Текст книги "«Печаль моя светла…»"
Автор книги: Лидия Савельева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Примечательно, что именно наша Элла почти сразу уловила аналогию этих тематически и внешне непохожих манерных мистификаций (притом сорокалетней давности). Ритм и мелодия таких виршей в предреволюционных «поэзоконцертах» завоевали себе славу, пропагандируя практически отсутствие всякой связи со смыслом.
В декабрьском номере 1958 года «Комсомольская правда» уже в своем обличительном «поэзофельетоне» с нескрываемым удовольствием дала волю негативному словарю, подведя молодежные развлечения под испытанную космополитическую догму «запаха из заграницы»:
За спиной у комсомола бьют стиляги в медный таз.
Слышны звуки рок-н-ролла и надрывно воет джаз.
Слышен запах заграницы: и девицы, и юнцы —
Голубые кобылицы, голубые жеребцы.
С нынешней временной дистанции, даже более, чем в эпоху послесталинских «весенних ветров перемен», в «Голубой лошади» прояснилось достаточно искусственное объединение стихотворного направления (имеющего явно историко-русскую ретроспекцию), с одной стороны, с рок-н-роллом и абстрактной живописью, с другой, устремленных в будущий американский постмодернизм в остальном искусстве. Если американское молодежное движение битников в середине 50-х годов XX века выглядело протестом против высокомерного снобизма, скептицизма, обывательской прилизанности, то в Союзе оно выглядело как бунт против надоевшей приторной официозности. Легкое «ржание» «Голубой лошади», слышное, как минимум, и в Ленинградском университете, бесследно исчезло, будучи заглушено в 1959 году. Тихая благостность этого процесса объяснялась не только высоким родительским статусом замешанного в нем студенчества, но и особым надзором Хрущева, не допускавшего даже мысли о каком-то молодежном инакомыслии.
Для меня же лично самым интересным воспоминанием о «Голубой лошади» осталась спонтанно аргументированная четверокурсницей Эллой Лебедевой чисто салонная перекличка «Бродячей собаки» и «Голубой лошади». Ведь на самом деле та абсурдность социальной жизни, которая сливается с литературной игрой и черным юмором и характеризует общее развитие американского постмодернизма, оказалась очень далекой от каких-либо замыслов эпигонской «Голубой лошади».
Когда студенческий народ хотел уточнить, кто такая Женя Шпильковская, то говорили: «Это та стройная красавица из “шестой русской”». Хорошо помню, как Ольга Александровна Гутан, наша латинистка, уже в годах, веселая и мудрая, не смогла сдержать своего восхищения, глядя на Женьку, сидящую на солнце: «Вы только посмотрите, какая она хорошенькая! Она даже не знает об этом!» На это рядом сидящая ее подружка Ира Тужик лукаво возразила: «Да зна-а-ет!» Сейчас только удивляюсь, почему она так сказала, так как и тогда, и во всю оставшуюся жизнь этот факт для нашей «самоедки» был малозначим.
Она была родом с Украины, и сама фамилия подсказывала отцовские польские корни. Женин отец был на редкость убежденным партийцем-идеалистом, и семья с двумя дочерьми-погодками много раз переезжала с места на место по Украине, куда только ни забрасывало его начальство (боюсь, желая избавиться). Для меня лично, знавшей по «жуткому сорок седьмому», что такое голод, сразу стало главной характеристикой отца, да и духа всей семьи, то, что они голодали в Ровеньках, когда их отец был директором хлебозавода. Убрать с очередного поста честного партийца тогда пытались даже выстрелами. Да и наряды нашей Женьки всегда обнаруживали крайне скромный достаток всей семьи, отправившей свою книголюбивую дочку в далекий Ленинград. А там для младших курсов не было даже общежития, а значит, надо было искать и оплачивать еще и частное жилье.
