Текст книги "Поздний звонок (сборник)"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Невесомый, как осенний листок, гау стал тяжелым, как золото. Жоргал с силой рванул его, разорвал пополам, но ни одна из половинок не упала на землю, обе, едва он их отпустил, повисли на шее, на шнурке. Прах с земной могилы Саган-Убугуна посыпался на траву, рассеялся в воздухе.
Жоргал закрыл глаза, ожидая выстрела или шашечного удара. Стоял, и слезы, затекавшие в рот, уже не казались солеными. Он знал, мертвые плачут пресными слезами.
Безродный вскинул шашку, но его руку перехватил один из чахаров.
– Зачем человека без пользы резать? Отрубим ему уши, за собой бросим.
– Они верят, что отрубленные уши врага могут замести след, – склонившись к Унгерну, пояснил Найдан-Доржи.
Безродный попробовал вырвать руку с шашкой.
– Пусти! Кончу его, потом отрубишь.
– С мертвого нельзя, не помогает. С живого надо. Завтра отрубим. Ночевать здесь надо. Кони устали, не пойдут дальше.
Другие чахары угрожающе встали рядом с товарищем.
– Ваше превосходительство! Скажите этим дикарям! – взмолился Безродный.
– Оставь, – безучастно сказал Унгерн. – Пусть делают как знают.
Кто-то заметил исчезновение белой кобылы. Бросились ее ловить, Жоргал слышал, как они ломятся по кустам, зовут, перекликаются, но был спокоен. Знал, что не поймают никогда.
Через час, связанный, он лежал земле, смотрел в небо. Стемнело, горели августовские звезды. Среди них в вышине тоже выстлалась молочная дорога, освобожденный от заклятия Саган-Убугун ехал по ней и улыбался.
Я взял со стола гау. Как раз посередине тянулся не замеченный мною прежде ветхий нитяной шов, надвое рассекавший тело Саган-Убугуна и делавший крошечную фигурку еще меньше. Он похудел, когда его сшивали, свел плечи, втянул грудь, но на лице это не отразилось. Белый Старец улыбался по-прежнему кротко, его поднятая ладошка, не затронутая швом, казалась непропорционально большой по сравнению с ушитым телом.
– Мать починила, – объяснил Больжи.
8
Подтянулся обоз, начали ставить палатки. Унгерн лег, но уснуть не мог. Два дня назад он узнал, что Богдо-гэген не уехал из Урги в Тибет, остался с красными, и то, что сегодня этот бурят разорвал гау, не могло быть случайностью. Он чувствовал, боги отступились от него.
Унгерн поднялся, вылез из палатки и заглянул в соседнюю, где спали корейцы из его личной охраны. Он знал достаточно китайских слов, чтобы объясняться с ними, они же не понимали ни по-русски, ни по-монгольски. Их уши, как и полагалось, были закрыты для любых речей, кроме речей Унгерне.
Растолкав их, он велел идти спать в его палатку. Сам улегся в этой и понял, что чутье не обмануло, когда за полночь рядом загремели выстрелы, завыл один из корейцев, приняв пулю, предназначенную ему, Унгерну. Он откинул полог и нырнул в темноту.
Кто-то крикнул:
– Вот он!
Плеснуло огнем.
Пригнувшись, Унгерн метнулся прочь, скатился в ложбину, вскочил на чужого коня и с места бросил его в галоп. Вдогонку свистнули пули, но погони не было. Он скакал во тьме, не разбирая дороги, положившись на судьбу, веря, что еще не всё потеряно, раз чьи-то нездешние голоса нашептали ему лечь у корейцев. Они и сейчас были с ним, эти голоса, называли имена изменников, советовали, кого казнить мечом, кого – водой, огнем или веревкой, он отвечал им и смеялся.
На другой день Унгерн был взят в плен партизанами Щетинкина, а вскоре схватили и Найдан-Доржи, который пытался бежать в Улясутай. Вместе с бароном его привезли в Троицкосавск, в штаб Экспедиционного корпуса, потом отправили в Иркутск, оттуда – в Новониколаевск, где Унгерна судили и расстреляли в ночь на 16 сентября 1921 года. Найдан-Доржи ждал той же участи, но наутро его привели в ЧК, снабдили проездными документами до Урги, дававшими право раз в сутки кормиться в железнодорожных питательных пунктах на всем пути следования, напоили чаем, дали немного денег и отпустили. Позже выяснилось, что через монгольское революционное правительство за него ходатайствовал сам Богдо-гэген.
