторон поставленными перед Россией, она гляделась то в правое, то в левое, всякий раз удивляясь, что отражения в них не похожи одно на другое.
В юности я сочинял стихи. Сидел на скамейке возле Медного всадника и бормотал:
Там, где желтые облака
Гонит степь на погибель птахам,
Всадник выткался из песка,
Вздыбил прах и распался прахом.
6
Мы пили чай, Больжи рассказывал, как некий бур-хан, чье имя он позабыл, сотворил первого в степи человека:
– Сразу, конечно, сделал его с душой белой, как лебедь. Подумал-подумал… Нет, думает, нехорошо. Как такой человек станет барашков резать? С голоду помрет! Сломал его, другого сделал. С душой черной, как ворон. Подумал-подумал, опять нехорошо, ведь так он прямо в ад пойдет. Снова сломал, третьего сделал. Дал ему душу пеструю, как сорока. От него все люди пошли, но все маленько разные. У кого черных перьев много, у кого – мало.
Больжи подмигнул, давая понять, что сам он, конечно же, не верит в такие сказки, и добавил:
– У Жоргала черных совсем мало было.
К середине августа, оторвавшись от погони, Азиатская дивизия пересекла границу Монголии. В ней оставалось еще около двух тысяч сабель. Поредевшие полки двигались, как вода по горному склону, – обтекая камни, разделяясь на множество ручейков, а по ложбинам вновь сливаясь в едином потоке. Люди не знали, куда их ведут, но роптать не смели. Бешеного барона боялись, как огня, как черной оспы. В сражениях с красными Унгерн скакал впереди, увлекая сотни в атаку, после боя в его седле, сапогах, дэли, фуражке и конской сбруе находили до десятка пулевых отверстий, но сам он не был даже ранен.
Когда он проезжал близко, Жоргал чувствовал исходящий от него тяжкий запах зла, дух смерти. От бессильной ненависти к нему, как от ледяной воды, начинали ныть зубы, но Унгерн был с ним ласков, держал при себе, обещал подарить немецкий бинокль для охоты, женить на княжеской дочери и самого сделать тайджи, если он поедет по кочевьям рассказывать о сплющенных Саган-Убугуном пулях.
Двигались без дорог, по речным падям, останавливаясь лишь для того, чтобы дать отдых измученным лошадям. На коротких привалах люди не успевали ни выспаться, ни сварить пищу. Всадники сидели в седлах, как пьяные, у Найдан-Доржи запали виски, очки сваливались. От тряски и полусырого мяса болела печень, желудок не принимал пищу. Порой казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. Во сне к нему приходил сиамский принц, говорил, что даже из тех волос, которые Саган-Убугун отрастил за семь столетий после смерти Чингисхана, нельзя сплести мост через эту бездну.
Горы стояли, как каторжники, с наполовину обритыми головами – юго-восточные склоны голые, северо-западные покрыты лесом. Поверх кедрача на вершинах громоздились мрачные каменные гольцы. В июле Ургу занял Экспедиционный корпус Пятой армии, на севере тоже были красные, на востоке маршал Чжан Цзолин не терял надежду вернуть Халху под власть Пекина. На западе, преследуя генерала Бакича, выкидывая сибирских беглецов из наскоро свитых гнезд, монгольскую границу перешли эскадроны Байкалова. С ним было красное знамя, с Бакичем теперь – тоже красное, лишь маленькая трехцветная пастилка нашита в верхнем углу, под копьецом, и белое, освященное кровью зарубленного казачьего вахмистра, девятихвостное знамя из блестящей парчи реяло над отрядами Джа-ламы. В нем воплотился дух умершего двести лет назад великого воителя Амурсаны, повелевший ему избивать всех пришельцев без разбора, кто бы они ни были – беженцы из Сибири или китайцы с косами и без кос.
