Текст книги "Суворов и Кутузов (сборник)"
Автор книги: Леонтий Раковский
Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 65 (всего у книги 90 страниц)
И в имени твоем звук чуждый невзлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
Пушкин «Полководец»
Михаил Илларионович снова не расставался с картой – его волновало трагическое положение второй армии: удастся ли Багратиону уйти от наседавших со всех сторон французских войск и соединиться с Барклаем?
Соединение обеих армий было в данный момент самым важным и острым вопросом.
Сведения, получаемые в Петербурге о второй армии, были скудны и отрывочны, но все-таки позволяли следить за тем, как Багратион самоотверженно, настойчиво и ловко пробивается на восток.
Даву раньше Багратиона занял Минск, и Петру Ивановичу пришлось круто повернуть на юг, на Бобруйск.
«Ох, и достается же бедному князю!» – думал Кутузов, глядя на карту.
Первая армия спешила от Полоцка к Витебску навстречу Багратиону.
До Петербурга докатились рассказы о героическом бое седьмого корпуса генерала Раевского с превосходящими силами врага у деревни Салтановка, когда Багратион пытался пробиться на Могилев.
Все с восхищением передавали рассказ о том, как на плотину у Салтановки Раевский вывел двух своих сыновей, шестнадцатилетнего Александра и одиннадцатилетнего Николая, и вместе с ними повел войска в атаку; как Александр попросил у такого же шестнадцатилетнего подпрапорщика-знаменосца: «Дайте я понесу знамя» – и услышал в ответ гордое: «Я и сам умею умирать!»; как потом корпус Раевского, прикрывая переправу Багратиона через Днепр у Старого Быхова, отражал атаки корпусов Даву и Мортье, и офицеры и солдаты, получившие по две раны, возвращались после перевязки в бой, «как на пир».
Багратионовым солдатам не уступали в самоотверженности и храбрости солдаты Барклая.
Через день Петербург только и говорил о бое в Островне, под Витебском. Здесь покрыли себя славой дивизии Коновницына и Остермана. Здесь Коновницын на вопрос одного генерала, терпевшего урон в людях: «Что делать?» – ответил: «Не пускать врага». А Остерман в подобном же случае сказал: «Стоять и умирать!» Русские армии мужественно отбивались от наседавшего, численно превосходящего врага.
Храбрость и самоотверженность русских солдат и офицеров не удивляли никого – так было всегда. Но в этой войне на помощь армии поднялся весь народ – в городах и селах, оставляемых врагу, тотчас же появлялись партизаны. Русская деревня встречала непрошеных гостей так же, как и белорусская: вилами, косами, топорами.
Тысячи безвестных героев делали в тылу врага то, что делала на поле боя армия: отстаивали свою независимость.
Русские солдаты были готовы стоять грудью за каждую пядь родной земли, но им приказывали отступать. За месяц войны Россия отдала врагу территорию больше Пруссии. Отступления не понимал никто – ни солдаты, ни офицеры. В русской армии еще жил дух Суворова, многие солдаты носили измаильские кресты. И отступать армии было тяжело, непривычно и странно.
Сам собою напрашивался вывод: в командовании завелся предатель, он нарочно пускает врага разорять русскую землю. И первое подозрение, конечно, падало на командующего первой Западной армией Барклая-де-Толли. Прежде всего потому, что он был «немец». Русский народ исстари не любил разбираться в национальных тонкостях и всякого нерусского считал просто немцем.
В штабе Барклая было много офицеров с нерусскими фамилиями. Достаточно назвать одних его адъютантов: Рейц, Клингер, Келлер, Бок. Острый на язык Ермолов, недолюбливавший Барклая, шутил, что когда он приехал в главную квартиру, то нашел у Барклая только одного чужестранца, и то Безродного.
Никто не знал, за какие заслуги Барклай-де-Толли так быстро пошел в гору из совершенно неизвестных генералов: сначала был назначен военным министром, а потом командующим первой армией. С его именем не соединялось ни одно крупное, блестящее сражение, которое сверкнуло бы победным фейерверком, как Полтава, Ларга-Кагул, Рымник или вчерашний кутузовский Рущук. До назначения на пост военного министра широкие круги народа вовсе не слыхали имени Барклая-де-Толли.