Из всех нас Женя была самой романтичной особой, витающей или в облаках, или в мире Лермонтова и Чехова, в которых была влюблена чуть ли не с пеленок. От книг ее отвлекала разве что живопись, и Эрмитаж с его сокровищами и платными (!) лекциями по искусству стал на все студенческие годы для нее священным местом. Поскольку они с напарницей сначала снимали где-то частные квартиры, мысли их еще и крутились всегда вокруг весьма колоритных хозяек, о социальном типаже которых муза истории еще умалчивает, но явно ждет своего часа. В общежитие на Мытне Женя и Ира попали после череды этих фигур и были счастливы обретению независимости. В частности, раскрепощение их духа иллюстрируют более поздние воспоминания, как, заботливо укутав друг друга всеми имеющимися шарфами и одежками, они бодро вышагивали навстречу пронзительному ветру со снегом на мосту Строителей, распевая во весь голос: «И снег, и ветер, И звезд ночной полет…»
И Ира, и Женя пытались устроиться на какие-то подработки. Если первая какое-то время чуть ли не ночами разгружала буханки в соседней булочной, то Женя служила натурщицей для студентов Академии художеств рядом с факультетом, где была, в частности, как она позже смеялась, «увековечена в чудной Иркиной шали». Выкроить время для этих подработок само по себе было у нас трудовым подвигом, так как учебные требования в те годы совсем не ограничивались рамками здравого смысла и рабочими возможностями даже самого исполнительного студента (время самостоятельной работы студента не планировалось даже в первом приближении).
В секции художественной гимнастики университета, где Женя была ведущей спортсменкой, ей нередко предлагали путевки то в Крымский спортивный лагерь, то в Москву на Международный фестиваль молодежи и студентов (кажется, VII). И каждый раз она отказывалась, предпочитая проводить каникулы с родителями и сестренкой, без которых скучала, а также летом максимально помочь хоть каким-то рублем своей семье.
Со студенческих лет помню ощущение постоянной тревоги за нее, настолько она была не приспособлена и к быту, и к треволнениям жизни. К тому же она вела себя как партизан, когда молчала, отчего плакала ночью. Мы с Ирой подозревали причину в некоем Юрке и дружно его ненавидели. И это при том, что, по слухам, в нее был влюблен самый талантливый студент курса Вадим Вацуро, который был постарше нас годами, но, главное, посильнее разумом, так как чуть ли не по всем предметам получал отлично с отличием. Вадим был с ней в одном общем семинаре В. А. Мануйлова и, оппонируя на защите ее прокурсовой (позже расскажу об этой начальной форме приобщения к науке), говорил о полученном «эстетическом удовольствии». Такие слова уже тогда были высокой оценкой человека, восхищавшего чуть ли не каждого преподавателя! Не случайно потом коллеги из Пушкинского Дома называли Вадима, оставившего яркий научный след в литературоведении, «академиком с кандидатской степенью».
Любовь к А. П. Чехову привела Женю в спецсеминар профессора Г. П. Бердникова, который, к сожалению, разочаровывал ее на каждом шагу начального исследовательского пути. Она потом горько раскаивалась, что не выбрала семинар лермонтоведа, тем более уже полюбившегося ей В. А. Мануйлова, у которого даже была дома в эпоху прокурсовой и вкусила «острого супчика с тортиком». Их от души предложил голодной и стеснительной студентке старый холостяк (полагаю, что ела эти деликатесы не вместе, как он предложил, а по отдельности).
Примечательно, что, когда Женя писала свой диплом по чеховской «Дуэли», по ее просьбе мой дядя Саша связал ее с профессором, специалистом «по социальному дарвинизму» (он называл его «Леша Годлевский», и я даже не знаю инициалов). Бердников сразу выяснил источник полученных сведений, но впоследствии, использовав их, и не подумал на него сослаться в своей, по оценке Жени, довольно пустой монографии о Чехове.
Яркий мечтательный интроверт по темпераменту, Женя, как мы говорили, любила заниматься «самокопанием», постоянно принижая себя рядом с друзьями-«гениями». Примеров этому тьма, но проиллюстрирую только одним, заключительным аккордом нашей «пленительно-каторжной» учебной поры. Когда на пятом курсе мы еще зимой, до дипломной кампании, сдавали экзамен по истории философии (для которого надо было освоить чуть ли не всех европейских философов, начиная с древних греков), то мы даже при некотором разделении труда буквально тонули в океане признанных мыслителей. Счастье, что у нас были две свободные недели, чтобы успеть осмыслить все это для сдачи неизвестному преподавателю-«философу» с исторического факультета. Разумеется, кооперация помогала нам. Мы с Женей пошли отвечать в первой пятерке студентов, и я оказалась вообще первой из сдающих однокурсников. И вот, расправившись с легкими вопросами (учением Платона и Фейербахом как одним из источников марксистской философии), я спокойно ждала оценки. Преподаватель выставляет «хорошо» (до этого у меня была именная стипендия и только отличные отметки). Конечно, огорченная, я встаю и жду, пока он разберется с моей зачеткой. Но тут вскакивает Женька: «Если уж Савельевой вы ставите “хорошо”, то мне тут и делать нечего». Философ задумался и почему-то не отпустил ни меня, ни Женю, в конечном итоге поставив по пятерке обеим. И она после этого, по свойственному ей самооговору, сказала нам, что вряд ли ее заслужила. Я же, обсуждавшая все материалы вместе с ней, думаю, что заслужила вдвойне, так как не только по существу: экзаменатор с философского отделения просто умилился душой ее самоотверженной защите, хотя по нашим первым ответам еще не мог судить о шкале оценок филологов.
