Текст книги "«Печаль моя светла…»"
Автор книги: Лидия Савельева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
С Томкой у нас практически секретов друг от друга не было: она докладывала мне про все свои обиды, впрочем забывая их достаточно быстро, нередко осуждая своих родителей, почему-то сравнивая всегда их реакцию с реакцией моих. Восхищалась моей мамой, никогда не заглядывающей в нашу школу.
Ко времени нашей дружбы с Томой я заметила в себе заметную перемену. Моя смешная ребяческая активность постепенно угасала, и возникали какие-то новые жизненные приоритеты. Под влиянием закадычной подружки я стала критичнее относиться к своим общественным поручениям прежде всего из-за того, что их цели вряд ли оказывались или достижимыми, или достойными. Томку, или Штаню, как ее ласково именовали в классе, возмущало мое суетливое и отнимающее время репетиторство, да и сама я к своим «учкомовским» обязанностям стала относиться более формально: этот надоевший экран успеваемости стоил мне столько унылого труда по учету оценок от 10–11-классных «учкомов», но кому, кроме завуча, он был нужен, если перед обновленным стендом со временем что-то мало я замечала особо заинтересованных. А в какой-то момент я даже задумалась, куда же это подевалась прежняя дворовая дурочка, затейница и драчунья, которую совсем недавно забавляли такие глупости, как делать что-то «на спор» с мальчишками (влезть на высоченное дерево, забить гол головой, съесть без хлеба горькую луковицу с улыбкой, подраться из-за недодержанного в проявителе негатива, даже попробовать курить махорку) или же отличиться в девчачьей школе: вламываться с толпой в класс, съезжать на лестничных перилах, после звонка на урок с завидной энергией носиться с девчонками по коридору, «спасая больных» на медицинских носилках, сжимать в объятьях хрупкий скелет из кабинета зоологии (к ужасу Нины Ивановны), с необъяснимым любопытством обследовать то подвал, то чердак с крышей и пр., да всего и не перечислить. Характерно, что девятый класс, а точнее новогодний праздник – 1953, стал последним и в моей бурной сценической «карьере»: советский театр безвременно потерял актрису явно комического амплуа.
Мое психологическое взросление совпало с общественными переменами в жизни всей нашей страны.
Дома утром 4 марта 1953 года, когда папа был в своем пединституте и Коля убежал в школу, мы остались вдвоем с мамой. Я сидела за своими арпеджио и рада была оторваться посудачить с ней про день рождения дяди Саши, представляя себе, сколько у них в Ленинграде гостей и что же тетя Галя с бабушкой сегодня придумывают к застолью празднично-вкусненькое, а главное – кто у них в помощниках. И вдруг прибегает тетя Мара с ошеломляющим известием о тяжелой болезни Сталина. Она показалась мне хоть и обеспокоенной, но далеко не печальной, так как у нее на уме было только одно: «Тусенька, чует мое сердце: я все же увижусь с бедным Аликом!» – «Очень надеюсь», – тогда только и сказала осторожная мама. Пришла и жившая у Чаликов с недавних пор тетя Шура Савченко, чудесная и бесконечно ожидающая жилья женщина, санитарка и бабушкина соратница во время оккупации в брошенном начальством детском доме. Тете Шуре, копившей свои гроши на помощь семье больного брата-колхозника, нужно было идти в тот день на работу вечером. Мы тут же включили приемник и услышали сначала траурную музыку, а потом из уст Левитана бюллетень состояния здоровья «товарища Сталина». Она внимательно выслушала, перекрестилась и сказала: «Та хай вже идэ з мыром… Кожну людыну шкода, алэ цю – ни» («Да пусть уже идет с миром… Каждого человека жалко, но этого – нет»). И без всякой логики прослезилась, наверное вспомнив, как ее брата на год засадили за полмешка заплесневелого зерна для голодных детей.
