Текст книги "«Печаль моя светла…»"
Автор книги: Лидия Савельева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
В старших классах особенно я начала принимать своих учителей не как таинственных небожителей, а как обычных смертных со своими проблемами, родственниками, болезнями. Наверное, этому способствовали не только история с учительницей черчения, но и моя дружеская и территориальная близость с Аллой Головней, знакомство с ее семьей, в том числе мамой и братом (несколько лет Вадик учился в одном классе с Колей), но более всего история в десятом классе с нашим учителем астрономии Филиппом Федоровичем Казариным. Дело в том, что наши самые сильные одноклассницы вдруг засобирались идти жаловаться директору на пожилого педагога, который еле слышно говорил да и плоховато слышал, а потому сложный материал усваивался всеми очень трудно. Это вообще-то было правдой, но очень жестокой. Астрономия у нас была предмет не главный, имелся учебник, задач по ней вроде не решали, и можно было бы потерпеть. Валентин Федорович через Аллу просил меня остановить девочек и попытаться помочь Филиппу Федоровичу, замечательному профессионалу-математику и, кажется, его учителю. Он жил со старенькой и больной женой, а потому ему еще надо было работать. И тут меня надоумила мама. «Знаешь, – сказала она, – лучший способ понять материал и закрепить его – это несколько раз объяснить его другому. Я это хорошо знаю как бригадир в классе времен бригадного метода». После этого я выделила одну из суббот на астрономию: по учебнику составила краткий конспект того, что мы прошли (до этого с устными предметами вообще не умела работать), а уже в понедельник нагло объявила девчонкам, что все понимаю и могу им ответить на вопросы по учебному материалу. И что же? Очень скоро и сама разобралась, и меня стали воспринимать чуть ли не будущим астрономом. Поскольку взятая под домашний контроль Алла тоже разъясняла непонятное и даже нейтрализовала особо резко настроенную Леру, то мы добились того, чего хотели.
Не могу я, вспоминая свои юные годы, обойти и еще одну тему. Это теперь, в эпоху сексуальной революции, чуть ли не общим стало убеждение, что в головах девушек пятнадцати-семнадцати лет непременно должны вертеться мальчики, взрослые отношения, необузданные страсти или, по крайней мере, нездоровое любопытство. Ничего подобного в моей школьной юности не припомню.
Во-первых, времени на все это совсем не было, и это не просто слова; во-вторых, все окружающие, включая самих моих подружек, считали, что у нас все впереди; наконец, в-третьих, никому из нас попросту не приходило в голову, что программируемый в неизвестном и далеком будущем «принц на белом коне» может предстать в образе слишком знакомого дворового мальчишки или, скажем, привычных и житейски заземленных Вовок, Ленек, Шуриков – товарищей братьев. Так, в моем случае неумеренное общение нашего Коли с друзьями надо было все же ограничивать (семья и все вокруг всегда знали Колечкину натуру: с младенчества лишенный инстинкта собственничества, мало-мальской «автофилии», он ради друзей и знакомых полностью забывал не только о себе, но и о любой реальности, заверяя их, что «этого у нас навалом», включая свободное время!).
Насчет интереса к мальчикам вспоминаю свою уже почти взрослую усмешку, когда в аспирантские годы я услышала у нас в саду звонкий голосок подружки одиннадцатилетней Танечки: «Она говорит, что влюблена в Витьку Стеблия! Ха-ха-ха, да он же из нашего двора!!!» Непроизвольно задетая ее заразительным серебристым хохотом, я тогда еще подумала, что это ведь так и было; во всяком случае для меня, как и для этой хохотушки, уж точно такие ребята не представляли возвышенной тайны, казались «серыми, как штаны пожарника», а потому трудно было высечь хотя бы искру романтики из таких будничных отношений. Кажется, в мои юные годы значимость фигуры противоположного пола только возрастала от неизвестности и психологической тайны личности, что ли.