То, что Барклай-де-Толли честно служил в штаб-офицерских чинах, что участвовал во взятии Очакова, командовал егерским полком и бригадой, знали только военные. В Петербурге его еще более или менее помнили по войне со шведами, когда Барклай-де-Толли перешел с пушками по льду пролива Кваркен и занял шведский город Умео, но и только.
И чертами лица и характером он резко отличался от русских. Он был по-немецки педантичен и сух, не допускал непринужденного обхождения с подчиненными, всегда держался строго официально. Это не Румянцов и Суворов, не Кутузов, Багратион и Милорадович. С теми любой поручик иной раз чувствовал себя на равной ноге. Они могли по-товарищески есть с солдатом из одного котелка походную кашу и курить из одного кисета табачок.
Не то было с Барклаем-де-Толли. Он был так же скромен и неприхотлив в личной жизни, как и те генералы. В походе спал под открытым небом и мог обедать на барабане, но вместе с тем держал себя с младшими на определенной дистанции. Барклай-де-Толли не любил говорить, был холоден в обращении и чопорен и, как очень верно подметил Ермолов, «лишен дара объяснения».
Его честность, прямота, строгое отношение к себе и справедливое к другим, неутомимость в походе, необычайная храбрость и такое же самообладание в бою, стратегическая талантливость – все эти отменные, бесспорные качества не делали его любимцем армии. Он не был тем полководцем, который может зажечь и увлечь солдат на немыслимую атаку, невероятный штурм. К тому же он плохо говорил по-русски. Александр уехал из армии. Острослов Нарышкин шутил по этому поводу:
– Один ум – хорошо, два – лучше, но одна неопытность и одно неискусство гораздо лучше двух!
Александр уехал из армии, но императорская главная квартира осталась. Она кишела врагами Барклая-де-Толли. Первым из них был генерал Беннигсен, обиженный тем, что царь не поставил его во главе армий. Дальше шли все те же Фуль, Вольцоген, Армфельд, Римский-Корсаков и прочие завистники и интриганы. Они критиковали каждый шаг Барклая и наушничали на него брату царя Константину Павловичу, который почему-то не любил державшегося с достоинством, не шедшего ни у кого на поводу Барклая-де-Толли.
За всегдашнюю сосредоточенность и серьезность, за прямую, степенную, величественную поступь, за аккуратность, за требовательность ко всему и всем безалаберный Константин Павлович прозвал Барклая-де-Толли «тетя Барклай» и зло говорил, что господин военный министр больше похож на вдову министра, чем на самого министра.
Генералы из императорской главной квартиры восхищались этим солдафонским остроумием и, не стесняясь присутствия самого Барклая, отпускали разные колкости по его адресу. Барклай слышал их пересуды. Он спокойно слал к сплетникам своего адъютанта, прося их быть поскромнее.
Глупая кличка «изменник», пущенная из императорской главной квартиры, сразу же распространилась по армии. Какой-то штабной каламбурист неумно прозвал Барклая-де-Толли «Болтай да и только», воспользовавшись тем, что длинная, необычная для русского слуха фамилия получала при этом видимость какого-то осмысления. Этот каламбур быстро подхватили все, хотя он был в полном противоречии со здравым смыслом: Барклая-де-Толли никак нельзя было назвать «болтуном». Он говорил мало и никогда не говорил попусту.
Но армия, в течение двух месяцев уходившая без боя на восток, окончательно изнервничалась в неведении. Армия нуждалась в ясном объяснении того, что происходит, почему русские отступают. А вместо этого Александр «воодушевлял» войска витиеватыми приказами, которые для солдат были совсем невразумительными. Вот к императору вполне подходила бы такая кличка: «Болтай да и только».