Я пришла в школу на свою вторую смену минут за десять: всюду были включены репродукторы и роились стайки встревоженных девочек. Когда же поднялась на второй этаж, в нашем классе, видимо, уже давно что-то говорила взволнованная и плачущая Лера, по зову сердца «руководящая массами». Масса сидела молча и нахмурясь, а Томка пробормотала мне что-то вроде «Господи, как она надоела! И так все понятно…» После звонка медленно и спокойно вошла в класс наша новая, с восьмого класса, учительница английского, молодая и любимая нами Виктория Петровна. Она, конечно, поняла, что мы уже все знаем, и только сказала: «Давайте откроем двери, чтобы слышать последние сводки о здоровье, их передают довольно часто. Все репродукторы включены. Но занятия отменять нельзя». И добавила, глядя на Леру: «Учимся владеть собой!» Тут же она, как обычно, перешла на английский, и урок начался.
Однако вскоре я почувствовала, что со мной что-то творится. Мои корчи от боли и внезапную бледность заметила Тома и начала тут же бить тревогу. Забеспокоилась и Виктория Петровна, вызвав школьного врача. В общем, меня увезли на «скорой помощи» с приступом аппендицита. Высадили в приемной областной больницы (а это совсем неподалеку от нашей школы) на скамейку ждать дежурного хирурга.
Мы остались вдвоем со стареньким дедушкой и голосом Левитана в придачу. И тут я с большим изумлением рассмотрела сильно пожилого и очень бедно одетого в костюм с многочисленными заплатками колхозника. Сам по себе он, конечно, моего изумления не вызвал бы: в областной больнице естественно было видеть колхозников, а они обычно внешне выглядели ненамного лучше. Но он сморщенными, жилистыми руками с распухшими суставами утирал самые искренние, самые горячие слезы, которые лились ручьем при звуках громогласного репродуктора, передающего бюллетень о состоянии здоровья вождя! Я даже оцепенела от его скорби, и на какое-то время боль отпустила меня: в голове быстро прокрутилось все то, что я к этому моменту знала, слышала и видела про крайне нелегкую жизнь сел Полтавщины. Это знала и из рассказов тети Шуры о своих двух сестрах, брате, племянниках, дни и ночи работающих за нищенские трудодни; из повседневных забот Галочкиных родственников по отцу, приезжавших к нам в город; да и из собственных впечатлений от редких «гостеваний» в их крытых камышами хатках с глинобитными полами, будь то «Вэлыка Бузова» или Новые Санжары. Вспомнила и богатые, сделанные с любовью и великим терпением подарки Сталину со всех концов страны… И подумала: «Как жалко людей, как плохо я их понимаю и вообще как мало знаю…»
Но пришла женщина-хирург, осмотрела меня, по моей просьбе связалась с дядей Ваней (я думала, что лучше он скажет про мой аппендицит домашним), а он почти сразу приехал и забрал меня на Подол, в свою железнодорожную больницу, уговорив на операцию.
Операцию мне сделали только через день. Показательно, что мне ее делал профессор (явление небывалое в провинциальной Полтаве, не имевшей тогда своего мединститута). Жалко, я забыла его фамилию: он проработал в нашем городе недолго, так как после смерти Сталина его, «безродного космополита», реабилитировали и, видимо, позволили вернуться на прежнее место работы. Но у меня остались яркие воспоминания о том, как он отвлекал меня от нестерпимой боли во время операции под местным наркозом, очень слабо действовавшим. Профессор медицины провел с 15-летней девчонкой занимательную литературную викторину по Державину и Крылову, умело подзадоривая и подшучивая. А ведь в тот день с утра объявили о смерти «товарища Сталина, любимого учителя и вождя советского народа и всего прогрессивного человечества», а он и его бригада оперировали, невзирая на это известие.