Монголия… Тысячи русских прошли через нее на восток, и тысячи остались в ней навеки. Их убивали китайские солдаты, рубили казаки Унгерна, резали монголы, отчаявшиеся отыскать источник собственных бедствий. Кости русские белели в каменистых равнинах Джунгарии, на голых склонах дикого Танна-ула, у подножий священного Богдо-ула, погребались лавинами и снегами, заметались песками Гобийской пустыни. На шестах над каменными грудами, возле которых отдыхают незримые хозяева гор, на засохших деревьях, где ночуют лесные духи, как последний след жизни этих прошедших и сгинувших здесь людей, среди лоскутов халембы и даембы оставались висеть пожелтелые ленты вологодских кружев, клочья морозовских ситцев, пузырьки с выцветшими сигнатурками омских, томских, иркутских аптек, флаконы от духов, форменные пуговицы, затверделые, как на перестоявшей новогодней елке, конфеты в одинаковых пыльно-серых обертках, бывших когда-то яркими и пестрыми. А то вдруг мелькнет платок или обрывок белья с любовно вышитой меткой, и случайный всадник, вглядевшись в нее, вздохнет, снимет шапку и перекрестит лоб.
Однажды в сопках наткнулись на место недавнего кавалерийского ночлега. Унгерн увидел широкие кострища, вытоптанную и выеденную лошадьми траву, окурки, жестянки от консервов и по многим приметам, в том числе по овсяной шелухе в навозе, определил, что здесь были не партизаны, а какая-то регулярная часть. Видимо, шли ему наперерез, но разминулись. Такая удача могла быть счастливым предзнаменованием, он приказал расседлывать лошадей. Это место казалось безопасным, как воронка от снаряда, в которую уже не упадет другой.
Поели, не разводя костров, и засветло легли спать. Жоргал сидел под соснами, вглядывался в залитую вечерним солнцем степь, надеясь различить вдали чужих всадников и одновременно страшась их увидеть.
Над ним, указывая место лагеря, истошно трещала сорока, лесная вестовщица.
Подбежал Безродный, вскинул было винтовку, но одумался.
– И ведь не стрельнешь ее, стерву! Тут далеко слыхать… А ну, пошла!
Он пустил в сороку камнем. Та не испугалась, перепорхнула с ветки на ветку и продолжала верещать.
– Нельзя в нее стрелять, – сказал Жоргал. – Это чья-то душа.
– Чья?
– Того, кто спит. Убьешь ее, он не проснется.
– Тьфу, – сплюнул Безродный, – дикари!
Он отошел, а Жоргал подумал, что, значит, не ему одному нужна гибель Унгерна, раз отлетела чья-то душа и кричит на дереве, призывая красных.
Потом он уснул и проснулся от небывалой, невыносимой тоски, какой не испытывал никогда в жизни. Над головой раздавался сорочий стрекот. Забытье владело им, он не в силах был двинуть ни рукой, ни ногой, не мог даже пошевелить пальцами и поднять веки. Тело не слушалось, пронзительная смертная пустота холодила изнутри грудь и живот.
Сорока затрещала опять, и Жоргал догадался, что это его души нет на месте. Мысли текли помимо воли, одна цепляла другую, пока не возникла единственная, про которую он понял, что родилась она не в голове, не в сердце, а подслушана в затухающем сорочьем крике. Его же собственная душа подсказала ему, как нужно поступить, и лишь затем вошла обратно в тело. Способность двигаться возвратилась вместе с ней.
Жоргал приподнялся на локте. Вокруг все спали. Лошадей отвели попастись к ручью, лишь белая кобыла Саган-Убугуна одиноко бродила по краю поляны. Прежде чем уснуть, Найдан-Доржи длинной ременной веревкой привязал ее к дереву возле себя. Другой ее хозяин, настоящий, тоже, наверно, прилег отдохнуть где-то в лесу. Воздух над спиной у кобылы был чист и прозрачен. Найдан-Доржи натирал ей хребет какой-то мазью, чтобы не донимали оводы. Она была сыта, для нее до сих пор находился овес в седельных сумах.