Интересно, что ее ближайшей и верной подругой оказалась Ира Тужик с совершенно противоположным темпераментом яркого экстраверта. Невысокая ростом и с очень длинными рыжеватыми косами (это тогда уже было большой редкостью), в своих непременных очках с толстыми линзами, всегда живая и жизнерадостная, наша миловидная подружка являла собой просто сгусток энергии, любознательности, оптимизма и остроумия. Она была дочкой тюменских вузовских преподавателей, выпускницей музыкальной школы, золотой медалисткой без тени «клюквенного» мышления, которое так здорово переиначил мне дядя Саша. Хотя у Иры в Ленинграде были родственники, она, как и Женя, вынуждена была пройти сквозь строй бабулек и не только, подленько желающих заработать на желторотых студентках. Как и Женя, она вздохнула полной грудью, только попав в общежитие на Мытне и освободившись от требуемых мелочных бытовых обязанностей.
Вообще же наша студенческая жизнь, к сожалению, была размеренной только в первый год учения. Ведь координаты и время учебных занятий из-за нехватки аудиторий уже со второго курса сильно различались, мешая режиму дня. Как правило, практически все время, свободное от расписания, наша троица проводила в читальных залах. Хотя их было несколько, но мест везде катастрофически не хватало и очереди не переводились. Выбирая их, мы всегда исходили из топографического расположения сегодняшнего занятия и наиболее краткого времени для встречи с нужной книгой, притом еще и для возможности быстро пообедать.
Выбор студенческих столовых, как и «читалок», был довольно узкий: факультетская столовая во дворе, университетская столовая «Восьмерка» подальше (возле Библиотеки Академии наук), напротив нее – столовая исторического факультета и самая любимая «Академическая», почти рядом с филфаком (кажется, в здании петровской Кунсткамеры). Здесь кормили вкуснее всего и не очень дорого. При этом всегда стоял большой поднос с черным хлебом и даже другой – с кислой капустой, которые были бесплатными. Если мы отправлялись в Дом книги на Невском, то очень любили забегать в «Пирожковую», где можно было быстро и дешево (на рубль и меньше) перекусить вкусными жареными пирожками с разными начинками вкупе с бульоном, чаем или кофе.
Что же касается читальных залов, которыми мы пользовались, то они резко различались по своим фондам и условиям работы. Факультетская «читалка» специализировалась в основном на учебниках по разным предметам, на русских и иноязычных словарях и справочниках. Художественная литература была представлена бедно, а тем более – научная. Но уже тогда богатейшая по своим фондам научная университетская библиотека имени Горького, ведущая свое начало с XVIII века и расположенная в главном корпусе на улице Менделеева (в просторечии «Горьковка»), в своих читальных залах, конечно, полностью могла обеспечить всей необходимой нам литературой, но, увы, не удобствами пользования. И, разумеется, самую обширную книжную сокровищницу представляла собой Государственная Публичная библиотека имени Салтыкова-Щедрина, при этом даже ее филиал для студентов ярко выделялся своими, как казалось, неисчерпаемыми книжными запасами и более доступным библиографированием. Среди посещаемых нами залов был не только филологический, но и журнальный (после 1917 года, а дореволюционные журналы можно было по специальному направлению читать в главном здании на Садовой), и газетный, включающий все, даже дореволюционные издания (если они были не из числа редких, хранившихся в специальном отделе, куда студенту очень трудно было проникнуть).