Когда через день меня перевезли в общую палату со многими пациентами, среди них я узнала маму Лизы, которая запомнила и меня, так как ее дочка, оказывается, тоже выпросилась когда-то из Зеньковского пионерского лагеря домой досрочно, вслед за мною. Выяснилось, что Лизину маму знали многие больные и врачи железнодорожной больницы как руководящего работника районной администрации. В послеоперационные дни моя боль долго не проходила, и она трогательно беспокоилась обо мне и ухаживала. Но вся палата жила волнениями по поводу смерти Сталина, некоторые утирали слезы, а главное, что объединяло всех без исключения, – тревога: что же теперь будет со страной? Одна пациентка, уже собиравшаяся на выписку, решила ехать в Москву на похороны, так как говорили, что это можно бесплатно. И Лизина мама, которая обычно молчала, бросила ей: «Ну, поезжай, поезжай. На крыше. Готовься к этому со своим вспоротым животом». Но больше всего она меня удивила, когда в день похорон медсестра позвала всех ходячих больных на траурный митинг в рекреацию на этом же этаже. У нас в палате лежачей была одна я (кстати, тогда после аппендицита еще не заставляли сразу вставать, да я бы и не смогла из-за своего состояния), но Лизина мама, районная начальница и, конечно же, член партии, единственная отказалась идти туда. Когда я осторожно поинтересовалась, что, может быть, ей лучше пойти, так как неудобно, она ответила: «Пустяки. У меня ухудшение». И я усмотрела в ее взгляде явный блеск инакомыслия.
Врачи тоже реагировали по-разному. Ведущая нас молодая женщина-врач вообще об этом не упоминала и в тот день спокойно со мной шутила, расспрашивая о самочувствии, но больные рассказывали, как убивалась на митинге доктор, которая вела соседнюю палату.
Про себя же хорошо помню, что с самого начала задавалась вопросом: «Если в стихах о Сталине его фамилию постоянно рифмовали с множеством глаголов: “стали”, “расцветали”, “зацветали” и т. д., а особенно с существительными “дали” и “стали”, то как же теперь будут рифмовать “Маленков”, да и имя “Георгий”? Очень трудные рифмы!» Но вскоре подобрала: «А-а-а… Маленков – Во веки веков!» Что можно совсем не рифмовать и обойтись без стихов, в голову не приходило.
Дома о политике при мне что-то не очень говорили: то ли было не до нее из-за моей болезни, то ли уже прошло время активных комментариев. Знаю, что дядя Ваня тогда ждал «хоч ковток свижого повитря» («хоть глотка свежего воздуха»), да и папа задавался той же проблемой – «можно ли будет хотя бы дышать».
Зато активно обсуждали ленинградские новости. Как оказалось, в день рождения дяди Саши его кафедра праздновала двадцатилетие его научной деятельности в университете, и они сделали невозможное. Случайно дотянув со своим энтомологическим сюрпризом, требующим невероятных и длительных хлопот, до последнего дня (раскрашенные чашки долго сохли и отходили после обжига), сумели в день объявления о роковой болезни Сталина без утомительных согласований с парализованным начальством вынести в чреве огромного портфеля через проходную Ленинградского художественного училища свои 19 больших колокольчиков с блюдцами, которые сами же члены кафедры (двое из них) и расписывали заранее раздобытыми специальными красками, каждое – по заготовленному уникальному эскизу. На одной стороне чашки – золотой профиль каждого из 13 нынешних и бывших аспирантов дяди Саши, на второй стороне – тема диссертации по насекомым (например, симпатичные комарики, грушевая плодожорка на плоде груши, всякие гусеницы на лютиках, на сосновых шишках, на орешнике, тутовнике и т. д.) плюс еще пять членов кафедры со своими «чешуекрылыми» темами и плюс чашка дяди Саши с его профилем, юбилейной надписью и фасадом университета на Менделеевской линии (здание Д. Трезини для 12 петровских коллегий). Не знаю, чему мы радовались больше: успешному ли завершению кафедрой тайного годового проекта в такой грозовой для страны день, уникальному ли научно-художественному памятнику энтомологии или же действительно трогательной любви и уважению его учеников и коллег по кафедре.