Барклай понимал, что полководец должен говорить с солдатами. Раз он попытался сделать это – подъехал на привале к одному полку и спросил у обедавших солдат:
– Хороша ли каша? (Барклай долго думал, как и что сказать солдатам.)
– Хороша, ваше высокопревосходительство, да кормить-то нас не за что: не защищаем родную землю!
Барклай не нашелся что ответить и с тем уехал. Дружеской беседы с солдатами не получилось.
Положение Барклая-де-Толли с каждым днем, с каждой верстой отступления на восток становилось невыносимее: он всюду видел недоверчивые, озлобленные лица и за спиной все чаще слышал незаслуженное им, страшное слово «изменник».
Глава втораяНаполеон торопился
Император, который так желал сражения, пускал в ход всю свою энергию и весь свой гений, чтобы ускорить движение.
Арман де Коленкур (о Наполеоне)
Было бы счастьем для него, если бы он не принял впоследствии порывов своего нетерпения за вдохновения своего гения.
Ф. Сегюр
Наполеон торопился.
Он всегда был безудержно стремителен и нетерпелив, а в эту кампанию, как говорил Коленкур, «хотел, чтобы все летели на крыльях».
Его лихорадочная поспешность сказалась с первых шагов похода.
Выбирая место для переправы через Неман, Наполеон пустил коня в галоп. Императорский кровный «араб» испугался выскочившего из-под ног простого белорусского зайца, бросился в сторону, и Наполеон упал с коня на землю.
В Вильне он вынужден был задержаться на восемнадцать дней. Он не столько был занят устройством Литвы, сколько ждал подходившие новые полки. Восемнадцать дней показались ему как восемнадцать месяцев.
Наконец он смог двинуться дальше. Путь шел через местечко Глубокое, через которое когда-то проходили полки Петра Великого и Карла XII.
В Глубоком, устраивая склады припасов, снарядов и оружия, Наполеон прожил пять дней. Местечко Глубокое очень понравилось Наполеону и его штабу. Наполеон жил в большом кармелитском монастыре. Окна его двух комнат выходили на маленькое озеро у холма и на цепочку живописных прудов, вырытых руками крепостных монастыря.
В Глубоком Наполеон узнал о том, что русские оставили Дриссу.
Он поспешил к Витебску.
Наполеон продвигался с армией день и ночь. Шел через оставленные жителями, сожженные, а иногда только еще горящие белорусские деревни, местечки и уездные городки, шел в тучах пылающей пыли, задыхаясь в томительном июльском зное, напоминавшем нестерпимой жарой, безводьем и песками трудные египетские переходы. Его даже не очень беспокоило, успеет ли Багратион соединиться с Барклаем или нет. Пусть соединяются, лишь бы не избегали решительного сражения! Отступление русских было Наполеону горше всего.
И вот 14 июля вечером он настиг Барклая у Витебска.
Наконец он мог видеть собственными глазами первую русскую армию, так много дней ускользавшую от него.
Войска Барклая стояли вот тут, у этого белорусского города, название которого Наполеон путал с Висбаденом. (У Наполеона была изумительная память на факты и местность, но он очень плохо запоминал собственные имена.)
Не успел Наполеон увидеть огни города и многочисленные бивачные костры русской армии, располагавшейся у Витебска, как закричал из кареты:
– Д’Альба ко мне!
Наполеон не нуждался в просвещенном сотруднике, в начальнике штаба, который помогал бы ему разрабатывать оперативные планы. Он все задумывал и решал сам. Он не терпел советчиков.
«Я один знаю, что мне делать!» – говорил он.
Всегда смеющийся, маленький, толстый маршал Бертье, обер-егермейстер, военный министр и начальник штаба, был нужен Наполеону только затем, чтобы иметь под рукой необходимые сведения и рассылать распоряжения. Но без директора топографического бюро инженера-географа Луи д’Альба не проходила ни одна самая мелкая военная операция. На обязанности д’Альба лежала подготовка всех картографических материалов. Он наносил на карту направления маршей и операционных линий. Иногда глубокой ночью, получив интересную депешу, Наполеон приказывал: «Позвать д’Альба!» На основании новых сведений д’Альб делал доклад Наполеону. Они понимали друг друга с полуслова.
