Текст книги "«Печаль моя светла…»"
Автор книги: Лидия Савельева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
«И случай, бог-изобретатель…»
Я приехала в Ленинград поступать в вуз со своей медалью и документами, в числе которых почетная грамота за работу «по сортовывченню цыбули и буряку», какая-то спортивная награда и почетная грамота за работу пионервожатой. Зная еще и о моих занятиях музыкой, мой дядя-энтомолог удивил меня весьма скептическим вопросом: «А тебе не мешали твои пятерки и столь разнообразные интересы? Ты же отличница круглая, как… клюква!» Задетая его иронией, я тут же отреагировала: «Зато про меня могут сказать, что я получила лучшее по тому времени образование» (формулировку запомнила из биографии Герцена). Как же весело и заразительно расхохотался мой ученый дядюшка, когда я выдала ему этот «перл»!!! Из-за этого обидеться не было никакой возможности, тем более что он тут же хорошенечко объяснил семнадцатилетней дурочке: «Твоя пятерка – это всего лишь знак, что в этом классе и у этого учителя (уровень которого под вопросом) ты несколько лучше других. Но чтобы получить лучшее образование в данное время, нужно, чтоб у тебя по каждому предмету был наставник, который держит руку на пульсе своей науки! Да, у отца Герцена была такая возможность! А так ли было в твоей жизни? Представляешь ли ты, сколько у тебя уже упущено по той профессии, которую надо сейчас выбрать?!»
Это по просьбе моего отца и учитывая широкий спектр моих склонностей, дядя Саша даже водил меня на консультацию к известному пушкинисту Борису Викторовичу Томашевскому, чтобы он поговорил со мной. Я у него, как потом насмешничал дядюшка, «колупала штукатурку» и что-то даже лепетала про лингвистику, и Томашевский тогда вынес вердикт «не мешать».
Прививка от головокружения, легко и мудро проделанная скальпелем биолога, твердо выбравшего свою дорогу еще в девяти-десятилетнем возрасте, была на редкость своевременной. Ведь это произошло еще до поступления в вуз и полностью перевернуло отношение к учению, у которого в принципе не может быть дна!!! Я тут же убедилась в своем поразительном невежестве в области филологии: перед собеседованием при поступлении в Ленинградский университет у меня захватило дух от огромной толпы отличников (потом только в нашей группе из двадцати медалистов и пяти немедалистов оказалась представлена вся страна от Риги до Магадана, от Мурманска до тогдашнего Фрунзе). Эта массовка «клюквообразных» пятерочников роем роилась в знаменитом длинном коридоре университета и выясняла вслух мало знакомые мне вещи. Мои конкуренты то поражали меня длинным списком всех сочинений Шекспира, то разбирали в подзабытых мною деталях греческую мифологию, то вспоминали сюжет совсем неизвестного мне рассказа Чехова «О любви», чем напугали меня до дрожи. От страха в ушах застучала какая-то самоуничижительная цитата: «Уме недозрелый, плод недолгой науки, Покойся, не понуждай к труду мои руки…» Господи, да кто же автор?.. И это забыла… Все, все забыла… Это я от страха забыла Кантемира минут на десять.
Из заветной аудитории, где сидела комиссия, редко кто выходил сияющий, многие выбегали взъерошенные и расстроенные, и толку добиться от них было практически невозможно. Единственным утешением в этой моей панике было то, что я поняла: все ребята идут сюда из-за литературы. Поэтому сразу объявила комиссии, что хочу быть лингвистом. Я ожидала вопросов о языках, о знаменитых русских ученых-лингвистах, о спорных проблемах русской грамматики и пунктуации, об отличиях или особенностях языка и стиля художественных произведений. В частности, дрожала от возможных вопросов о стихотворных переводах! Но даже отдаленно никак не могла предположить то, что потребовалось комиссии. Оказывается, больше всего ее интересовала моя лояльность!!! Важнее всего было знать мне, школьнице, борьбу Сталина с марризмом! Вот тогда-то и пригодился мне мой подготовленный, но начисто забытый учительницей и не прочитанный в школе доклад, который, видимо, какое-то время требовало от нее начальство. Кто бы предположил этот смешной парадокс, но именно четыре сталинских отличия языка от надстройки (и это было все, что спросили тогда у меня экзаменаторы на собеседовании), то есть абсолютная, стопроцентная случайность, определили мою судьбу и спасли от грозившей альтернативы броситься в пучину неизвестной и страшной медицины. А ведь именно об этом тогда робко мечтал весь мой полтавский тыл!