Спали монголы и казаки, офицеры и обозные. Сам Унгерн лежал под сосной, в тени, но клонящееся к закату, сквозящее между ветвями солнце подбиралось к его лицу. Желтый княжеский дэли, рваный и выгоревший, с пятнами травяной зеленки, уже не так ярко, как прежде, выделялся на тронутой осенней желтизной поляне.
Обычно, пока Унгерн спал, Безродный не ложился, но сегодня и его сморило – свистал носом, привалившись к стволу, держа винтовку на коленях.
Жоргал немного посидел на корточках, наконец выпрямился и поглядел вверх. Сорока исчезла, хотя шума крыльев он не слышал. Ветка, где она только что сидела, была неподвижна, а в груди что-то ерзало, мешало дышать. Это душа-птица устраивалась в своем гнезде. Когда она совсем успокоилась, Жоргал глубоко вздохнул и сделал шаг по направлению к Унгерну.
Тот лежал на спине, вывернув шею. Голова – на седле, седло – между сосновыми корнями. Капли пота усеяли лоб, под неплотно смеженными веками видны полоски белков: на одном глазу широкая, на другом поуже. Отец сказал правду, это были глаза мангыса.
Он сделал еще несколько шагов. От жары ворот княжеского дэли был распахнут, на голой безволосой груди лежал шнурок – шелковый, с одной красной ниткой, вплетенной в желтые. Жоргал вынул из ножен свой длинный и узкий, заточенный на черном камне бурятский нож, которым недавно впервые побрил подбородок, легко перерезал шнурок, придерживая его двумя пальцами, чтобы не ощутилось натяжение, схватил гау и сунул себе за голенище ичига.
Унгерн приоткрыл глаза, но Жоргал уже размахивал над ним сухой веткой, будто бережет его сон, отгоняет оводов. Веки вновь слиплись, он отшвырнул ветку, прошел, качаясь от ужаса, в кусты, сел на землю. В ушах звенело, в правом ичиге, где лежал гау, было горячо, жар по ноге поднимался к бедру. Он подумал, что сам, по своей воле, Саган-Убугун не мог полюбить мангыса, значит, гау его заставил. В гау живет сила, приказывающая Саган-Убугуну: делай так!
Жоргал подобрал кусок песчаника и со стороны, щелчком послал его в свой правый ичиг. Ничего не произошло, камень на лету не рассыпался прахом, стукнул по голенищу, но он еще раньше понял, что Саган-Убугун не станет его защищать. Коню нужна трава, чтобы бежать, светильнику – жир, чтобы гореть, так и гау являет свою силу при тайном заклинании, которое знает только сам Унгерн. Однако с одной травой, без лошади, никуда не ускачешь, жиром без фитиля не осветить юрту. Заклинание бессильно, если нет гау.
Жоргал связал концы шнурка и надел его на шею, спрятав под халатом. Когда-нибудь он узнает волшебные слова, а до тех пор Саган-Убугун свободен, может вернуться к своему горному озеру, кормить птиц с ладони, а не плющить ею свинец. Пестрые сороки будут клевать зерна с его руки, роняя черные перья, и мир придет в улусы. Жоргал подкрался к белой кобыле, развязал обмотанную вокруг ствола веревку, чтобы Саган-Убугун не ломал себе ногти о хитрый степной узел.
7
Она приснилась ему впервые за много месяцев – маньчжурская принцесса с птичьим именем, дочь сановника императорской крови. После революции семья перебралась из Пекина в Маньчжурию, девочка выросла в Харбине. Там Унгерн с ней и познакомился. Он брал уроки китайского у знатока всех дальневосточных языков Ипполита Баранова, а она, с детства говорившая по-китайски, владевшая английским и французским, дважды в неделю ходила на квартиру к тому же Баранову изучать язык своих предков, которым прежде пренебрегала как грубым и варварским. После свержения маньчжурской династии это стало для нее вопросом национального достоинства.