И сейчас, когда Наполеон увидал так близко неприятельскую армию, первый, кто понадобился императору, был не начальник штаба, вечно грызущий ногти Бертье, не какой-либо из маршалов, а скромный инженер-географ.
Пока ставили полосатые императорские палатки из бело-синего тика, пока носили в них из фургонов мебель и походную библиотеку Наполеона в трех ящиках красного дерева, Наполеон тут же, в карете, рассматривал с д’Альбом при бледном свете угасавшей вечерней зари карту Витебска и окрестностей. Потом, когда походный кабинет Наполеона был готов, д’Альб перенес карту туда, на большой стол, на котором уже ярко горели в тяжелых золоченых канделябрах свечи.
Наполеон, маленький и толстый, навалился грудью на карту: он не доставал до нужного места, а длинноногий д’Альб стоял, наклонившись над столом, как журавль.
Они смотрели на этот город, название которого так не давалось Наполеону, на реку Западную Двину и маленькую, чуть протянувшуюся на карте тонким волоском, дрянную и, вероятно, порядком пересохшую за эти жаркие июльские дни речонку Лучесу. Потом Наполеон ушел ужинать и спать: он спал в сутки не более шести часов. А д’Альб остался поднимать красками на карте реки, возвышенности и дороги, чтобы к утру карта с обозначениями частей своих и вражеских сил, наколотыми разноцветными булавочками, была готова.
Ночь Наполеон спал тревожно. Он просыпался каждый час и каждый раз звал Бертье, чтобы спросить:
– Русские не ушли?
Когда перед светом Бертье в седьмой раз уходил от императора, Наполеон, накинув на плечи халат, проводил принца Невшательского до выхода: он хотел удостовериться лично, что русские стоят на месте. Огни в русском лагере не горели уже так ярко, как с вечера, но костров было по-прежнему много. Наполеон спокойно лег заснуть еще на часок.
Чуть рассвело. Французский и русский лагеря еще спали, на аванпостах не слышалось ни шума, ни одиночных выстрелов. Над Двиной и Лучесой стлался густой туман, предвещавший и на сегодня такой же, как вчера, безоблачный, знойный день, а Наполеон был уже на ногах.
– Лошадь! – приказал он.
Лакеи и пажи кинулись из палатки.
Служить при Наполеоне было нелегко. В императорской главной квартире – ни в Париже, ни на театре военных действий – не придерживались правильного режима. Ни для чего не существовало определенного времени. Все делалось неожиданно, непредвиденно. Все должны были находиться начеку. Среди сотен депеш, которые приходили во всякое время суток, император мог получить глубокой ночью депешу, в связи с которой у него вдруг возникало какое-нибудь решение. И он подымал среди ночи всю свою громадную квартиру – сотни людей. Ночью ему работалось легче, чем днем, и он называл эту способность «присутствием духа после полуночи».
Уже вчера все знали, что раз неприятель стоит в двух шагах, то император завтра чем свет поедет сам на рекогносцировку. И обер-шталмейстер Коленкур с вечера отдал распоряжение, чтобы все было готово. Берейторы Фагальд и Амодрю с двух часов ночи держали оседланным, только с ослабленными подпругами, белого арабского жеребца Евфрата, подарок шаха персидского. Невыспавшиеся Коленкур, Дюрок, д’Альб, генерал-адъютант Рапп и вся положенная свита, ежась от утреннего холодка и зевая, сидели наготове. И потому Наполеону не пришлось ждать ни минуты. По первому его слову Евфрат и весь почетный эскорт стояли у палатки.
Наполеон, поддерживаемый Коленкуром и мамелюком Рустаном, сел в седло. За последние годы он отяжелел и садился, по выражению берейтора, жилистого и упругого Фагальда, «как мясник». Император имел такой вид, будто висит на седле. Поводья он держал в правой руке, а левая оставалась свободной. Наполеон всегда был посредственным наездником, чтобы не сказать больше. На галопе он болтался в седле, как мешок, часто терял стремя, но притом ездил отчаянно: по скатам обязательно пускался в галоп, рискуя сломать себе шею.