* * *
Прокручивая в памяти конкретно-реальную картину своего полтавского детства, хронологически выстраивая все большие и малые события своей жизни с их радостями, потрясениями, страхами, бурными увлечениями и разочарованиями, остро осознаешь себя пусть бесконечно малой величиной, но фигуркой масштабной исторической панорамы нашей страны, а свою украинскую часть жизни – документальным свидетельством, казалось бы, совсем недавнего прошлого.
Мне кажется, люди должны знать, что разъединение России и Украины прошло по живому: перерезаны были миллионы капилляров биосоциума таких же «дифференциалов истории», как я и мои близкие, которые формально числились то украинцами, то русскими.
Вот и сейчас не дает мне покоя одна любопытная деталь из ушедшего быта. В девичьем альбомчике моей прапрабабки, чистейшей украинки Елизаветы Васильевны Гоголь, на одной из страниц пришит листочек с обрывком цветка и надписью: «Ветка сирени из брошенных нам цветов при вступлении в Лемберг. Владимир Иванович Быков. Май 1848 года» (Лемберг – австрийское наименование Львова. Российскую армию тогда встречали как освободительницу). Это тот Быков, который потом женился на Лизоньке и стал моим прапрадедом. Так разве не доносит до нас этот аромат истории украинско-русские отношения объективно?
А углубивший их в моем роду последующий брак внучки Пушкина, практически русского, с племянником чистокровного украинца Гоголя? Как можно разрубить эти биокультурные связи? Поистине только с кровью!
Утопающая в зелени лип, кленов и каштанов Полтава, чистые и прозрачные воды любимой Ворсклы, ее тихие белопесчаные плесы да и вся Украина с бескрайним размахом черноземных полей, зарослями орешника и терновника по лощинам, как и множество дорогих лиц соседей, учителей, друзей, ровесников – все это действительно «потерянный рай» души, грубо и беспощадно раненной глобальной Историей, которой нет дела до бесконечно малых человеческих величин.
Годы университетские
Старт: «Первым делом, первым делом – на картошку…»
Студенческий и кардинально новый этап моей жизни начался очень типично для советской эпохи 50-х годов – с картошки. Как романтично это казалось издали и как прозаично оказалось в моем случае на самом деле!
Во-первых, моя экипировка для полевых трудов в чрезвычайно слякотную ленинградскую осень 1954 года получилась очень странной, поскольку из дому я привезла только самые лучшие по тем временам одежки, причем, как оказалось, в расчете на теплый полтавский сентябрь. А поэтому с собой смогла собрать, кроме юбки и двух относительно теплых кофточек, старые дядины спортивные штаны, подшитые под мой рост, его же резиновые сапоги 42-го размера и кучу мужских носков вкупе с тетушкиными довольно легкомысленными платочками. Сережка, к тому времени уже восьмиклассник, тоже озабоченно суетился и буквально заставил меня взять с собой и его драповый картуз (ох, как потом он мне пригодился в ту осеннюю непогодицу!).
Когда наша «шестая русская» по вывешенному списку приехала на грузовике в какой-то колхоз и рассыпалась по дощатому бараку в поисках наиболее мягкого лежака с наваленным пушистым сеном, я разместилась рядом с одной девочкой – Ларисой Мальцевой, тщедушной и веселой, с забавным хвостиком рыжеватых волос и выразительными голубыми глазами, с которой мы почти сразу подружились. Хотя Лариса оказалась ленинградкой и даже старше меня на два года, приехала она тоже безо всякого плаща и с маленьким свертком одежды. В первый день погода была неплохой, и мы часа два поработали на огромном картофельном поле в охотку, но что началось на следующий день… Сначала немного моросивший дождь только побрызгал наши подбитые ветром наряды, намочил мешки, и тут же замерзшие измазанные руки заставили вспомнить, что никаких рукавиц или перчаток у всех нас нет и в помине. Но потом настоящий ливень промочил всех девчонок до последней нитки! Как выяснилось, их экипировка была практически ничем не лучше моей! Потрясающе, но мы тем не менее продолжали героически трудиться и даже закончили мешочную норму картошки, предписанную колхозным бригадиром (преподавателей с нами, конечно, не было). Зато сам собой вдруг проявился главный организатор и вдохновитель мешочного «конвейера» – наш сокурсник после армии, которого впоследствии мы активно, но тщетно продвигали в комсорги курса (отказывался с мотивировкой, что он «пьяница», даже «горький»).