Иногда они разговаривали, встречаясь между уроками. Странный генерал ей понравился. Она была девушка эмансипированная и, устав ждать от него мужской инициативы, как-то раз сама пригласила его в ресторан, через пару дней – в кинематограф. В итоге двадцатилетняя принцесса влюбилась без памяти. Он с юности избегал женщин, но тут был особый случай, и на тридцать четвертом году жизни Унгерн вступил в первый брак, рассчитывая через семью жены сблизиться с китайскими монархистами. Венчались в церкви, при крещении невесту нарекли Еленой.
Шестью годами раньше, вернувшись из Урги в родной Ревель, он сказал кузену Эрнсту: «Знаешь, события на Востоке складываются таким образом, что при удаче и определенной ловкости любой человек может стать императором Китая». Кузен засмеялся: «Уж не ты ли, Роберт?» Для родни он оставался Робертом, как назвали при рождении. Роберт-Николай-Максимилиан Унгерн-Штернберг, недоучка и неудачник, на зависть ревельским кузенам он повел под венец наследницу славы величайшей из династий Востока.
Впрочем, вместе прожили недолго, через месяц Унгерн отослал жену к родителям, навещал редко, чтобы не видеть ее слез, и потерял к ней всякий интерес, когда выяснилось, что китайские монархисты такие же пустые болтуны, как русские. Сама по себе она его не интересовала. В женщинах он никогда не нуждался, это были продажные, низменные, трусливые существа, которых Запад в гибельном ослеплении возвел на пьедестал, свергнув оттуда воина и героя.
Накануне похода на Ургу он письмом известил жену о разводе – по китайским законам этого было достаточно для расторжения брака. Предстояла война с Пекином, и ему не хотелось, чтобы у нее были неприятности с властями. В его собственных владениях жёны отвечали за преступления мужей и карались наравне с ними.
О своей Елене он почти не воспоминал, ее облик давно померк в памяти, но сейчас она склонялась к нему, гладила по груди маленькой прохладной ручкой, что-то шептала на недоступном ему языке предков. Он впервые пожалел, что не простился с ней перед походом, и с той ослепительной последней ясностью, какая бывает только во сне, вдруг понял, что его Елена явилась к нему неслучайно.
Спать на закате хуже всего. Проснувшись, он лежал с закрытыми глазами, кожа на груди еще помнила холодок ее пальчиков, но вместе с облегчением, что это всего лишь сон, возникла смутная тревога. Провел рукой по тому месту, которого касалась ее ладошка, и вздрогнул – гау не было. Рывком сел, пошарил вокруг, перевернул седло и поискал под ним – нету. Шелковый пакетик исчез, шнура тоже не было. Мелькнула мысль, что жена умерла, ее душа приходила позвать за собой, предупредить, что близится и его время.
Он разбудил Безродного.
– Спишь, крымза?
– Виноват, ваше превосходительство, сморило.
Унгерн огляделся. Неподалеку валялась в траве сухая сосновая ветка, серая на зеленом и желтом. Чем дольше он на нее смотрел, тем отчетливее припоминал, что, когда ложился, ее здесь не было, сплошь были зелень и желтизна, но почему-то помнил эту ветку, словно давным-давно видел ее, а теперь узнавал: вон та шишечка задела щеку. Узнал, и всплыло лицо Жоргала – стоит над ним, обмахивает его, спящего.
В последнее время Унгерн изменил привычке не носить при себе никакого оружия. Откуда-то пошел слух, что он ведет дивизию в Тибет, осведомители доносили о зреющем в дивизии заговоре с целью убить его и повернуть в Маньчжурию. Имена заговорщиков были неизвестны, подозрительных убивали ночью, во сне. Утром после каждого ночлега находили изрубленные шашками трупы тех, кому Унгерн перестал доверять.