В полдень Найдан-Доржи вышел из тюрьмы на улицу. Было тепло, бабье лето. В камере ему сказали, что трупы расстрелянных зарывают на пустыре за городом, и объяснили, как идти, но он добрался туда лишь к вечеру. По пути зашел на рынок, на выданные деньги приобрел круглое зеркальце с ручкой и горсть конопляного семени.
Как везде, на заходе солнца здесь тоже подул ветер, остудил голову, чисто выбритую тюремным парикмахером. В домишках на окраине розовым закатным огнем полыхали окна. Пустырь служил и кладбищем, и свалкой, кругом громоздились кучи мусора, поросшие лопухами и крапивой. Мусор был старый, почти опрятный. Свежий теперь вывозили редко, а еще реже довозили до этого места. Чаще сваливали где-нибудь по дороге. Пахло чужой травой, чужой осенью, и все-таки запах тления витал над пустырем – кажущийся, может быть, проникающий в сознание не через ноздри, а через глаза, которые видят эти подсохшие глиняные комья над телом «Возродившего государство великого батора, командующего». Солдатик-бурят из конвойной команды по секрету шепнул, как найти его могилу.
Найдан-Доржи думал увидеть хоть какой-нибудь, пусть почти незаметный бугорок, но увидел плоское, чуть более светлое, чем земля вокруг, пятно плохо утрамбованной глины с торчащим вместо креста черенком лопаты. Выдернуть его не составило труда, но сломать не удалось. Найдан-Доржи принес валявшийся неподалеку искалеченный венский стул, добил его о кирпичи и развел из обломков небольшой костерок. Затем достал зеркальце, высыпал на него коноплю из кармана. Осторожно водя по стеклу пальцем, как делают женщины, когда перебирают на столе крупу, выложил из зернышек фигурку скорпиона и долго шептал над ней, пока все грехи тела, слова и мысли покойного джян-джина не переселились в этого скорпиона, сотворенного на поверхности зеркала и удвоенного ею. Он лежал, как живой, черный и страшный, но стекло вокруг него отражало небо с проступающими кое-где звездами.
Стемнело, тогда Найдан-Доржи стал сбрасывать коноплю в огонь, но не всего скорпиона разом, а по частям – сначала левые лапки, потом правые, потом загнутый хвост и тулово. Он сбрасывал их точными ловкими щелчками, и грехи его ученика сгорали вместе с конопляным насекомым. Горели жестокость и ложь, ненависть и обман, гордыня и властолюбие. Они обращались в дым, рассыпались пеплом в костре на окраине Новониколаевска, среди битого стекла и позеленевших скотьих костей.
Найдан-Доржи сел на землю и, раскачиваясь, запел, забормотал:
– Ты, создание рода размышляющих, сын рода ушедших из жизни, послушай… вот и спустился ты к своему началу… Плоть твоя подобна пене на воде, власть – туман, любовь и поклонение – гости на ярмарке… Всё обманчиво и лишено сути… Не стремись к лишенному сути, не то новое твое перерождение будет исполнено ужаса…
Поодаль ждали своей очереди несколько крупных лохматых собак, пламя костра их не отпугивало. Такие псы умеют разрывать землю над мертвецами. Найдан-Доржи порадовался, что после смерти джян-джин послужит на благо других живых существ, и продолжал:
– Ты, ушедший из жизни, прислушайся к этим словам… Всё собранное истощается, высокое падает, живое умирает, соединенное разъединяется…
Его ученик хотел покорить полмира, как Чингис, а теперь лежал в сибирской глине, и наконец-то Найдан-Доржи, знавший, как печально любое завершение, мог сказать ему об этом прямо.
– Пусть огонь победит деревья… вода победит пламя… ветер победит тучи… Боги да укрепятся истиной, истина да правит, а ложь да будет бессильна, – пел Найдан Доржи.
Он ждал, что вот сейчас одна звезда над ним вспыхнет ярче прочих – из сердца будды Амитабы, владыки Западного рая, исторгнется белый луч, ослепительно сияющий и полый внутри. Божественный тростник, растущий вершиной вниз, пронижет могильную глину, и душа джян-джина, покинув мертвое тело через правую ноздрю, с тихим свистом, который слышат лишь посвященные, втянется в сердцевину этого луча, умчится по нему к звездам, как пуля по ружейному стволу.