В школе же, как оказалось, меня больше всего ждали мои пятиклашки, во всяком случае, уже после похорон Сталина они каждый день заглядывали в мой класс и мучили Томку расспросами. Дело в том, что по плану перед мартовскими каникулами у нас должен был состояться необычный сбор пионеротряда с приглашением родителей на тему «Любимая книга детства в нашей семье», и все девочки должны были предварительно выяснить, про какую книгу (то ли любимую, то ли сыгравшую особую роль в жизни членов семьи) расскажут кто-то из домашних и они сами. Эти данные «оргкомитет» рассмотрит и отберет то, что интереснее всего. Но события государственные и мое отсутствие заставили их волноваться: оставалось мало времени. Особенно суетились мои любимые помощницы – девочки-двойняшки Оля и Аля, дочери нашего концертмейстера из музучилища, к которым я была неравнодушна из-за их чудесного пения на два голоса! Но мы всё успели подготовить и провести еще до каникул, и получилось хорошо и по-домашнему.
Однако больше всего мне запомнилось после похорон Сталина совсем не это, а реакция учителей, прежде всего нашей новой учительницы украинского языка Параски Сэмэнивны Борячок, очень мягкой, доброй и слабохарактерной. Явно не сильная в профессиональном отношении, она к тому времени была награждена несколькими трудовыми наградами (мне казалось, что у нее был и орден Ленина, но не ручаюсь). В отличие от других учителей, она чрезвычайно любила рассказывать о своей жизни, притом в лицах. Например, смешила нас тем, как она будила своего великовозрастного сына, бегая под окнами и стуча в стекла (ее одноэтажный домик был справа от Березового скверика): «Васю, сынку! Васылю, сыночок, прокынься (проснись)! Прокынься, дытыно (деточка)!.. А ну, збудыся нарэшти та видкрывай вже своï впэрти очи» («А ну, пробудись наконец и открывай уже свои упертые глаза!»). И вот наша Прасковья Семеновна, оказывается, ездила в Москву на похороны Сталина!
Хотя она рассказывала об этом нам раз пять, если не больше (девчонки постоянно отвлекали ее от дела, нарочно провоцируя), и хотя мы знали наперед все то, что она скажет, я никак не могу понять до сих пор, как она туда попала и что было правдой в ее эмоциональном «отчете», а что – выдумкой). Она говорила, что ехала поездом: «Аж ось вона, Москва! Мэни и сонэчко яснишэ свитыло, и пташкы так спивалы, так спивалы, и гилля так вжэ зэлэнило… Аж ось вин, батько наш ридный… Лэжыть, наче жывый, наче спыть… Тилькы оченят його глыбокых вже не побачыты николы… Лэжыть, а гудзыкы так и сяють, так и сяють… А усюды квиты, квиты, квиты… Така людына помэрла! Що ж цэ робыться, що робыться!» («Наконец, вот она, Москва! Мне и солнышко ярче светило, и птицы так пели, так пели, и ветки уже зазеленели… Но вот он, отец наш родной… Лежит, будто живой, будто спит… Только глазонек его глубоких уже никогда не увидеть… Лежит, а пуговицы так и сияют, так и сияют… А всюду цветы, цветы, цветы… Такой человек умер! Что ж это делается, что делается!»).