На всякий случай он передвинул кобуру с бедра на живот. Вопрос был вот в чем: кто-то подговорил Жоргала взять амулет, чтобы монголы разуверились в бессмертии своего джян-джина, или он решился на это без подсказки? Если так, то для чего? Хочет сам стать неуязвимым или сделать уязвимым его, Унгерна. Первое еще можно простить, второе – нет.
На краю поляны зашевелились кусты, вышел Жоргал. Винтовки при нем не было.
– Иди сюда! – позвал Унгерн, расстегивая кобуру на случай, если Жоргал вздумает бежать.
Тот присел от страха, но подошел.
– Ты что там делал?
– Коней смотрел.
– Кони там, – махнул Унгерн в противоположную сторону.
– Там, – согласился Жоргал.
– А туда зачем ходил?
Подумав, Жоргал выразительно похряхтел и ответил услышанной от одного офицера фразой:
– Орлом сидел.
– А что кислый? Живот болит?
– Ой, шибко болит!
– Сейчас Найдан-Доржи травы даст. Выпьешь, пройдет… Приведи его, – обернулся Унгерн к Безродному.
– Не надо. Уже меньше болит! – радостно сообщил Жоргал.
Безродный заколебался, но Унгерн повторил:
– Приведи.
Он посмотрел вверх. Хотя небо синело по-прежнему, вокруг всё незаметно переменилось. У земли ветер почти не ощущался, но вершины сосен раскачивались и заунывно шумели. От этого рождалось предчувствие опасности, грозной близости иной жизни. Там, вверху, гуляли степные боги, товарищи Саган-Убугуна. Они слетелись, как мухи на мед, – поглядеть, что будет с человеком, которого покинул Белый Старец.
– Ты большевик? – внезапно спросил Унгерн.
Это слово Жоргал выучил прошлой весной, когда на дороге между Хара-Шулуном и русским селом его остановил пьяный японский офицер с двумя солдатами. Офицер ткнул Жоргала в грудь, после чего показал сперва большой палец, потом мизинец и стал спрашивать, попеременно шевеля то одним, то другим: «Эта? Эта?» Жоргал подумал, что японец спрашивает, куда идти к русскому селу, которое было больше их улуса, и указал на большой палец, как раз в ту сторону и направленный. В то же мгновение японец завизжал, как раненый заяц, и страшным ударом сбил его с ног. Жоргал долго не мог понять, за что ему досталось, пока приехавший в Хара-Шулун русский ветеринар не объяснил, что японец интересовался, кто он по партийной принадлежности – большевик или меньшевик.
Теперь, наученный горьким опытом, Жоргал оттопырил мизинец и сказал:
– Зачем большой? Маленький… Меньшевик.
Подошел заспанный Найдан-Доржи. На щеке у него, как морозный узор на заиндевевшем окне, отпечаталась ветка папоротника. Узнав, что его разбудили из-за Жоргала, который заболел животом, он обиделся, но не выдал обиды.
– Пойдем, траву дам. С чаем выпьешь.
– Нет, – сказал Унгерн, – осмотри его при мне. Вели халат снять.
– Сними, – недоумевая, повиновался Найдан-Доржи.
– Зачем снимать? Уже совсем не болит, прошел, – доложил ему Жоргал и весело похлопал себя по животу.
– Снимай! – приказал Унгерн, вынимая револьвер.
Дрожащими пальцами Жоргал отстегнул верхний крючок. Он знал, Саган-Убугун не подставит ладонь, чтобы его спасти. Наверное, он ушел пешком, раз белая кобыла всё еще стоит на краю поляны, но вернется, когда Жоргал упадет мертвый и гау сорвут у него с шеи. Нужно было бросить его в лесу или сжечь.
Он отстегнул второй крючок. Найдан-Доржи подступил ближе, заметил, изумился, протянул руку. Жоргал оттолкнуть его. Сам выхватил гау, вцепился в него обеими руками, не снимая шнурок с шеи, и пригрозил:
– Порву!