«Публичка», или «Фонтанка», как мы называли филиал Публичной библиотеки для студентов по его местоположению возле Аничкова моста через эту речку, была нашим главным домом. Здесь мы всегда захватывали лучшие свободные места друг для друга, занимали всевозможные очереди, имели свое укромное местечко для отдыха, посещали увеселительные и не очень мероприятия (типа экскурсий по библиотеке, встреч с писателями, артистами, лекций модных тогда антитеологов или журналистов). Главное же, после разочарований в здешнем буфете научились протаскивать через контроль с собой на обед, завтрак или ужин (зависело от расписания) вполне съедобную пищу. Свежим воздухом дышали крайне редко, разве что иногда Ирка, зачумленная книжной пылью, вдруг кидала зычный клик: «На волю, на волю, в пампасы, в пампасы!», и мы собирали высокие стопки своих книг, чтобы сдать на час раньше звонка, пока еще нет очереди, и радостно выбегали гулять «в пампасы» – то есть вдоль грязной или замерзшей Фонтанки до Аничкова моста и далее по Невскому, пока наши пути не расходились по маршрутам трамвая-тройки и троллейбуса-десятки.
Такого напряженного ритма жизни, как в студенческие годы, у меня не было даже потом, в аспирантуре. Мне кажется, что без крепкой взаимопомощи я бы не выдержала. Организатором и вдохновителем обычно выступал наш «моторчик» – Ира Тужик. Она всегда умела и успокоить, и настроить на нужную волну: «Ну ничего, Лидка, прорвемся, мы и не такие крепости брали!»; «Гони его взашей, Женька!!! Да мы… с твоей красотой… горы свернем!». В столовой утешала Эллу: «Ты, дорогая, в своих цепях Гименея или умреши гладом от любовной страсти, или все-таки открой уста. Порадуй наконец супруга хоть кусочком печенки! Порадуй-порадуй, глядишь – и помиритесь».
Ирина энергия заряжала нас на трудовые подвиги и в Старом Петергофе, где у моих Данилевских были грядки с клубникой рядом с лабораториями Биологического института университета. Мы эти грядки помогали обрабатывать играючи. А когда у нас появилось долгожданное, хоть и арендованное пианино, Ира умудрялась заглядывать на Дибуновскую, тем более что не прочь была повеселиться, распевая студенческие песни, в компании Сережи – ровесника своего брата Борьки, без которого явно скучала. Большая альтруистка по природе, она всегда легко загоралась желанием каждую из нас приодеть получше. Это у нее называлось «прикрыть достойной сермягой». Она собирала «худсовет» с участием своей эффектной тети Вали, мать которой (сестра Ириной бабушки) была замечательной портнихой. При этом раскладывалась куча модных журналов, их бурно обсуждали, со смехом соотнося со своим «типом красоты», и выносили, как говорят на современном телевидении, «модный приговор».
Сейчас уже и не припомню, как так получилось, что Ира при таком широком выборе и с таким творческим потенциалом попала в семинар по детской литературе, где присмотрела себе тему по творчеству Бориса Житкова. Однако понимаю, что захватить и увлечь ее могли активная любовь (как просветителя по натуре) к детям (в чем я убедилась на педпрактике), во-первых, и полная неразработанность субкультуры детства, где был простор ее творческому началу, во-вторых.
Во время педагогической практики в Василеоостровской школе мы должны были работать с детьми разных возрастов – в старших классах, разрабатывая уроки по литературе, и в младших (уроки русского языка). В десятом классе Ира давала урок по малоинтересной подросткам «Поднятой целине» Шолохова. Мы, группа практикантов, ломали головы, как ей удастся удержать внимание юных умов. Но ее урок запомнился мне просто блестящей методикой работы с текстом, основанной на возрастной психологии учеников (ровесников собственного брата). То же замечательное понимание детей у Иры я отметила про себя и тогда, когда мы водили своих пятиклассников в ТЮЗ, где получили ни с чем не сравнимое удовольствие от непосредственной реакции детского зрительного зала. По ходу сюжета дети в критические моменты охали, ахали, хохотали и даже крайне эмоционально подсказывали героям, что делать и где искать, но, к нашему удивлению, все это невероятно раздражало пришедших с нами учителей. Одна из них уж очень свирепо шипела и шикала на наших восторженных подопечных, души которых были полностью захвачены театральным священнодейством. Глядя на это, более всех возмущалась Ирка: «Господи, это же у-чи-те-ля! Нет чтобы умиляться и хохотать, даже в чем-то завидовать, – они же думают только о своем комфорте и приличиях!» А на 8 марта, кроме общего поздравления и пожелания, чтобы ее будущие ученики полюбили ее так же, как они, пятиклашки вручали Ире и свои индивидуальные сокровища. Особенно впечатлили нас два из них: синий флакон от духов без пробки («Роскошный!» – воскликнула Ира, принимая подарок, так как было видно, что девочка оторвала его от сердца, а Ира тщетно высказывала свои опасения, дескать, «боюсь, тебе он нужнее») и значок-брошка с портретом Ленина, который мальчик очень находчиво тут же заменил своим, смешно советуя носить его на груди: «Так вам будет изящнее». Она же не только не улыбнулась, услышав эти слова, но даже потом надевала значок, входя в класс этого Бори Бармина, и ее уважение к детям, во всяком случае для меня, послужило примером.