Однако понимаю, что совместное обучение подростков способствует более раннему сближению. Более того, поскольку наш Коля то ли с седьмого, то ли с восьмого класса стал учиться в смешанной железнодорожной школе, куда взяла его под свой контроль мама, перейдя на полную ставку учителя французского языка, такие проблемы потихоньку стучались и в наш дом. Вспоминаю, как подшучивал наш отец над Колиным восторгом по поводу белых брюк и белой курточки, в которые принарядила его как-то весной мама. Он к ним присовокупил черные перчатки, и когда отец встретился с таким франтом в паре с милой девочкой на улице, он вынужден был пройти мимо, не желая его конфузить (слишком хорошо помнил¸ как собственный отец нахлобучил ему зимой шапку, хотя он в тот момент любезничал с девочкой). И вообще в старших классах наш Колечка вдруг полюбил делать девчоночьи фотопортреты, а я все выпытывала, кто из объектов его внимания хорошо учится, и с огорчением узнавала, что моего родного брата, как назло, интересуют бесцветные двоечницы. Когда он уже учился в институте, его юный глаз вдруг остановился на одной десятикласснице из его бывшей школы. Это была некая Таня, фамилию которой я, конечно, забыла, – удивительно симпатичная русая девочка с длинными косами и глубокими синими глазами в умопомрачительных ресницах. Увы, она соображала еле-еле, и я, всего лишь ее ровесница, по просьбе дяди Вани, у которого в больнице работала медсестрой ее мама, занималась с ней как репетитор по написанию сочинений и про себя приходила в совершенное отчаяние от ее безграмотности и неразвитости речи. Все лето Таня регулярно выполняла мои дилетантские задания, не ленясь карабкаться в жару к нам на гору с Подола, а братец подстерегал ее с фотоаппаратом и надоедал мне ужасно. Тем самым он замечательно подготовил почву, чтобы свою будущую невестку я в мечтах представляла себе хотя бы четверочницей. Много позже я с первого дня бурно приветствовала нашу Зину, узнав про ее красный диплом и поняв, что милосердный Господь услышал мои молитвы и мой брат наконец оценил гармонию внешнего-внутреннего! И в этом не было ни капли глупого пятерочного снобизма, просто дали себя знать мои яркие, но жуткие впечатления от Колькиных пассий времен его раннего юношества.
Сопоставляя юношеские представления своей эпохи и нынешней, с грустью вижу, что вся атмосфера резко изменилась в этом отношении, где-то в начале девяностых годов прошедшего века особенно. Создается впечатление, что подрастающему поколению как будто специально урезают детство, а уж юность точно, выбрасывая из жизни этих ребят самую чудесную и романтическую пору ожиданий и предчувствий! И мне очень жаль, что эмоциональные нормативы массовой культуры, в первую очередь телевизионной и эстрадной, переменились так жестоко!
В старших классах все другие мои занятия особенно резко, порой даже свирепо ограничила музыка. С высоты прожитых лет мне кажется, что окончание моими соученицами Лерой и Тамарой детской специальной школы и их освобождение от ответственности не испугали меня, а, наоборот, как-то даже подстегнули волю и упрямство. Думаю, незаметно старались и домашние: бабушка, мама. Иначе почему именно в эти годы запомнились большие концерты в честь бабушкиных именин 30 сентября, на которых всегда почему-то оказывались самые уважаемые мною слушатели – ее бывшие классные дамы сестры Старицкие и бывшая гувернантка трех старших бабушкиных детей Анна Ильинична? К тому времени она была уже заслуженным учителем с большим стажем, работала завучем одной из миргородских школ и часто приезжала в Полтавский пединститут по разным делам, останавливаясь, конечно, в бабушкином доме. Ведь это к ней в Миргород бежала от зверствующих анархистов только-только овдовевшая бабушка с больными детьми. Женщина маленькая и худенькая, с огромными выразительными глазами и тяжеленной длинной косой, аккуратно уложенной вокруг головы (буквально с риском сломать тонкую шейку, как казалось тогда нам с папой), пользовалась в Миргороде огромным авторитетом.