Найдан-Доржи смотрел вверх, но пусто было в небесах. Всё сильнее дул ветер, догорал костер, клочья сухой травы проносились над его синеющими языками и пропадали во тьме.
9
В Чите, Верхнеудинске, Иркутске газеты выходили с шапками через всю полосу – «Разгром Унгерна», победные реляции летели в Москву, хотя никакого разгрома не было, Азиатская дивизия в полном составе благополучно обошла Ургу с юга и по Старо-Калганскому тракту двинулась на восток, в Маньчжурию. Победители об этом предпочитали умалчивать. Доставшийся им пленник искупал все просчеты и позволял надеяться, что неудача будет объявлена триумфом.
Жоргал с парнями из улуса Халгай, распевая песни, поехал домой. К его приезду в Хара-Шулуне уже знали, что Унгерн взят в плен, эту весть привез Аюша Одоев, служивший у красных и награжденный за храбрость часами, но и он не мог объяснить, почему Саган-Убугун не защитил своего любимца. Тайна раскрылась после того, как вернулся Жоргал, показал разорванный гау, и халгайские парни подтвердили его слова.
Узнав об этом, отец Сагали разрешил ему без выкупа привести к своей юрте коня помолвки. Мать всю ночь проплакала от счастья. Слава сына до краев наполнила Хара-Шулун, разлилась по степи, даже ламы Гусиноозерского дацана приезжали посмотреть на человека, сделавшего Унгерна мягким, как все люди.
Сыграли богатую свадьбу, а когда в ноябре велено было послать делегатов от аймака в Верхнеудинск, на священный революционный праздник, среди прочих выбрали Жоргала. Не посмотрели, что молодой, что недавно отвязал коня от отцовской коновязи.
Сагали боялась отпускать мужа, а нагаса сказал:
– Ты великий батор, Жоргал, почему у тебя нет ордена? У Аюши Одоева и то часы есть, а что перед тобой Аюша! Приедешь в город, иди к начальнику, проси орден. Сам начальником будешь!
На праздник съехалось много народу. В большом зале маленькие мужчины говорили длинные речи, и все собравшиеся громко били в ладоши, словно отгоняли злых духов. Всюду развешаны были широкие красные хадаки с белыми буквами. Солдаты с песнями ходили по улице, стреляли из пушек. Жоргала с другими делегатами поселили в каменном доме, у каждого была железная кровать, одеяло и две простыни. Трижды на дню их бесплатно кормили в столовой, вместо денег они отдавали простые бумажки с печатями. Жоргалу выдали девять таких бумажек, потому что праздник должен был продлиться три дня.
В первый день он съел завтрак, обед и ужин, а на следующий с утра до вечера ничего не ел, берег бумажки. На третий день отправился в лавку, чтобы на оставшиеся шесть бумажек купить цветной платок для Сагали, но приказчик засмеялся и прогнал его. Обидевшись, Жоргал пожаловался начальнику, ставившему печать на эти бумажки, однако тот сказал, что на них можно покупать только еду и ничего больше. Жоргал пошел в столовую, чтобы взять там много еды, за вчерашний день и за сегодняшний, но ту еду, которую он не съел вчера и сегодня утром, ему не дали. Дали всего один обед. Тогда Жоргал возвратился к начальнику и рассказал ему, как барон Унгерн лишился небесного покровителя, из-за чего и попал в плен. Он думал, что если даже дадут не орден, а часы, как у Аюши Одоева, это тоже неплохо, Сагали обрадуется им не меньше, чем платку с цветами.
Из его рассказа начальник ничего не понял, вернее, понял одно то, что Жоргал, оказывается, добровольцем вступил в Азиатскую дивизию, воевал вместе с Унгерном, а теперь, значит, увидел, как сильна власть, устроившая для народа такой замечательный праздник с бараниной и артиллерийской пальбой, и решил покаяться, не дожидаясь, пока власть сама всё про него узнает. Этот начальник позвал другого, который пришел с солдатами, прежде чем арестовать бывшего унгерновца, потребовал вернуть талоны на питание.
У Жоргала осталась последняя бумажка для вечерней еды, отдавать ее было жалко, и он сказал, что не отдаст. Тут же солдаты заломили ему руки за спину, а начальники вдвоем стали его обыскивать, шарить под халатом. Он вырвался и ударил одного из них кулаком. Тот упал, из носу у него потекла кровь. Жоргала побили и отвели в тюрьму. Аймачным делегатам, пришедшим просить за товарища, приказано было ехать домой и в следующий раз тщательнее проверять людей в своем аймаке.