Что же касается самого дипломного сочинения о детском писателе, то Ира умела насмешить даже съевшего собаку в этом деле моего дядюшку, уверяя, что все мы «работаем в науке» много и продуктивно: сама она пишет «умно и наукообразно», Элла – «просто и гениально», Женя – «эстетично и эмоционально», а «Лидка – талантливо и занудно».
Немало воды утекло в моей жизни с тех пор, но и по сей день в нашем доме очень популярно ее самоироническое восхищение написанным: «Читаю – ну-у-у, просто поэма!» – или: «Пишу, как всегда, поэматично». Разумеется, ее «поэма» о Борисе Житкове была защищена на отлично.
Мне тогда было жаль, что по содержанию дипломы всей нашей установившейся четверки оказались такими далекими, что мы не могли оппонировать друг другу на защите, поскольку строго соблюдалось правило специализации в этом же семинаре. Я же вообще даже лингвисткой оказалась в единственном числе.
Поскольку трое из нас были приезжими, перед нами помимо прочего всегда стояла и великая задача – максимально приобщиться к духовной атмосфере Ленинграда–Петербурга как признанной культурной столицы России, главного «окна в Европу». Естественно, что при нашем учебном режиме мы, не сговариваясь, начинали с ближайших к нашему факультету петровской Кунсткамеры, Антропологического, Зоологического и Военно-морского музеев, мимо которых проходили каждый день. Не сразу, но со временем стали посещать довольно регулярно Эрмитаж, особенно Женя – его энтузиаст и наш проводник по наиболее интересным залам и выставкам.
В так называемую Александринку (просторечное название старейшего императорского драматического театра, позже Театра имени Пушкина) нам ходить было удобно втроем, поскольку она располагалась на Невском, по дороге в студенческую «Публичку». Здесь запомнились более всего постановки спектакля «Пять вечеров» Володина с Ефимом Копеляном и чуть позже «Маленькие трагедии» Пушкина с Евгением Симоновым в главных ролях.
Интересным для всех нас и для моего дядюшки особенно (я тогда еще мало что понимала) оказался концерт артиста, певца и поэта-композитора Александра Николаевича Вертинского, отлученного властями от мира радио и грамзаписи из-за весьма скептического отношения к его отнюдь не выдержанному идеологически репертуару. Он отразил пряный аромат культуры начала XX века, ее атмосферу раскрепощенности и вседозволенности (чего стоила одна только его «Кокаинэточка»!). А ведь от Сан-Франциско до Шанхая он слыл «Шаляпиным русской эстрады», будучи в свое время кумиром мирового масштаба и автором множества граммофонных записей, которые выходили ощутимыми тиражами во Франции, Германии, Англии и других странах. Это потом, через много лет, я узнала, что мы посетили, скорее всего, тот роковой концерт, сразу после которого он скончался в ленинградской гостинице. Тогда же мы увидели стройную фигуру уже очень пожилого артиста, затянутого в строгий фрак. Помню его неподражаемые интонации и движения головой, а также то, какими необыкновенно легкими и изящными движениями рук он сопровождал пение своей едва ли не самой известной «ариэтки» («Я маленькая балерина…») и как элегантно поводил плечами в куплетном проигрыше знаменитого танго «Магнолия» («В бананово-лимонном Сингапуре…»). Дядя, который по совету друга вывел нас «в свет», после концерта прокомментировал с печальной иронией: «Пришли детки – смотреть, как веселились предки».