Найдан-Доржи отшатнулся, услышав, как под его пальцами слабо треснул священный шелк.
– Я сильный! – предупредил Жоргал.
Безродный с шашкой в руке остановил Унгерна, уже вскинувшего револьвер.
– Не надо, ваше превосходительство, не стреляйте. Тут далеко слыхать. Я его по-казацки…
– Руби! – крикнул Жоргал. – Только я раньше порву!
– Зачем? – спросил Унгерн.
– Чтобы ты не жил, мангыс!
– Почему ты называешь меня мангысом?
– У тебя глаза мангыса.
Унгерн усмехнулся.
– Думаешь, Саган-Убугун хранит меня потому, что я ношу этот гау? Китайцы арестовали Богдо – я воевал с китайцами. Красные русские убивают лам, оскверняют дацаны – я воюю с красными русскими. Саган-Убугун любит меня и без гау будет любить.
Жоргал слушал, но не слышал ни слова. Ясно было одно: отдашь гау – убьют, порвешь – тоже убьют. Лишь так вот, впившись ногтями в шелк, он еще мог жить.
Унгерн, не сводя глаз с Жоргала, приказал Найдан-Доржи:
– Покажи ему… Пусть увидит, что я говорю правду.
Тот медленно, ссутулившись, побрел через поляну, простерся в восьмичленном поклоне перед белой кобылой и начал читать молитвы. Наконец воскликнул:
– О, великий! Дай знать, что ты с нами!
Кобыла с радостным ржанием присела на задние ноги. Видя, как невидимый всадник опустился ей на спину, Жоргал не выдержал и заплакал. Слеза потекла по щеке, по пробивающимся усам, заползла в угол рта.
Он держал гау перед грудью, то слегка разводя руки и натягивая халембу, то сдвигая их, словно играл на крошечной гармонике. Ясно было, что не сможет долго так стоять, вот-вот налетят, повалят, отнимут. Всё тело было уже мертвое, будто душа опять его покинула, только в пальцах оставалась жизнь, хотя и они слабели с каждой секундой. Скоро им не под силу будет совладать с китайским шелком. Сквозь слезы он видел зависшую высоко над степью нитку гусиной стаи и вспоминал, как мать брызгала молоком ему вслед, чтобы невредимым вернулся домой.
– Отдай, – сказал Унгерн.
– Не нужен, говоришь? – прошептал Жоргал. – А зачем просишь?
– В нем благословение Богдо-гэгена. Отдай, и я прощу тебя. Я люблю смелых людей.
Безродный бесшумно скользнул вбок, перебежал за деревьями, с шашкой наготове сзади стал подкрадываться к Жоргалу, но тот вовремя оглянулся.
– Не подходи! Порву!
– Лучше отдай, – посоветовал Найдан-Доржи. – Нойон-генерал простит тебя.
– Клянусь, – подтвердил Унгерн и поднял вверх ладони, призывая небо в свидетели.
– По-русски клянись! – потребовал Жоргал.
– Слово русского офицера. Прощу.
Жоргал помотал головой.
– Не так!
Сообразив, что от него нужно, Унгерн осенил себя троеперстным крестным знамением, как православный, хотя был лютеранином.
Он не видел, как белая кобыла, мотнув головой, сдернула со ствола ослабленную веревку, побежала, пропала в лесу. Ни одна ветка не хрустнула под ее копытами. Никто, кроме Жоргала, не заметил, что она исчезла, все смотрели на него, а он теперь окончательно уверился, что всё дело в гау. Разве Саган-Убугун станет по доброй воле хранить того, кто не оставил орос хаджин, русскую веру? Пальцы напряглись. Он понял, наступает срок его смерти. Слезы текли по щекам, но не было ни тоски, ни страха, молочная дорога белела в подступающей тьме, сейчас ноги сами понесут по ней обратно в Хара-Шулун.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.