Помню, я играла перед гостями ноктюрны Ф. Листа (№ 2 и № 3), Шопена (Соч. 9), а в какой-то раз и «Фантазию» до минор Моцарта, и каждая из этих очень живых и почитаемых старушек всегда вдохновляла меня, причем удивительно, но каждая по-своему. Кому-то я напоминала собственное участие в благотворительных концертах, кому-то бабушкину сестру-пианистку Анну Николаевну (несколько лет она была концертмейстером у А. Н. Вертинского в Париже), кому-то даже более громких исполнителей, но все же это не было просто откровенными папиными шутками вроде того, что Владимир Софроницкий мне «в подметки не годится». Они даже нашли за что похвалить недоученный ноктюрн Листа, что я про себя и отметила. Судя по этому, задним числом понимаю, какие задачи ставила перед ними бабушка, а впрочем, все три чудные старушки были педагогами от Бога и могли сами умело поощрять новые шаги в таком трудном деле, как фортепиано. В день именин бабушки выступали не только ее разновозрастные внуки, но и обязательно она сама с обширной продуманной программой, а также, правда после оговорок, на рояле играла и другая именинница – Надежда Александровна Старицкая, даже в старости замечательная исполнительница Шопена и сонат Бетховена (два огромных тома, потом унаследованные мною, уже более 50 лет как составляют гордость моей нотной библиотеки). В дуэте с бабушкой тогда часто пела мама, но иногда и Марина, особенно если ее подбивал дядя Ваня. Сбегавшиеся соседи обычно стеснялись заходить к гостям и слушали под окнами в саду и в коридоре. А когда пели украинские народные песни, то еще и подхватывали.
Вечернее музучилище требовало от меня воскресных «жертвоприношений» – обязательных посещений гармонии, теории музыки, музлитературы. В нашей учебной группе оказалось человек десять, из них только трое школьников: знакомый мне виолончелист Коля (кажется, Бубнов), сын священника, с которым мы играли в ансамбле, и девочка из нашей школы Стелла, и тот и другая старше меня на класс. Остальные, уже взрослые, играли на разных инструментах, и только у меня со Стеллой и еще у одной совсем взрослой девушки фортепиано было основным инструментом. Если занятия теорией музыки не представляли особой сложности, то этого не скажешь о гармонии (полифонии). Не помню почему, но я оказалась в этой группе опоздавшей на четыре-пять занятий, о чем всегда очень сожалела, так как трудно было сориентироваться в абсолютно незнакомом коллективе без помощи. Но со Стеллой мы сразу стали держаться вместе. Оказалось, что наш преподаватель гармонии (ни о каких учебниках тогда не было и речи) читал лекции, которых никто не записывал полностью, и задавал задания – по строчке басовой мелодии для определения созвучий с тремя другими голосовыми партиями, то есть для построения аккордов. Эти задания выполнял один Коля (создавалось впечатление, что только с ним и работал наш учитель), причем оба держались несколько высокомерно, как посвященные в мистические элевсинские таинства, недоступные остальным смертным. Во всяком случае, подобно афинским гражданам, никто к ним с расспросами не обращался. По признанию Стеллы, ее, как и остальных, настигала настоящая паника от еще непонятной терминологии типа «альтернация», «модуляция», «разрешение субдоминанты» и прочего. Когда я появилась с опозданием, в моем распоряжении оказались только небрежные и неполные записи Стеллы, которые я, конечно, тщательно разобрала, привлекая своих домашних и пытаясь понять логику. И вот на следующий же раз я постаралась выполнить задание и засыпала лектора вопросами, чем вызвала у этого преподавателя настоящее изумление (по словам Стеллы, у него действительно «отвисла челюсть»). Видно, я расшевелила и остальных, которые устыдились, поверив, что не боги горшки обжигают, и понемногу группа начала наконец подтягиваться: записывать все как следует, спрашивать непонятное и пробовать решать задачки. И все же наш контрапунктист (имени не припомню) вряд ли был асом в своем деле. Ведь чуть ли не самыми яркими воспоминаниями об этих занятиях, увы, у меня сохранились звуки за стеной: каждый раз, когда только начиналось наше постижение тайн контрапункта, в соседнем классе разворачивалась распевка вокализов уже немолодой певицы Аллы П-ой с глубоким, бархатным голосом, но с уморительно-неблагозвучной фамилией, которая, к сожалению, оказалась нам известной и начисто затмевала все прелести ее пения. Уходя с занятия, мы все распевали ее вокализы и особенно одну строчку романса, ее она разучивала с завидным упорством: «Видел я, как пролетала ласточка в небе… А… А-а-а!»