Когда мы учились на пятом курсе, настоящим прорывом «железного занавеса» стала возможность познакомиться с приехавшим на гастроли Шекспировским мемориальным театром из Стратфорда. Тогда (в 1958 году) мы всем семейством и с моими подругами пришли в здание Театра Ленсовета на спектакль «Ромео и Джульетта» уже известного режиссера Байема Шоу (Glen Byam Shau), у которого когда-то играла знаменитая актриса Вивьен Ли. Об этом же спектакле мы знали только то, что обязательно надо послушать раннеанглийский литературный язык и максимально прочувствовать великие английские традиции театрального искусства на сцене. Ждали очень многого, а потому, наверное, степень эстетического восторга оказалась ниже ожидания, хотя это объяснялось, разумеется, прежде всего языковой преградой. Конечно, прекрасные декорации (запомнилось чудесное палаццо Капулетти с высоким балконом, густо увитым зеленью), костюмы и массовые баталии со щитами и мечами замечательно передавали дух средневековой Вероны. Главное же, острый трагизм «печальной» истории влюбленных в жестоком мире, расколотом ненавистью, дошел до нас в полной мере. При этом все заметили талантливую игру явно интеллектуального трагика в роли Ромео. Однако меня больше всего впечатлил и порадовал (а я тогда уже кое-что понимала и сравнивала) широкий гуманизм Шекспира в этой трагедии, который сказался в удивительной гармонии трагического и комического в спектакле. Режиссер не только не утерял комические краски из текста трагедии, но и подчеркнул их (в острых перепалках слуг, насмешках над полудетской влюбленностью Ромео в монахиню, в веселых проделках Меркуцио и пр.). Понятно, что режиссер спектакля ставил своей задачей придать образам общечеловеческий, а не национально-исторический характер, передав максимально жизненную правду. Позже мы узнали от приезжего гостя, что нам не так уж и повезло, так как в Москве та же труппа показала комедию «Двенадцатая ночь» другого, молодого режиссера Питера Холла, который впоследствии стал эстетическим реформатором этого театра, основав в 1960 году Королевскую шекспировскую компанию, заслужившую мировое признание.
Что касается драматических ленинградских театров, то я уже упоминала об Александринке, и все же в центре нашего внимания, благодаря Г. А. Бялому, оказался БДТ (Большой драматический театр, который носил тогда имя Горького). Именно он привел к нам на факультет начинающего, но уже прославившегося своим спектаклем «Эзоп» режиссера Георгия Александровича Товстоногова. Он чувствовал новые веяния послесталинской эпохи, а потому выбрал пьесу бразильского драматурга, подчеркнувшего в жизни прославленного мудростью раба идею свободы как высшего счастья. На встречу со студентами вместе с талантливым режиссером пришли к нам, как уже упоминалось раньше, и ведущие актеры нового спектакля «Идиот» по роману Достоевского. Они только еще разрабатывали и обсуждали с Г. А. Бялым и аудиторией свои роли. Когда же мы чуть ли не всей академической группой посмотрели сам спектакль, то были потрясены игрой Иннокентия Смоктуновского. Нам повезло удивительно, так как у нас на глазах рождалась самая известная роль этого непревзойденного исполнителя трагического героя Достоевского, рождалась вместе с непререкаемым авторитетом Г. А. Товстоногова, чье имя до настоящих дней носит этот театр.
Говоря о нашем приобщении к театральной жизни Ленинграда конца 50-х годов, конечно, нельзя не коснуться одной из главных его достопримечательностей – знаменитой во всем мире Мариинки (тогда Театра оперы и балета имени Кирова). К сожалению, театр этот включать в наши маршруты было очень трудно, да и билеты достать было непросто. Я туда чаще попадала на балеты, благодаря своему приезжему родственнику-балетоману («Лебединое озеро», «Шопениана», «Каменный цветок» и др., в зависимости от его контрамарок), а оперу там смотрела студенткой только дважды («Евгений Онегин» Чайковского и «Аида» Верди). Гораздо чаще удавалось выбраться в Малый оперный театр, расположенный рядом с Русским музеем и любимой филармонией. Всего не перечислить, к чему взывала возрастная любознательность и позволяли спасительные запасы молодой энергии.
Легче всего мы обычно выкраивали время на дневной сеанс кинематографа – «самого массового искусства», согласно постоянно тогда цитировавшимся словам Ленина. Помню, как чудесно мы использовали четырехчасовой перерыв между лекционными парами. За этот промежуток времени успевали сбегать в любимый кинотеатр «Баррикада» на Невском или в другой, ближний, за Мытней, «Великан» с двумя большими залами. Из множества ленинградских кинотеатров того времени только их мы считали «своими».