Едва мы дрожащими синими сосульками прибежали «домой», как узнали от мальчишек, устроившихся в соседнем бараке, что третий курс, работавший до нас, бросил эти картофельно-морковочные труды без разрешения начальства из-за непредсказуемой погоды и отсутствия условий. Но как мы, еще не переступившие даже порога славной университетской аудитории, могли с самого начала дезертировать с картофельного фронта?! С горем пополам более двух десятков промокших дрожащих девиц кое-как подсушились у дровяных печек на жалкой продуваемой кухне, зато перезнакомились между собой моментально, а после ужина с тушенкой, пригревшись, разлеглись по своим сенным лежбищам, более всего сотрясаясь от здорового молодого смеха. Кроме двух анекдотов, врезавшихся в память именно своей глупостью, не помню причин этого бурного веселья, да разве они нужны были после такой встряски? В общем, в этом же роде прошли и остальные две недели, из которых запомнились только наши сверхголосистые певческие радости. Особенно вдохновляли песни нового для нас студенческого репертуара типа: «Слезами горькими омытая, / Чужим трудом едва добытая, / Моя любимая стипендия, / Я весь извелся без тебя…»
Среди множества и старых, и новых студенческих песнопений особенно актуальна была нами же сочиненная песня филологов с припевом:
Потому, потому не понарошку
Мы студенты, с филфака притом.
Первым делом, первым делом – на картошку.
Ну а лекции? – А лекции – потом.
К концу колхозного пребывания у многих из нас голосовые связки (и не только они) совсем вышли из строя. Я, конечно, еле добралась домой с тяжелой ангиной, и эта картофельная эпопея-рапсодия оказалась для меня первой и последней (из-за официального медицинского заключения меня определили в спортивную группу «физически ослабленных»).
А потом начались трудовые будни настоящие, уже ученого характера. Понемногу мы стали осознавать в полной мере, что значит только один первый курс филологов: 8 «русских» групп (150 человек), несколько «славянских» групп, штук 6 небольших групп романистов и германистов и, наконец, человек 150 журналистов. Это означало огромный утренний поток студенческой массы в наше фундаментальное, но всего лишь двухэтажное с боковым флигелем здание (на Университетской набережной № 11) и броуновское движение этой массы в рекреациях, коридорах, на лестницах и во внутреннем дворике во время перерывов, а также вечные проблемы с местом в лекционной аудитории, огромные очереди в столовых, буфетах, читальных залах и библиотеках. Еще это значило, что всем курсом мы не помещались ни в одной аудитории и в случае лекций для общего потока приходилось занимать амфитеатр на историческом факультете, напротив Библиотеки Академии наук.
В этих условиях знакомство с сокурсниками более всего было чисто академическим: вместе сидели на лекциях, задавали простодушные или каверзные вопросы, дружно реагировали на шутки или разносы лекторов и т. д. Но очень скоро мои предоставленные сами себе однокурсники (институт кураторства возник только после нашего выпуска) научились широко пользоваться свободой лекционных посещений, и на некоторых лекциях оказывалось около пятидесяти человек вместо трехсот с хвостиком или ста пятидесяти (поток русистов).
Сейчас понимаю, какое это было счастье, что на первом курсе нас вставили в расписание с утра, потому что это все-таки упорядочивало наши занятия и явно облегчило период вузовской адаптации. Для многих семнадцатилетних ребят послешкольная самодисциплина становилась роковой. Она ведь была основана на обязательном посещении только групповых (семинарских и практических) занятий, а также на ритме редких зачетных и экзаменационных сессий. А потому открывала пути сиюминутному легкомыслию и безответственности, их непредсказуемому концу.