Почему-то мне совсем не запомнились преподаватели музлитературы, и поэтому предполагаю, что они менялись. А вот концертмейстером неизменно оставалась замечательная пианистка и ближайший друг моей Ольги Васильевны Елизавета Сергеевна, чьи дочки-двойняшки так чудесно пели дуэтом и были моими любимыми подопечными пионерками, а одна из них – председателем совета отряда. Елизавета Сергеевна изумительно легко читала ноты, всего лишь просмотрев их за какие-то несколько минут, а потому казалось, что ее репертуар вообще не имеет границ. Когда же мы не могли сдержать своего восхищения, она только улыбалась и приговаривала что-то вроде «Побойтесь Бога, это только кажется». Праздниками оказывались те, увы, немногие воскресенья, когда к нам приходили из филармонии музыканты симфонического оркестра. Во всяком случае, первые концерты Чайковского и Грига я слышала живьем в их исполнении, в самый свой нужный возраст, то есть, как говорят психологи, в сензитивный период. Вспоминая эти времена, благодарна судьбе, что у меня была такая возможность, даже если это исполнение не было идеальным. Понимала ли я тогда это? Наверное, далеко-далеко не так, как сейчас.
Вообще же, залезая под сугробы памяти и вспоминая старшие классы школы, я как-то особенно остро чувствую всю справедливость рассуждений испанского писателя и мыслителя, большого поклонника Льва Толстого – Мигеля де Унамуно. Он размышлял о единстве «внешней» истории (государственной политики и королей прежде всего), которую он считал поверхностной и даже лживой, и «внутренней» (народной, познаваемой через его быт, фольклор, искусство, даже через пейзаж). В этой внутренней истории он ценил отпечаток «народного духа», его «интуитивное миросозерцание». Не ошибусь, если признаю, что именно в пятнадцать–семнадцать лет мое мировосприятие носило такой малорациональный характер, поскольку все же было обусловлено семейным бытом. Как говорится, «своих мозгов» для понимания нашего общественного существования еще не хватало, а повседневная наша жизнь в большой степени определялась отцовскими проблемами этого времени.
Во-первых, в вузах полным ходом разворачивалась антисемитская кампания, которая резко меняла настроение отца, вызывая порою негодование и разочарование в людях. Запомнилось, как возмущался он, отстаивая при прохождении по конкурсу свою коллегу по кафедре Марию Исаковну Каган, чья дочка Сима, чуть постарше меня и росшая без отца, была всегда под его опекой; как сильно был огорчен и встревожен, когда на ученом совете «прокатили» хорошего историка, доцента Лазовского (его машина потом долго стояла у нас в саду, пока он искал новое место работы за пределами Полтавы), да и другие неприятные истории, хотя бы того же оперировавшего меня хирурга.