Среди кинокартин этого времени запомнились не только советские («Тихий Дон», «Чужая родня», «Дело было в Пенькове», «Верные друзья» и пр.), но и относительно много зарубежных картин, допущенных в кинопрокат в ходе некоторого налаживания зарубежных контактов. Это были, в основном, фильмы легкомысленного содержания, типа «В джазе только девушки» или «Римские каникулы», но они вполне удовлетворяли девичьи потребности. Именно тогда я видела и один из лучших детективов «Свидетель обвинения» по Агате Кристи с чудесной игрой американских актеров. Однако самым серьезным и значимым оказался фильм «Ночи Кабирии» Феллини с главной героиней его жизни и творчества Джульеттой Мазиной. Мы тогда, конечно, не обратили особого внимания на самого режиссера, но очень хорошо почувствовали в обстоятельной неспешности и даже бытовизме новую стилистику киноповествования о горькой женской судьбе с запомнившейся жизнестойкой улыбкой сквозь слезы в самом конце фильма. Как известно, несколько позже его творчество было признано одной из вершин мирового киноискусства.
Все втроем мы записались на цикл лекций прославленного музыковеда из Ленинградского художественного училища Леонида Арнольдовича Энтелеса и умудрялись их не пропускать. Его очень профессиональные, эмоциональные лекции с музыкальными иллюстрациями (приглашались прекрасные пианисты, скрипачи, вокалисты) мы слушали в актовом зале главного университетского здания на Менделеевской линии. Наверное, лучшего способа регулярного переключения от книг для меня тогда нельзя было и сыскать, а Ире Тужик, думаю, этот музыковедческий опыт очень пригодился потом, когда она начинала работу на ТВ Тюмени музыкальным редактором.
Между тем мои более специальные, чисто лингвистические интересы требовали общения со сверстниками. К сожалению, я тогда почему-то еще совсем не контактировала с Олей Черепановой из «восьмой русской», которая уже в годы аспирантуры станет мне очень близкой на долгие годы. Однако еще на втором курсе я начала заниматься в лингвистическом кружке при кафедре русского языка, от которого, впрочем, я ждала гораздо больше, чем он мог дать без постоянного преподавательского руководства.
Кажется, это было первое заседание, на которое я попала, и оно оказалось празднично расширенным – кафедра, студенческий кружок, «древники» из Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, Библиотеки Академии наук, Пушкинского Дома и др. Отмечали великую дату – 900-летний юбилей знаменитого Евангелия – едва ли не главного исторического памятника восточнославянской и русской культуры, выполненного по заказу новгородского посадника Остромира выдающимися и большей частью безвестными мастерами. В нем замечательно отразились не только достижения Древней Руси в книжном деле, прежде всего каллиграфии и художественном изображении евангелистов, но и степень развития в XI веке разнообразных ремесел: тонкая выделка пергамента из кожи, отработанные орудия письма, чернила и краски, искусство переплета, мастерство ковки жуковин (уголков обложки), высочайший уровень ювелирного искусства на украшенной драгоценными камнями обложке и пр.
Я была в восхищении не только от того, что узнала (позже в спецкурсе Георгия Федоровича Нефедова по Остромирову евангелию поняла, что это была лишь капля в море), но и от всех выступающих, не понимая еще, конечно, кто из них и насколько оригинален в своих суждениях. Но я более подробно узнала о тех открытиях в истории языка, которые были сделаны русскими учеными на основе всего лишь приписки великого каллиграфа дьякона Григория. С великим почтением я тогда слушала нашего председателя кружка Володю Колесова, студента четвертого курса, который, помню, уже тогда особенно заинтересованно говорил о надстрочных знаках, видимо подбираясь к будущей реконструкции древнерусского ударения. Заседание тогда вела заведующая нашей кафедрой русского языка Элеонора Иосифовна Коротаева. Запомнилось, что когда кто-то из работников Публичной библиотеки рассказывал об условиях хранения рукописи, составляющей главную гордость национальной библиотеки, и перечислял все охранительные меры (включая обшитую железом комнату и постоянного дежурного милиционера под дверью), он посетовал на тогдашнее отсутствие ларца из дуба, способного поддерживать нужную влажность. Помню, как дружно смеялся зал, когда ведущая заседания прокомментировала: «Ждут самого старого дуба».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.