Довольно быстро обнаружились среди факультетских лекторов свои «лидеры» и «аутсайдеры», что, конечно, часто зависело от самых случайных причин.
Например, лекции по русскому фольклору нам читал профессор Владимир Яковлевич Пропп – всегда серьезный и сосредоточенный, с широчайшей эрудицией и блестящей логикой. Однако нас, совсем зеленых «знатоков» народной культуры, тогда они привлекали совсем не своей концепцией и даже не потому, что он уже тогда был едва ли не самым ярким в Союзе фольклористом, автором выдающихся работ по морфологии сказки и нового метода изучения фольклора, но тем, что он регулярно, притом точно и аккуратно приводил списки научной литературы по каждой теме. Например, мы с Лариской тут же бежали в «читалки» делать заказы на все эти дополнительные статьи (правда, учитывая и сами лекции), а одна из студенток, о чем я узнала позже, даже решила, что эти ссылки и есть главное, а на оригинальные идеи скромнейшего автора, тогдашнего лидера фольклористики, вообще не обратила особого внимания. Немудрено, что и остальные легко путали божий дар с яичницей, делая свой выбор.
А вот лекции по введению в литературоведение доцента Виктора Андрониковича Мануйлова всю нашу аудиторию приводили в неизменное восхищение. Этот обаятельный, немножко смешной и неуклюжий закоренелый холостяк уже тогда был известным ученым (насчет его образа жизни мы узнали позже от моей подружки, которая писала у него курсовую). Впоследствии он стал главным лермонтоведом, вдохновителем и активным автором принципиально новой Лермонтовской энциклопедии. В свои студенческие годы он был учеником прекрасного поэта Серебряного века Вячеслава Иванова, а уже в годы нашего студенчества был достаточно близким Анне Ахматовой. К сожалению, по своей скромности он никогда даже не упоминал о личных связях и предпочтениях, хотя, разумеется, при случае цитировал А. Ахматову, и ее фразу об исключительном уважении к читателю («И каждый читатель, как тайна, / Как в землю закопанный клад») я запомнила именно из лекции Мануйлова.
О самых простых, казалось бы, и известных понятиях науки литературоведения, элементах анализа поэтического целого он говорил так ново и иногда так парадоксально, с самым широким и легким набором примеров, что многие из них навсегда врезались в память сами собой. Правда и то, что, как я уже знала, слушатели были самыми благодарными, так как их всех привела в филологию именно любовь к русской литературной классике. Для меня же лекции Виктора Андрониковича стали открытием эстетического веса каждого поэтического слова, включая даже служебные слова, – и можно ли было найти что-то более интересное и понятное начинающим словолюбам-филологам? В памяти отложился, например, его обычный разбор ироничного словоупотребления Пушкина в прозе: «Марья Гавриловна была бледная, стройная и семнадцатилетняя… Она была воспитана на французских романах, а следовательно, была влюблена». Или: «гусар… в усах и шпорах» и т. д. Что стоит за этой пушкинской иронией – надо было вычислить и прочувствовать в зависимости от своей начитанности. Конечно, это открывало нам неиссякаемую глубину гармонии содержания и формы в литературе.
Лекции по «античке» – античной литературе – тогда еще молодого, только начинающего классика Юрия Владимировича Откупщикова мы слушали и посещали, конечно, с интересом, но почти сразу быстро сообразили, что их хорошо может заменить толстый учебник Тронского и чтение самих греческих и латинских авторов (их тогда печатали мало, и прочитать весь список – это само по себе было библиографическим и трудовым подвигом, требовавшим колоссального времени).
Мои лингвистические горизонты сразу же резко раздвинули две чудесные дисциплины.