Целый месяц Жоргал просидел в тюрьме, где выучился играть в карты. На допросах рассказывал следователю про Саган-Убугуна, белую кобылу и сплющенные пули, вместо подписи рисовал на протоколе бесхвостого тарбагана, каким еще дед клеймил лошадей, и ждал, когда отпустят домой. Бить его больше не били, но и отпускать не торопились. Следователь не мог решить, что с ним делать. Он понимал, что если всё это правда, Жоргалу нужно дать орден, а не держать в тюрьме, но как человек с университетским образованием сознавал, что правдой это быть никак не может.
Этого следователя сменил другой, который то хлестал Жоргала газетой по щекам, то пытался растолковать ему вред религиозных пережитков, лишивших его законного права спать с молодой женой. Жоргал сокрушенно вздыхал, соглашался, показывал, какие у Сагали маленькие уши и тонкие запястья, охотно ругал лам за жадность, но вины за собой не признавал и от рассказанного не отступался. Уже полетели за окном белые мухи. В поисках истины новый следователь взялся ловить Жоргала на противоречиях, что оказалось не трудно. Из желания ему угодить Жоргал, твердо придерживаясь основной линии, в частностях легко менял показания и за вранье угодил в карцер с окном без стекол. Парашу затягивало льдом, на бетонном полу ломило кости, но Саган-Убугун не дал ему замерзнуть, укрывал своим халатом. Так он и сказал этому следователю, после чего тот исчез, опять появился первый.
На Цаган-Сар приехал в город отец Сагали с тремя мужчинами, не родственниками. Они подтвердили, что в Унгерна стреляли из ружья с двадцати шагов, но убить не могли, тогда же в тюрьме отыскался какой-то монгол, служивший в отряде Унгерна и всё видевший собственными глазами. После его очной ставки с Жоргалом, оставшись в одиночестве, следователь сидел за столом, тупо смотрел в стену и повторял: «Есть многое на свете, друг Горацио…»
С этой цитаты он начал свой доклад председателю ЧК и в итоге получил резолюцию:
– Ну его к черту! Пускай едет к своей немытой Сагали.
Вернувшись домой, Жоргал первым делом побил нагаса – за то, что дал плохой совет, потом побежал к матери, чтобы изорвать гау в куски, но мать спрятала его и через двадцать лет, когда Больжи уходил на фронт, повесила ему на шею. Поэтому он остался жив, ни одна пуля его не задела, а Жоргала убили под Ленинградом.
После войны Больжи и Сагали вместе работали на ферме. Оба имели грамоты за ударный труд, их фотографии висели на Доске почета. Однажды вдвоем поехали на праздник в аймачный центр. Там на торжественном собрании в Доме культуры выступал ставший большим начальником Аюша Одоев, делился воспоминаниями о Гражданской войне, о боях с Унгерном, которого лично он, Аюша, поймал и взял в плен.
Пионеры подарили ему модель трактора, все захлопали. Сагали умоляюще взглянула на Больжи.
– Если ты мужчина, иди и скажи, как по правде было!
– Почему сама не пойдешь? – спросил он.
– Плакать стану, – ответила она. – Все русские слова забуду.
Больжи, однако, не пошел, и с того вечера до самой своей смерти Сагали не сказала с ним ни слова.
– Почему же вы не пошли? – удивился я.
Больжи вздохнул.
– Страшно стало.
– Чего?
– Начальства. Я тогда еще не старый был, пузырь надувался.
Мы по-прежнему сидели за столом, желтели на клеенке ананасы. Подаренный гау лежал у меня в нагрудном кармане гимнастерки. Больжи сам положил его туда и застегнул пуговицу.
10
Тактику танкового десанта мы отрабатывали в поле, а вечером танки и бронетранспортеры перегоняли в распадок между сопками, укутывали маскировочными сетями, выставляли часовых. По дороге до меня донеслось пение трубы, мелодично обещавшей кашу с тушенкой и компот. Майор Чиганцев любил классические армейские сигналы, в дни его дежурства по полку сначала на плац выходил трубач, а уже после включалась селекторная связь.