Впереди императора ехали два офицера-ординарца, сзади – Коленкур, Дюрок, д’Альб с картой, сложенной так, чтобы по первому требованию было удобно подать ее императору. За ними ехал мамелюк Рустан и паж, который вез зрительную трубу и сумку с походным письменным прибором и компасом. Все замыкали двадцать четыре конногренадера в голубых мундирах и медвежьих шапках.
Взошло солнце, проснулись оба лагеря – французский и русский, задымились потухшие за ночь костры: обе армии готовили завтрак. Позавтракав, занялись обычным соседским разговором – перестрелкой. Сначала это были одиночные ружейные выстрелы, потом понемногу к ним присоединила свой голос и артиллерия.
Но Наполеон приказал немедленно прекратить эту дуэль – сегодня он не хотел начинать сражение: еще не подошли некоторые колонны. И пусть войска отдохнут – завтра хватит всего: и пуль и ядер!
Он тщательно обследовал местность, осмотрел подходившие войска и только после полудня вернулся в лагерь – потный, запыленный, но сияющий и довольный: Барклай твердо стоял на месте, не обнаруживая желания уходить из-под Витебска.
– Видимо, собирает силы. Пусть! Завтра они будут наши! – сказал Наполеон, слезая с седла.
Во французском лагере все были такого же мнения: завтра – бой, завтра – второй Аустерлиц, конец войне, иначе нечего и думать!
У полосатых императорских палаток, окруженных караулом из двадцати гренадер с офицером и барабанщиком, весь день царило оживление. Сюда мчались с разных сторон ординарцы и курьеры с депешами, приезжали маршалы и генералы, отсюда с места в карьер скакали адъютанты императора.
Наполеон несколько раз за день выходил из палатки. Положив зрительную трубу на плечо гренадера, изнывавшего у императорской палатки на солнцепеке, он смотрел на Витебск и русский лагерь. За городом на обширной равнине располагались русская пехота, кавалерия, артиллерия. Там все было как вчера.
Откуда-то с аванпостов прошел слух, что в Витебске находится сам император Александр I.
Вечером в каждом полку прочли воззвание Наполеона:
«Солдаты! Настал наконец желанный день. Завтра дадим сражение, которого давно ждали. Надобно покончить этот поход одним громовым ударом! Вспомните, солдаты, ваши победы при Аустерлице и Фридланде. Завтра неприятель узнает, что мы не выродились».
Армия встретила воззвание с восторгом: всех утомил изнурительный, надоедливый безрезультатный поход, в котором главными врагами были пока что жара да нехватка продовольствия. Все надеялись, что завтра война будет окончена, и ликовали. А ужин еще больше поднял общее настроение: император приказал выдать к ужину каждому солдату по стакану русской водки, хотя полагалось бы французам повиноваться только духу чести. И лагерь долго не мог утихнуть – всюду слышались песни, шутки, смех.
Вечером егеря разложили у палатки императора громадный костер: Наполеон любил огонь. Император ходил возле костра, сам подбрасывал в огонь ветки, и смотрел, как сотнями огненных пчел летят в ночное небо золотые искорки. Наполеон с удовольствием думал, что Барклаю этот радостный, буйный огонь, вероятно, кажется зловещим – русская армия отступала, озаряемая отблесками горевших сел и деревень. А Наполеону эта яркая, неукротимая стихия была по душе.
В десять часов вечера император пошел спать. Прощаясь с Мюратом, приехавшим с аванпоста, он сказал:
– Завтра взойдет солнце Аустерлица!
Наполеон еще раз глянул из палатки на русский лагерь, огней в нем было так же много, как и вчера.
Наполеон проснулся от какого-то шепота в переднем отделении палатки. Уже серело, близился рассвет. Император сел на постели, потирая жирную волосатую грудь.
– Рустан, кто там? – неторопливо окликнул он.