Первая – это, конечно же, занятия (лекции и немногие практические) по введению в языкознание. С этим курсом, который читал мой отец в Полтавском пединституте, я была все же немного знакома по нашей домашней библиотеке прежде всего, но многие разделы, читаемые нам доцентом Юрием Сергеевичем Масловым (через 8 лет, уже профессором, он будет моим первым оппонентом на защите кандидатской диссертации), были для меня откровением. Не могла не восхищать уже подробно разработанная к тому времени классификация языков по степени их родственной близости, за которой я всегда чувствовала конкретные драмы переселения народов в разные, подчас очень далекие исторические эпохи. Если с генеалогическими семьями языков я уже была знакома (конечно, в первом приближении), то их грамматическая типология при более близком знакомстве не могла не поразить меня. Оказалось, что с китайского на русский одно неизменяемое слово хао может переводиться любой частью речи в зависимости от места в предложении (добро, любить, хороший); что в большинстве языков мира и справа, и слева к корням могут приклеиваться до шести грамматических показателей; что существуют языки северных народов и индейцев, где нет отдельных слов (их очень трудно вычленить), потому что слово и предложение едины! С первого упоминания в мое сознание буквально врезались и такие, например, факты, как немужской класс предметов в грузинском (куда входят женщины, дети, деревья, кастрюли…) или 1-е, 2-е, 3-е лица существительных в татарском: мой конь, твой конь, его конь; «трехвысотное» разграничение, скажем, местоимения он в языке афганцев и других горских народов: «тот, кто напротив» – «тот, кто выше» – «тот, кто ниже».
А как мы все открывали не только уши, но и рты, когда слышали, как из прелестного ротика молодой преподавательницы-грузинки, которая вела семинары по общей фонетике, извергались самые невероятные, экзотические звуки кавказских и африканских языков! Теперь только понимаю, как нам повезло учиться у практического работника уникальной в Союзе и знаменитой фонетической лаборатории, основанной выдающимся ученым академиком Львом Владимировичем Щербой и уже тогда получившей за свои исследования мировое признание. Наверное, мои сокурсники, влюбленные единственно в литературу, не так блаженствовали от языковедческих занятий, как я, судя по их частым пропускам, но я пишу о пережитом лично.
Вторая лингвистическая годовая дисциплина называлась не совсем адекватно, потому что курс старославянского языка нам читала доцент Татьяна Аполлоновна Иванова не просто как синхронную характеристику первого литературно-письменного языка славян, а, согласно программе, как введение в историческую славистику, за которым следовала динамика языковых процессов дописьменной эпохи и далее синхронное состояние древнеболгарского (старославянского) языка IX–XI веков в постоянном сопоставлении с современным русским (без него материал не мог быть усвоен). Сегодня я бы, наверное, предпочла определить этот протяженный во времени курс как первую и важнейшую часть палеорусистики (без истории собственно русского языка как ее второй части).
Сказать, что первое знакомство с историческими процессами в языке меня увлекло особенно, – это ничего не сказать. Татьяна Аполлоновна, ученица известного слависта-историка профессора Афанасия Матвеевича Селищева, буквально «открыла мне вежды», навсегда определив мой путь в филологии. Лекции она читала замечательные: логически строго выверенные, рассчитанные именно на нашу аудиторию, с единой продуманной системой обозначений, всегда отраженной в ее очень четких записях на доске. Читала медленно и с паузами, в ходе которых проверяла вопросами, насколько материал понят. Казалось, что все так логично и просто, как в любимых алгебраических формулах, и я этим была просто сражена. Конечно, это теперь я понимаю, что меня оглушили успехи немецких младограмматиков, которые ввели понятие фонетического закона и установили эти законы в языковых группах, попутно разработав генеалогию индоевропейских языков. Но как же радовалась я в свои 17-18 лет, когда по английскому слову (например, help) могла вычислить и объяснить соответствующие формы старославянского (хлапъ), русского (холоп), украинского (исконно холоп, а хлопец из польского), литовского (halp) языков и т. д.! А различать «родных» и «двоюродных» (а то и «троюродных») сестер среди таких родственников, как вода-выдра-гидра или литовское kitas и старославянское чьто! До сих пор помню, как порадовала Татьяну Аполлоновну и развеселила аудиторию, доказав на лекции (ответив на ее вопрос), что латинское usis имеет современную русскую параллель вошь (просто объяснила пять фонетических законов разных эпох в этом слове).