Я зашагал быстрее, немного срезал путь, пройдя кустарником по склону, и лагерь открылся передо мной с высоты. Боевые машины казались отсюда огромными бесформенными свертками. Новенькие маскировочные сети с бутафорскими листьями были чуть зеленее, чем рано пожухшая трава. Возле переднего танка расхаживал часовой, дальше стояли палатки. У ручья дымила полевая кухня, сидели солдаты с котелками. Старослужащие ужинали группами, молодняк – по одному, по двое. Отдельно расположились офицеры. Кто-то из них дружески помахал мне рукой, и этого было довольно, чтобы я почувствовал себя счастливым.
После ужина я выпросил на кухне полкотелка горячей воды и сел бриться. Офицеры разошлись, остался один Чиганцев. Он зашивал порванный чехол от сигнальных флажков. Ротный до таких вещей не снисходил, заставлял солдат, но Чиганцев всегда всё делал сам.
Побрившись, я достал флакон тройного одеколона – спрыснуть щеки. Чиганцев страдальчески сморщился:
– Только не при мне, сделай милость. Иди куда-нибудь подальше.
Я вспомнил, что тройной одеколон – его злейший враг. Он был сирота, настоящий сын полка, точнее воспитанник, как называли таких детей в армии. Воспитала его какая-то музыкальная команда. При ней Чиганцев был сыт, одет и обучен игре на гобое. Как водится, военные оркестранты шабашили на гражданских похоронах, а в жару, чтобы отбить дух тления, покойников спрыскивают тройным одеколоном. С тех пор для него это был запах сиротства и смерти.
Я убрал одеколон и, пользуясь моментом, начал рассказывать распиравшую меня историю, только что услышанную от Больжи. Чиганцев слушал с интересом. Его внимание было лестно, меня осенило внезапное опрометчивое вдохновение, о чем я впоследствии пожалел. К тому времени я по опыту знал, что стоит хотя бы раз изложить вслух какую-нибудь историю, она западает в память в том виде, в каком досталась первому слушателю. Прочее исчезает бесследно.
Чиганцев уже зашил свой чехол и в любую минуту мог уйти. Чтобы удержать его, я кое-что приукрашивал, делал грубый нажим в тех местах, которые должны были стать опорными точками сюжета, и позднее, пробуя восстановить изначальный, подлинный рассказ Больжи, с горечью убедился, что у меня это не получается. История простого человеческого мужества перед лицом власти, тайны и смерти в моем изложении превратилась в банальное уравнение с одним неизвестным. Им стали расплющенные пули.
– Ну, – рассматривая мой гау, спросил Чиганцев, – и что тебя так взволновало?
– Как что? Это же мистика! Не панцирь же у него был под халатом.
– Нарочно лаптем прикидываешься?
– Зачем? – обиделся я.
– Тебе, может, так интереснее.
– Имеете в виду, что в Унгерна стреляли холостыми?
– Без вариантов.
– Это-то я сразу подумал… Вряд ли. Слышно ведь, что холостой. Не спутаешь.
Действительно, нет в нем настоящей раскатистости, глубины, эха, лишь короткий сухой хлопок, напоминающий выстрел из пистолета, но еще, пожалуй, рассеяннее и суше. Есть в этом звуке что-то неприятное и фальшивое, как во всякой имитации.
– Если заранее знать и сравнивать, тогда конечно, – согласился Чиганцев. – Но кто в этом бурятском улусе видал холостые патроны? Пастуху или охотнику непонятно, зачем они вообще нужны. Тут надо быть военным человеком.
– Можно по внешнему виду отличить, – возразил я.
– Ну да! Издали-то?
– Больжи потом в армии служил. Мог бы сообразить.
– Да ему просто в голову не приходило. Мальчишкой был, другими ушами слышал. Остальные не лучше его. Народ темный, кто угодно башку задурит. Звук не тот, значит, Убугун этот ладонью глушит. А пули деформировать, это и по тем временам вопрос технически несложный. Сунуть их в пояс, потом вытряхнуть сколько нужно.
Огонь горел в горне походной кузницы. Раскаленная, зажатая в щипцах пуля коснулась наковальни, и молот осторожно опустился на нее – раз, другой. Два удара молота равносильны были одному движению ладони Саган-Убугуна. Белая кобыла ждала своей очереди. Подручный кузнеца уже снял мерку с ее копыта, отчеркнул углем на палочке. Чтобы идти через Гоби, русские лошади должны быть кованы, монгольские и так пройдут.