Конечно, ни о какой давке или сложностях поездки она не упоминала, но «сияющие пуговицы» из ее речей наводят на мысль, что она что-то видела, так как десятилетиями позже я читала, что к сталинскому старому мундиру действительно пришивали золотые пуговицы. У нашей «классной», то есть «русачки» Полины Моисеевны, губы совершенно непроизвольно растягивались в улыбку и глаза смеялись, когда с ней говорили о Параске Сэмэнивне и ее воспоминаниях, причем так же, как и у ее близкой подруги Виктории Петровны, «англичанки». Обе они, замечательные умницы и профессионалки, для всех нас были главными «властителями дум» в последние три школьных года, и думаю, что тогда ко всем речам нашей заслуженной Прасковьи Семеновны они относились очень и очень иронически. Уверена, что не мог иначе воспринимать их и Валентин Федорович Головня, отец Аллы, только он был более сдержан с нами и молчалив, почти не допуская посторонних разговоров и не обнаруживая реакции. Он раскрепощался только тогда, когда говорил о любимой математике, и я очень ценила, что он наконец познакомил меня с занимательными задачниками. Своей дочери он, как оказалось с ее слов, несколько раз приводил в пример меня, совсем не подозревая, что я притихла совсем недавно и меня заботит, что Алка меня возненавидит как примерную деточку, которой я никогда не бывала. Но она молодец, все понимала как надо.
Среди наших учителей я с опаской относилась только к нашему историку-фронтовику Михаилу Ефимовичу, который был секретарем учительской парторганизации и лектором обкома партии. Его нервный тик на лице после контузии мог бы в детско-подростковой аудитории срабатывать против него, но мы, напротив, очень уважали его за эту фронтовую отметину. Он был явным интеллектуалом, всегда чрезвычайно серьезным и строгим, требовал обязательно вести конспекты его «лекций», которыми он называл объяснение нового материала. Поскольку я верила и верю, что дети, как правило, – это «рентген семьи», то вызывала уважение и его слава отца лучшего ученика соседней школы. Но, увы, мои конспекты, которые я потом захватила с собой в Ленинград, оказались всего лишь выжимками из курса истории партии. Однако же к этому первокурсному экзамену он готовил нас заранее.
Вспоминая общую реакцию людей в моем окружении, я думаю, что всех тогда объединяло одно собственно историческое чувство – конца определенной эпохи, то есть перелома, поворота привычной жизни в туманную неизвестность. Как будто опустился занавес после важного действия незаконченной народной драмы.
А вот чего ждали от будущего – это у всех было по-разному, так как зависело от личного опыта, идеологических предпочтений, образования и, конечно, просто от моральных убеждений.
Кумиры и приоритеты
В выбор моих позднеподростковых приоритетов вносили свои коррективы не только общественные перемены, но и события школьной и домашней жизни вкупе с возрастом.
В старших классах у нас достаточно резко поменялись главные наставники. Прежде всего, по счастью, к нам попала приехавшая откуда-то из «романтического далёка», как тогда представлялось, новая учительница-«русачка» Полина Моисеевна Литвак, взявшая у нас и классное руководство. Только много-много позже, перед ее отъездом к дочери в Израиль, узнала ее истинную предысторию. Выпускница одного из театральных вузов России (точнее не помню), она попала по распределению в театр исконно шахтерского города Юзовка (в те годы Сталино, позже Донецк), откуда вынуждена была из-за болезни уйти сначала в корреспонденты, а потом и в дикторы радио. Как корреспондента судьба свела ее с овдовевшим членом обкома партии, семилетнюю дочку которого она очень полюбила и фактически из-за нее, по собственному признанию, вышла замуж. Через девять лет мужа перевели в Полтавский обком, и она решилась пойти вместе с приемной дочерью в лучшую тогда школу города, только Люда – ученицей в 9-й класс, а она – в 8-й класс учителем русской литературы. В те времена она впервые осваивала дотоле неизвестную ей методику преподавания и очень сокрушалась, что многого недодает. Но мы, разумеется, совершенно не чувствовали ее затруднений: она буквально жила в мире литературы и превосходно сумела передать нам это свое восприятие, будучи настоящим кладезем разных интересных и поучительных фактов помимо учебной информации. Она любила выступать и на наших школьных вечерах, высоко поднимая их эстетическую планку. Помню, как артистически читала она отрывки из Льва Толстого – свидание Анны Карениной с Сережей и сцену на перроне из «Воскресения», когда согрешившую Катюшу Маслову в окне вагона потрясает вид преуспевающего виновника ее трагедии. В это исполнение она вкладывала столько личного осмысления жизни и столько собственной души, что, помню, мы с Томкой даже задавались вопросами: «Да полно, Толстой ли это? Или наша любимая Полина Моисеевна приоткрыла свою душу и говорит о лично пережитом?» Не верю, что ее чтение хоть кого-нибудь из моих ровесниц и тем более учителей оставило равнодушным.