– Ваше величество, это я…
Полотняный полог палатки откинулся, и в спальню вошел, мягко звякнув золочеными шпорами, длинноногий Мюрат. На нем был гусарский доломан зеленого бархата, перевитый золотыми жгутами, малиновые рейтузы, расшитые золотом, и сапоги из желтой кожи.
– Что такое?
– Барклай ушел… – виновато сказал Мюрат. Он до сих пор боялся своего могущественного шурина и держался с ним почтительно и подобострастно.
В первую секунду Наполеон не понял – так ошеломило его это невероятное сообщение.
Он машинально всунул ноги в отороченные мехом сафьяновые туфли и так, в одном белье, маленький и взъерошенный, подскочил к длинному, нарядно одетому Мюрату.
– Куда ушел? Кто ушел? Повтори! – в ярости потряс кулаками император. Он жестикулировал как истый корсиканец.
Мюрат чуть откинул назад курчавую голову, как бы спасаясь от маленьких властных рук императора.
– Ваше величество, русские ушли из-под Витебска. Их лагерь пуст, – сказал он чуть дрогнувшими, пухлыми, как у негра, губами. Его простодушное бурсацкое лицо выражало растерянность, будто он на уроке богословия спутал святого Оригена с блаженным Августином.
– Не может быть!
Император забегал по палатке. Потом крикнул: «Трубу!» – и бросился мимо ошеломленного Мюрата к выходу. Быстрый мамелюк Рустан сунул ему в руку зрительную трубу. Наполеон, в одном белье, с растрепанными волосами, обнажавшими начинающуюся лысину, выбежал из палатки. Часовые едва успели взять ружья на караул.
Лагерь только просыпался. Вчера было приказано всем надеть парадную форму. Люди чистились и по-разному готовились к бою. Мнительные, скептики и пессимисты прощались с этим, пусть чужим, но все же голубым небом, с росистым утром, а весельчаки и оптимисты ждали славы и не указанных в воинском уставе победных витебских удовольствий.
Наполеон в туфлях, без лосин и сюртука казался более коротким и толстым. В его фигуре не было ничего воинственного: таким мог быть с виду купец, фермер или не успевший облачиться аббат. Но все-таки это был Наполеон.
Он не положил трубу на плечо ближайшего из гренадер, которые стояли вокруг палатки императора на карауле, а держал ее сам. Пухлая рука дрожала.
Наполеон видел дым потухших костров, и больше ничего. На равнине у города, где вчера стояли люди, кони, пушки, теперь было совершенно пусто…
Наполеон кинулся в палатку мимо испуганных придворных и штабных. Он был страшен: брови сжаты, лоб избороздили морщины, глаза метали молнии, ноздри раздувались.
Наполеон швырнул на стол трубу:
– Одеваться!
При одевании Наполеон был всегда особенно нетерпелив и привередлив. Его нужно было одеть быстро и ловко, так, чтобы в одежде ничто и нигде не стесняло, не давило, не беспокоило. Император с трудом переносил, как на него надевают сорочку из лионского полотна, застегивают на нем белые суконные рейтузы, натягивают на ноги сафьяновые сапоги. Сам он не делал ничего, не застегивал ни одной пуговицы, ни одного крючка. Он только подставлял Рустану или камердинеру то голову, то руку, то ногу, позволяя слугам делать с собой что положено.
Но если – о di immortalesfl[164]164
О бессмертные боги! (итал.)
[Закрыть] – сорочка вдруг на какую-то долю секунды встопорщилась на спине, в одно мгновение не облекла его, император рвал сорочку обеими руками, швыряя ошметки на пол или в лицо слугам.
Он не переносил, если ему вдруг казалось, что где-то что-то давит, стесняет, жмет. Особенно трудно было одевать императора в дни торжеств и парадов. Рустан заранее сговаривался с главным камердинером Констаном, как и кому действовать, с какой стороны лучше стоять с той или иной частью императорского туалета, как бы угадать каждое движение Наполеона, чтобы скорей надеть на него сорочку, рейтузы, вицмундир, сюртук. Надеть, но не задерживать, не побеспокоить, не разгневать.