Пока, впрочем, готовились двигаться не на юг, а на север, в Забайкалье. Унгерн с ташуром в руке метался по лагерю, отдавая последние распоряжения, Безродный укладывал коробки с холостыми патронами. Наутро приказано было выступать, вокруг всё кипело, лишь Найдан-Доржи, владевший тайнами трех миров, в том числе искусством дрессировки храмовых лошадей, одиноко сидел в стороне от лагерной суеты, перебирал четки из ста восьми черных индийских орехов и смотрел в небо. Ясное днем, к вечеру оно подернулось облаками, и когда, отбросив очередной орех, он пытался найти соответствующую ему звезду, это чаще всего не удавалось.
Найдан-Доржи прошептал молитву и дунул вверх, но облака не разошлись. Небесные письмена были скрыты от него, а в собственной душе, замутненной страхом и соблазном, нельзя было, как прежде, прочесть будущее. Он, однако, догадывался, что если власть опирается на обман, она будет свергнута не мудростью познавших, а простотой одураченных. Если власть заставляет людей верить в то, во что не верит сама, ее раздавит тяжестью этой веры. Похоже было, что Унгерн сам чувствует свою обреченность. Недаром драгоценный китайский чай сорта мушань, предохраняющий от слабоумия в старости, барон перед походом подарил ему, Найдан-Доржи, сказав с усмешкой:
– Мне не понадобится. До старости я не доживу.
Во сне Найдан-Доржи увидел огромное войско. Неисчислимые страшные всадники в сверкающих доспехах скакали по бескрайней, дикой и сумрачной равнине, но подул ветер от уст праведника, и они распались прахом, ибо все были песчаные.
11
На следующий день в обед Чиганцев подозвал меня.
– Что, пойдем?
В руке он держал автомат.
– Куда? – не понял я.
– К приятелю твоему, – кивнул он в сторону реки, куда Больжи еще утром выгнал телят с фермы.
Я заметил привернутую к стволу его автомата насадку для холостой стрельбы – специальное приспособление, которое возвращает часть пороховых газов обратно в газовую камору. Иначе нельзя вести огонь очередями. При холостом выстреле не срабатывает возвратно-спусковой механизм.
Чиганцев зашагал через поле к реке, я последовал за ним. Мой пузырь страха, расположенный недалеко от головы, начал потихоньку надуваться, но думать пока не мешал.
– Может, не стоит? – неуверенно сказал я.
– А чего?
– Так. Пусть думает, как хочет.
– Брось, – отмахнулся Чиганцев. – Сейчас я ему объясню, как это делается.
Остановить его было не в моих силах. Он шел с упругой раскачкой строевика, исполненный решимости немедленно поговорить с Больжи и раскрыть ему глаза на обман полувековой давности. Чиганцев, видимо, искренне считал, что тем самым заслужит лишь благодарность.
Неизменный брезентовый плащ и черная шляпа Больжи маячили на прежнем месте. Мы были уже совсем близко, но он продолжал сидеть неподвижно, не глядя в нашу сторону и старательно делая вид, будто не замечает нас, чтобы сохранить достоинство, если мы вдруг пройдем мимо.
Остановившись, Чиганцев козырнул ему, затем протянул руку. Я поздоровался с ним по-бурятски, как он же меня и научил:
– Мэндэ!
В ответ Больжи величавым жестом откинул полу плаща.
– Чай будем пить?
Он, оказывается, сидел в обнимку со своим термосом, как ребенок с любимой куклой.
– Будем, будем, – поспешно сказал я, надеясь оттянуть начало разговора.
Больжи отвинтил никелированный колпак, дунул в него, собираясь налить туда первую порцию, вытащил пробку.
Я смотрел, как поднимается пар над горлышком, лихорадочно соображая, чем бы отвлечь Чиганцева от его затеи, вдруг за спиной у меня прогремела короткая очередь.
Чиганцев стоял с автоматом у бедра, перед ним дымилось пятно обожженной травы. Стрелял он вниз и в сторону. Я отметил, что на телят выстрелы подействовали гораздо слабее, чем на меня. Лишь самые впечатлительные медленно повернули головы и, не переставая двигать челюстями, уставились на Чиганцева с любопытством, но без страха.
Больжи невозмутимо, будто ничего не произошло, наполнил чаем колпак от термоса, подал мне:
– На! Хороший чай.