Любили мы и ее разборы сочинений, тем более что лучшие она всегда зачитывала вслух и обязательно отмечала не только содержательные, но и стилистические находки всех авторов, поднимая их в собственных глазах и умело стимулируя к вдохновенному словесному творчеству, как известно не знающему границ. Вообще и как учитель, и как классный руководитель она отличалась большим тактом и чуткостью. По-настоящему уважала каждую из нас, и чувствовалось, что всегда боялась обидеть: наверное, сказывалась и ее жизненная судьба замечательной приемной матери. Например, она ни разу не посетовала, что не видела в школе моей мамы: зачем? Познакомились через два года во время небольшой загородной экскурсии.
Характерно, что именно она остановила Томкины рыдания из-за чулок: «Очнись, Тамарочка! Ведь это такой пустяк!!!» В восьмом классе, когда Шура Алексеева поражала не только одноклассниц, но и учителей своим прилежанием, хотя у нее были проблемы с усвоением выученного, а потому даже некоторые из учителей не удерживались и подшучивали, Полина Моисеевна грудью бросалась на ее защиту, укоряла их и доказывала, что такое серьезное отношение к учебе принесет плодов больше, чем выпавшая кому-то счастливая легкость усвоения. Говорила: «Ох, как часто она порождает общую легковесность!»
Занятий русским языком я что-то и не припомню, наверное, тогда в программе старших классов его не было. Но вот кружок по русскому языку она вдруг объявила где-то с сентября 10-го класса. Даже для начала поручила мне выступить с информацией о ставшей в свое время сенсационной работе Сталина 1950 года «Марксизм и вопросы языкознания», в которой, благодаря серьезным консультантам, утверждалась в общем-то азбука языкознания, положившая конец откровенному социологизму в этой науке. Я подготовилась и даже по отцовской подсказке запаслась интересными и смешными примерами жаргонов, чтобы компенсировать явную занудность предстоящего доклада. Но потом ей что-то помешало, или она просто забыла, что вообще-то Полине Моисеевне было несвойственно. Мне же было неудобно напоминать, что я готова и жду первого заседания. Зато в будущем для меня это совершенно неожиданно сыграло судьбоносную роль при поступлении в университет.
В школе наша «русачка» сразу сдружилась с молодой выпускницей Харьковского университета Викторией Петровной Фесенко, очень энергичной, обаятельной и остроумной преподавательницей английского языка. Эти две задушевные подруги полностью завладели умами и воображением нашей ранней юности. К нашему восторгу, они даже сшили себе платья, пусть разнофасонные, но из одной и той же серой в рубчик шерсти (господи, да тогда же очень трудно было достать шерстяную материю, и, как мне представляется, она существовала в продаже только как остатки военного мародерства). Фотография, на которой в полуобнимку запечатлены они в этих символически связующих их нарядах, была чуть ли не у каждой из нас.