А сегодня император вспомнил молодые лейтенантские годы. Он делал больше, чем Рустан. И Рустан сегодня делал все как-то медленно и неловко.
Наполеон, пыхтя от напряжения, сам схватил с полу сафьяновый сапог, натянул его кое-как на ногу. Рустан, стоя на коленях, пытался помочь, поправить косо надетый сапог. Наполеону казалось, что мамелюк только мешает. Он толкнул Рустана в грудь ногой. Рустан шлепнулся на ковер, а император уже нетерпеливо стучал каблуком в землю, чтобы нога вошла в сапог. Наконец он был готов умываться.
За палаткой шептались, суетились. Уже вся свита была в сборе – Коленкур, Дюрок, Бертье, Меневаль. Смущенный Мюрат все еще стоял, ожидая приказаний разгневанного императора.
– Это обман! – кричал, причесываясь перед венецианским зеркалом, император. – Они не могли так уйти! Восемьдесят тысяч – не иголка! Это же скифы! Они подстерегают нас. Идти с предосторожностями. Чего же вы стоите, Иоахим? Летите!
Это было Мюрату по сердцу – лететь вихрем на врага легче, нежели выслушивать нотации великого шурина!
Он взмахнул своей огромной, украшенной каменьями шляпой, на которой развевался пучок белых страусовых перьев, вскочил в седло и умчался, зеленый, малиновый, золотой. Только пыль завилась столбом.
Спустя несколько минут после отъезда неаполитанского короля к аванпостам помчался сам император – он все-таки не хотел поверить, что Барклай ушел.
Сегодня Наполеон влез на коня много проворнее, чем вчера. Он так стремительно садился в седло, что чуть не перевалился на противоположную сторону, как было уже однажды с ним, если бы тогда берейтор Амодрю не удержал его. Наполеон горел от нетерпения и злости.
Берейторы едва успели вставить носки императорских сапог в золоченые стремена. Наполеон галопом поскакал к Лучесе мимо палаток гвардии и итальянских полков вице-короля Евгения Богарне.
Коленкур, Дюрок, Бертье и свита с конвоем поспевали за ним.
Туман над Лучесой рассеивался.
Кавалерия Мюрата переходила вброд. Наверху уже мелькали синие мундиры польских улан и маячили бело-малиновые флюгера их пик. За ними колыхались зеленые мундиры вестфальских улан с бело-голубыми флюгерами.
Наполеон поднялся на правый берег Лучесы, где вчера располагался лагерь Барклая. Сегодня здесь было совершенно пусто. Русские не оставили ничего.
Наполеон внимательно и не спеша осматривал все места расположения русских, где были коновязи кавалерии, где стояла артиллерия, где размещалась пехота. Свита зажимала носы платками, а император ехал шагом, присматриваясь ко всему, что оставили русские, – хотел по этим следам представить себе численность и состояние армии Барклая.
Русские ушли, отдав без боя еще один город. Но куда направились их главные силы, по какой дороге двигалась их артиллерия, никто не знал. Отставших и пленных у русских не было, а о шпионах, которые могли бы спокойно жить в Витебске, французы своевременно не позаботились.
Солнце еще не поднялось, а императору уже стало душно. Он почувствовал, как вспотел под треуголкой лоб.
Наполеон потребовал карту. От Витебска шло пять дорог: одна на Петербург и четыре на Москву.
– Послать в город! Найти жителей! – обернулся Наполеон к Мюрату.
Эскадрон польских улан на рысях пошел к Витебску, подымая пыль.
Наполеон несколько минут ездил по оставленному лагерю, потом слез с лошади. Четыре конноегеря конвоя тотчас же спешились и образовали квадрат, в котором, не глядя ни на кого, короткими шагами ходил мрачный император.
Конноегеря все время старались сделать так, чтобы, куда ни вздумал повернуть император, он находился бы в центре их квадрата. Эти причудливые перемещения четырех конноегерей напоминали фигуру какого-то танца вроде кадрили. Свита давно привыкла к нему и смотрела с полным безразличием.