Разумеется, чисто гуманитарная часть моих однокурсников на такие задания смотрела едва ли не с ужасом, логика и математическая точность не были их коньком, отсюда и ходил постоянный факультетский слух о том, что старославянский язык у филологов аналогичен сопромату в строительных вузах. Действительно, обычно экзамен по старославянскому языку сдавали много хуже других общих лингвистических курсов, несмотря на предусмотренные еженедельные практические занятия в течение года.
Замечу, что система практических занятий, на которых некоторым образом и довольно регулярно контролировалось усвоение учебной программы, предусматривалась у нас только по лингвистическим предметам – английский (на каждом курсе), латынь (2 года), старославянский (1 год), а позже историческая грамматика русского языка (1 год), современный русский язык (2 года).
Что же касается литературы, то мы тогда даже не мечтали о такой близости с лектором, как академические групповые занятия. Более того, не представляли, по каким критериям можно выбрать из огромного моря нужной литературы какую-то конкретную тему и как ее надо сочетать с анализом авторского текста. Единственной формой контроля студентов, которая изредка использовалась в течение семестра самостоятельного чтения, были коллоквиумы¸ но там отвечали на вопросы лектора исключительно желающие.
Ежедневное учебное расписание на первом курсе у нас чаще всего включало две пары общих лекций и одну-две пары практических, а все свободное время студенты тратили по своему разумению, частенько не задумываясь о каких-то грядущих экзаменах. При таком режиме немудрено было попусту разбазарить свое время на транспорт и на студенческие очереди, не говоря уже о желании сходить в кино, театр, филармонию, а тем более выполнить какую-то общественную работу.
И вот несмотря на длинные списки обязательной литературы по «античке» и фольклору (каждый из пунктов которых сначала надо было найти в книгохранилищах, затем подать письменную заявку, дождаться заказа и наконец прочитать эту статью или даже книжку), несмотря на ежедневную подготовку к языковым занятиям, несмотря на неукоснительную необходимость домашнего чтения английских оригиналов и сдачи 10 тысяч знаков в месяц (словарь, пересказ, ответы на вопросы), несмотря на два часа дороги в университет и обратно, я все же умудрилась на первом курсе развернуть остатки своей общественной активности.
Имею в виду попытку участия в факультетском обществе «Знание». Там требовалось подготовить тему, утвержденную специальным советом, для чтения своего доклада в разных подшефных учреждениях. Непонятно, откуда у меня проклюнулось это рвение, но проклюнулось. Подозреваю сейчас, что хотела просто использовать тексты, апробированные еще в школьном кружке. Предложила тему «Сатира Маяковского», которую утвердил таинственный совет общества «Знание», и даже сдала тонкую тетрадь, от начала до конца исписанную аккуратным почерком. Но мой искренний пыл был погашен ледяной водою, когда наивный совет общества чистосердечно порекомендовал мне еще один длинный список литературы!!!
Однако другое проявление моей активности – участие в движении ликвидации безграмотности (тогда оно еще оказалось актуальным) – продолжалось весь мой первый курс. Раз в неделю я после занятий спускалась в подвал ближайшего здания университетского дворика, где жила молодая неграмотная уборщица с девятилетним сыном. Горжусь и по сей день, что научила ее не только читать (хотя она буквы знала до меня), но и писать.
Последние всплески моего общественного рвения ознаменовались также участием в художественной самодеятельности исключительно потому, что я страшно скучала по полтавскому пианино и готова была «приземлиться за инструмент» в любом разрешенном месте. Помню аудиторию, где проходил наш сборный концерт, и мою «группу поддержки» – подростка Сережку, который очень забавно волновался (из-за отсутствия нормальных репетиций), «чтобы я не сбилась», и громче всех аплодировал, о чем мне и донесли рядом сидящие подружки.
С высоты прожитых лет хорошо понимаю угасание своей общественной активности не только как проявление своей несомненной перегруженности учением. Ведь моя студенческая пора совпала со временем некоторой общей либерализации социальной жизни в стране послесталинской эпохи. Перемены в стиле жизни чувствовались и в ассортименте рекомендованной литературы, и в интонациях и акцентах вузовских лекций (особенно по марксизму-ленинизму, да и языкознанию), даже в повседневном быту.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.