Виктория Петровна любила каток – и наши девчонки ринулись на каток, порой просто прикручивая коньки к валенкам, как это делала отчаянная Олька Елизарова, которая каталась лучше всех нас, и родители просто не успевали менять ей обувь. Полина Моисеевна не представляла себе жизни без театра – и мы всем классом быстро приобщились к нему. Приглашали к себе артистов для обсуждения новых постановок и даже в определенной степени познакомились с полтавским театральным закулисьем. Именно Полина Моисеевна, помню, в подробностях расспрашивала меня о спектаклях, которые я сумела повидать в Москве (сцены из балетов в Большом) и Киеве (опера «Евгений Онегин»). Более того, бурная возрастная фантазия одноклассниц, постоянно бродившая вокруг любимой двоицы, не находя мало-мальски съедобной пищи, легко примысливала ей влюбленных красавцев-артистов из полтавского Театра имени Гоголя, достойных обеих наших наставниц, а также подчас очень смешные знаки внимания, о которых слышали или которые, конечно, только и вычитывали из книжек. Например, что кто-то из этих артистов следует «как тень» за нашей любимицей, вздыхая под окнами, или же отпечатывается в памяти случайных свидетелей в непременно романтических позах у ног возлюбленной. К примеру, на катке, когда некий стройный красавец будто бы шнуровал ботиночек нашей несравненной Виктории Петровне, что якобы воочию созерцала счастливая Светка Комарова.
Удивительно, но среди наших учителей мужского пола у моих одноклассниц ни один не вызывал такого пронзительного интереса, как наши две остроумные интеллектуалки. Разумеется, этому мешала и большая возрастная разница, и безусловный в те времена ученический пиетет перед учителями (да и не только ученический!). Видимо, слишком прозаичными нам казались и простой, доброжелательный и понятный математик Валентин Федорович; и наш молодой, но маленький и несколько квадратный преподаватель логики то с совершенно простыми задачками, то с абсолютно заумными глупостями, которыми он упивался, ничуть не обращая внимания на каких-то не созревших разумом шестнадцатилеток; и тем более Филипп Федорович, наш астроном в 10-м классе, уже в почтенных летах, который говорил еле слышным шепотом, поэтому все были в ужасе и всё собирались жаловаться директору (пока мы с Аллой Головней не предприняли свои меры); и даже наш постоянный историк Михаил Ефимович, предельно серьезный, деловой и строгий, разумеется не порождающий никаких глупых фантазий.
Из других учителей в старших классах запомнилась преподавательница химии, молодая и строго взыскательная Нина Ноевна Рис, хорошо умевшая добиваться от нас своего, а также физичка Тамара Константиновна, очень живая и самоироничная женщина с диабетической полнотой и нездоровой одышкой, которую вся школа почему-то звала «Стрэлочкой». Тамара Константиновна наконец-то взялась серьезно за наши «физические» пробелы и даже невежество, но ее частые бюллетени за три года так и не позволили ей подтянуть весь класс до нужного уровня. Знаю, что я у нее считалась чуть ли не самой сильной в решении задач, но, увы, я никогда не могла, выражаясь папиной фразеологией, «щелкать их как семечки», то есть решать с ходу любую задачку из нашего задачника, хотя по алгебре, тригонометрии, геометрии да и химии – могла. Поэтому по моей просьбе папа даже дважды устраивал мне двухчасовые консультации с преподавателем физики пединститута, в ходе которых я впервые замечательно глубоко поняла, что значит репетитор – свой, индивидуальный учитель, умеющий ответить на любой вопрос и уловить именно твой разрыв в логической цепочке рассуждений. В выпускном классе – и это для меня было неслыханно – я даже беспокоилась о задачах в экзаменационных билетах! Но, как оказалось, совсем напрасно: наша Тамара Константиновна озаботилась заранее, дав перерешать все задачки того же типа, притом уж очень простые, а потому никаких неприятных сюрпризов на школьных экзаменах быть не могло. Но… что толку, если я совсем не была уверена, что сдам физику на пятерку вне нашей школы при поступлении в вуз и смогу успешно учиться дальше?!