Маршалы, последовав примеру императора, слезли с коней и стояли, ожидая приказаний.
Наполеон был зол.
Город лежал перед ним, но где же делегация? Где магистрат, где знатные жители этого дрянного белорусского городишки? Конечно, это не Москва. Это только… как его? Он опять забыл название: Висбаден, Висбаден. Нет! Витебск! Город, каких он много перевидал на своем веку полководца, которые сдавались вот так, без боя, на его милость!
Наполеон остановился, глядя на Витебск.
Плохонький, небольшой, невзрачный городишко. Только река немного красит его. Это не германские Дрезден, Лейпциг. Каменных домов в нем совершенно мало. Вон несколько высоких церквей. Да на окраине какие-то кирпичные казармы и снова церковь. Наполеон уже угадывал: это, по всей вероятности, монастырь.
А в остальном – все сплошь черные, деревянные дома, которые так ярко и быстро горят!..
И вдруг из-за города, из-за мрачных, тяжелых лесов, которые опоясали горизонт, показалось солнце. Ослепительное, безжалостное, яркое солнце.
Ах, оно было сегодня не похоже на солнце Аустерлица!
– Ну да скоро ли они там, эти польские уланы?
Император в нетерпении подошел к спокойно стоявшему белому Евфрату. Рустан и берейтор Фагольд помогли Наполеону сесть в седло.
В свите произошло движение, маршалы и генералы зашептались. Взоры всех устремились на дорогу к городу: польские уланы скакали назад, только развевались флюгера на пиках.
Уланы возвращались не одни: у нескольких из них на луке седла сидели какие-то черные фигуры.
Через минуту-другую перед Наполеоном и его блестящей, раззолоченной свитой предстали шестеро перепуганных насмерть, дрожащих, старых, заросших до ушей бородами, евреев. Это не были «отцы города», члены магистрата, знатные богачи. Это были обыкновенные витебские жители, очевидно мелкие торговцы и ремесленники, каких Наполеон уже привык видеть в Польше, в Литве и Белоруссии.
Испуганные и пораженные таким невиданным зрелищем, такой массой сверкающих мундиров, лентами и орденами генералов, евреи упали перед Евфратом на колени. Умный конь косил на них своими большими карими глазами.
Несчастных евреев, вероятно, схватили в синагоге: они были в черно-белых полосатых накидках поверх длинных люстриновых лапсердаков и в туфлях на босу ногу.
Конечно, никаких ключей у них не было и в помине.
Евреи что-то быстро говорили, о чем-то умоляли.
– Что они говорят? – спросил Наполеон.
– Они просят о помиловании, ваше величество, – сняв шляпу, почтительно ответил польский капитан Вонсович, прикомандированный к главному штабу в качестве переводчика.
Когда евреи подошли к императору, он оставил свое положенное место в эскорте и поместился поближе, хотя и не впереди Коленкура, Бертье и Дюрока, но все-таки впереди начальника конвоя генерала Гюно.
– Они просят помиловать город? А где же ключи? Где ключи, черт возьми!
Евреи только с удивлением переглянулись. Поднимая плечи и брови и выражая на лице полное недоумение, они заговорили все сразу. Они показывали рукой на город.
– Ваше величество, они говорят, что в Витебске нет городских ключей. Витебск не закрывается. В него можно просто въехать.
– Болван! – вырвалось у императора.
Он посмотрел в зрительную трубу на город.
«Вот приказать Сорбье ударить по этим лачугам из его тридцати семи гвардейских гаубиц, тогда и ключи нашлись бы!» – подумал он, но сказал:
– Может ли Витебск прокормить мою армию?
– Они говорят, город бедный, немноголюдный, – перевел Вонсович.
– Ну, мы сами поищем! Пусть говорят, куда ушли русские.
Услышав вопрос императора, переведенный им по-польски капитаном Вонсовичем, евреи изобразили на своих бородатых лицах еще большее изумление и еще сильнее зажестикулировали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.