Видя, что телята бежать не намерены, ловить их не придется, Чиганцев прицелился в стоящего на отшибе рыжего теленка и опять надавил спуск, на этот раз выпустив длинную очередь, выстрелов пять-шесть. Автомат затрясся в его руках, из ствола вырвался пучок желтого пламени. Теленок недовольно взмыкнул.
Чиганцев присел на корточки рядом с Больжи.
– Не беспокойтесь, ему ничего не будет, – сказал он, имея в виду теленка, в которого целился. – По технике безопасности дальше семи метров можно. Газы не достают.
– Холостым стрелял? – спросил Больжи.
– Точно, дед, холостые.
– А зачем?
– Да вот, – похлопал Чиганцев меня по плечу, – рассказывал вчера, как Унгерна убить не могли. Теперь понимаете, почему?
– Нет.
– Чего тут непонятного? Я в теленка стрелял, так? В рыжего… Теленок живой?
– Жив.
– С Унгерном то же самое.
У Больжи похолодели глаза.
– Думаешь, старый дурак, да? Ничего не знает, холостой патрон не знает?
– Не обижайся, дед, я тебе точно говорю. А пули перед этим в кузнице расплющили. Делов-то! Тюк-тюк, и готово.
– Иди, командир.
– Обожди, дед. Чего ты обижаешься?
– Иди-иди! У тебя свои дела, у меня свои… Давай сюда!
Больжи грубо отнял у меня колпак от термоса, недопитый мною чай был выплеснут в траву.
– Гау тоже давай!
Он морщил переносье, словно хотел и никак не мог чихнуть. Кожа на лбу у него странно и неприятно двигалась, вместе с ней шевелилась и шляпа. Незнакомый нелепый человечек сидел предо мной. Всё чужое проступило в нем резче – удлинились и сузились глаза, веки отяжелели, скулы выпятились, даже акцент сделался заметнее.
– Давай гау! – сердито повторил он. – Тебе не надо.
– Подарки назад не берут, – ответил я, зная, что в глубине души ему хотелось бы услышать от меня именно это.
Возвращать гау не следовало ни в коем случае. Вернул, значит, ничего не понял или всё забыл, ведь никто не принуждал меня стать участником предложенной им игры, мы вдвоем установили ее правила, не сговариваясь, но доверяя друг другу.
Больжи тщательно закрутил колпак, встал и направился к телятам, что-то злобно крича им по-бурятски, отчасти, вероятно, предназначенное Чиганцеву и мне. Шел, обняв свой огромный, как огнетушитель, термос, рядом с которым выглядел особенно маленьким. Со спины его можно было принять за мальчика, если бы не седина и морщинистая шея. Он уходил от меня навсегда, я смотрел ему вслед, и горло перехватывало восхищением и жалостью к этому старику, чья вера была не чем иным, как гордостью, гордость – памятью, а память – любовью.
– Эй, дед! – окликнул его Чиганцев.
Больжи не оглянулся.
Выругавшись, Чиганцев вскинул автомат и, водя перед собой грохочущим стволом, как десантник, приземлившийся в самой гуще врагов, расстрелял оставшиеся в магазине патроны одной бесконечно длинной очередью. Отскочившая гильза обожгла мне руку.
Больжи остановился.
– Чего палишь? – спросил он. – Уже словами сказал.
– А если всё было так, как я говорю? Тогда что? – хитро сощурился Чиганцев.
– Не было так.
– А если было?
– Тогда будешь думать, что Жоргал – дурак неграмотный. Зря гау порвал. Всё зря делал.
– Нет, – серьезно ответил Чиганцев. – Этого я думать не буду. По-моему, дед, лихой у тебя братец был. Это без вариантов. Я бы лично дал ему орден.
Чиганцев сказал то, о чем должен был сказать я, затем подмигнул Больжи, закинул на плечо автомат и зашагал к дороге. Он тоже сделал свое дело, сомнения его не мучили. Теперь уходил Чиганцев, а мы с Больжи смотрели ему в спину. Он шел через поле своей пружинистой прыгающей походкой, раскачиваясь всем корпусом, как разминающийся атлет, его сапоги со звоном раздвигали иссохшую траву, которая у меня под ногами шумела совершенно иначе. Навстречу ему летело с дороги облако пыли.
Я улыбнулся Больжи. Песчаная конница прошла между нами и рассеялась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.