Для старшеклассников тогда у нас не было ни каких-либо специальных кружков, ни тем более факультативов или спецкурсов, это потом уже они стали появляться как дополнительная часть учебной программы. В мое время даже не было предусмотрено никакого домашнего труда вроде швейного дела или кулинарии для девочек, так же как и в мужской школе – чего-либо в подобного для мальчиков. Впрочем, был короткий опыт, протянувшийся учебную четверть и связанный с нашим школьным врачом – очень смешной и маленькой, круглой, как колобок, женщиной, постоянно и умилительно хлопотавшей о подопечных «головках», «спинках» и «температурках» и отличавшейся на редкость высоким голосом. Она вела одну четверть восьмого класса необычный предмет «Основы гигиены». Из него больше всего мне запомнилась ее тонкоголосая, просто комариная лекция с музыкальной интонацией под антиэстетическим названием «Вошь – паразит человека», а также наше беганье по лестницам и коридорам с медицинскими носилками. Можно только удивляться, сколько удовольствия привносили они в жизнь восьмиклассниц: на них с восторгом по очереди чуть ли не каждая из великовозрастных девиц торжественно возлежала, то сотрясаясь от смеха, а то изображая объект сострадания, взывающий своими жалобными стонами об экстренной помощи.
Было у меня, кроме физики, еще слабое место в усвоении учебного материала – черчение. И это тоже было связано не только с моим отношением к предмету, но и с общей невезучестью всего класса. Дело в том, что черчение у нас было один год и его преподавала нам только приехавшая в Полтаву женщина лет сорока со счастливой внешностью Афродиты и очень эффектной седой прядью в пышной экстравагантной прическе – в общем, красавица Галина Николаевна с забытой мною фамилией и с квалификацией художницы. Сначала мы были просто заинтригованы ее чарами – красой, статью, необычными нарядами. Но потом один, второй, третий урок по черчению проходил, а мы только и слышали от нее восторженные, но довольно бессвязные и сумбурные речи-воспоминания о Ленинграде–Петербурге и его великих зодчих, белых ночах, мостах, об Академии художеств, ее выпускниках и пр. Когда же кто-то из нас заикнулся о черчении, она спохватилась и начала приносить с собой по одному крупные типографские чертежи разного рода орнаментов из повторяющихся геометрических фигур, причудливо вписанных друг в друга, и вывешивать их на доску. Причем это не мешало ее отрывочным воспоминаниям, которыми она только и жила и которым посвящала практически все учебное время. От нас же требовалось к следующему через неделю уроку начертить тушью (сначала только черной, потом и в сочетании с красной) на ватмане такой же орнамент, но с другими заданными параметрами. При этом она едва-едва познакомила нас с инструментами готовальни, которой у многих вообще не было. Более всего Галину Николаевну волновало, чтобы чертеж был подписан строго по правилам, в особой табличке и красивым чертежным почерком. Ее требования совершенно не соответствовали полному отсутствию логики и методической беспомощности. Думается, не случайно Коля и его товарищи из строительного института удивлялись этим заданиям. Короче говоря, класс довольно скоро убедился по многим признакам, что наша наставница – человек явно психически нездоровый, и, увы, не преминули этим пользоваться напропалую. Например, мы с Томой просто переадресовывали все задания Коле или его приятелям, которые очень любили вертеться у нас дома (благо строительный институт был совсем рядом) и все хорошо чертили. Большинство же одноклассниц устраивалось иначе: они по очереди выполняли задания на большом листе, а потом его много раз урезали и делали таблички с новыми подписями, чтобы получить зачет. На уроках же невинно задавали глупые вопросы вроде «Как вы думаете, Галина Николаевна, возможна ли настоящая дружба между женщиной и мужчиной?», и она с удовольствием попадалась на подобные провокационные удочки и отвечала бессвязной лекцией, которую обычно не слушали, занимаясь своими делами. Однако ее удивительно забавный то ли доклад, то ли, как теперь говорят, дискурс именно на эту тему сначала в глобальном «историческом разрезе», а потом из жизни ленинградских художников и ее собственной у меня когда-то был законспектирован и долго хранился уже как уморительный курьез моей школьной юности, всегда напоминая мне «Письмо к ученому соседу» Чехова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.