Во-вторых, в это время резко повысились требования к квалификации преподавателей и их профессиональному росту, наука из специальных исследовательских учреждений шагнула и в образовательные. Наш отец, как я теперь понимаю, получил в московском Литературном институте не самую плохую общую гуманитарную подготовку, но более всего, конечно, литературоведческую. Сужу по тому, что ее ценил, например, ставший несколько позже очень известным филолог и философ Алексей Федорович Лосев, который в довоенное время, отлученный репрессиями от Москвы, какой-то период оказался его коллегой по факультету и любил вести с ним беседы на литературные темы. В довоенной же Полтаве место было только на кафедре русского языка, и отцу пришлось переориентироваться на чтение языковедческих курсов. Но к началу 50-х годов его специализации и самообразования оказалось недостаточно, и от отца, избранного к тому времени заведующим кафедрой, требовались научный рост и кандидатская диссертация. Хорошо понимая, что его самое лучшее время, загубленное войной, уже прошло, отец все же повернулся лицом к научной работе, невольно иронизируя над собой и своими товарищами по «науковым» занятиям. Он тогда трезво оценивал и библиотечные возможности провинциальной Полтавы с полусохранившимися архивами в сравнении с книжными сокровищами Москвы, его смешили местные квазинаучные конференции, где долго и важно дебатировались вопросы разграничения «вэлыкодэржавного шовинизму» и «украйинського национализму», типа: «Як трэба казаты “Ленин”: з м’яккым [л’] “Лэ´нин”» (а это великодержавный шовинизм) “чи з твэрдым [л]” (украинский национализм)? – «Как нужно говорить “Ленин”: с мягким [л’] или с твердым [л]?», и глубокомысленно и серьезно принимали резолюцию: «Трэба казаты посэрэдне» («Нужно произносить промежуточно»). Мы с Колей тогда часто хохотали, слушая отцовские украинско-русские (макаронические) «байки». Например, диалог двух «сидельцев» о традиционном «курячем» и «интеллектуально-науковом» способах высиживания своей продукции: «Сыдила квочка, як та цяця, На яйках, продолжая род. Наоборот, / Один доцент про граматычный род / Пысав научну працю…» Подобные шутки были особенно актуальны среди отцовских коллег «в эпоху административного приобщения масс к науке», как он тогда выражался.
Тем не менее папа стал активно копаться в уцелевших полтавских архивах в поисках малоизученных материалов, интересных в языковом отношении. В связи с выбором темы, как я сейчас понимаю, он сначала обращался за научной консультацией в Киев к уже известному тогда историку-слависту Леониду Арсеньевичу Булаховскому. Однако вернулся разочарованный то ли его равнодушием, то ли явным снобизмом по отношению к «неостепененным» фронтовикам и навсегда решил связать свою научную ориентацию с любимой Москвой и непременно найти своих старых учителей, особенно профессоров И. В. Устинова и Д. Н. Введенского.
Конечно, дома вся семья жила в ритме папиных новых проблем, радостей и разочарований, включая его поездки в Москву на кандидатские экзамены (мы все по-новому приобщились к немецкому языку), а также архивные поиски и находки. Отец очень любил Гоголя (у него есть несколько статей о его языке), но считал, что он более чем за столетие уже хорошо изучен, а потому искал другие интересные по языку материалы, ярко характеризующие историю общественной мысли провинциальной Полтавы. Тогда он интересовался педагогической дискуссией, в которой главным застрельщиком был известный педагог и писатель Антон Семенович Макаренко. Но отца, видимо, смущал слишком пролетарский пафос государственного воспитания, который отстаивал Макаренко. Когда же ему в руки попали дневниковые записи, письма и статьи В. Г. Короленко, он с радостью нашел в его лице своего полного единомышленника, и именно этот автор совершенно очаровал его своей искренней правозащитной деятельностью и всегдашним противостоянием черносотенной дикости. Одно время папа приходил домой после архивов с очередными цитатами из Короленко и заражал всех нас своим восхищением, иногда вызывая их бурное и долгое обсуждение. Помню, как далеко за полночь засиделись вместе с дядей Ваней Колькины ребята-студенты, обсуждая проблему различия в этносознании славян – украинцев, русских и поляков, поднятую В. Г. Короленко (как известно, сам он имел все три генетических истока и тесное общение с ними). Она оказалась очень близкой Колиному тезке-«футболисту» (по фамилии Забыйворота), да и ярому спорщику Вове Сезонову, который тогда жил у нас. Зная Владимира Галактионовича еще лично и тем более зная его семью, наша бабушка только подтверждала собственным отношением папины впечатления. В общем, сначала «Галактионыч» стал «внесценическим» членом нашей семьи, а уже потом стилистический синтаксис его пламенных речей закономерно предстал предметом отцовского специального интереса. Папин выбор горячо одобрил, став научным руководителем диссертации, его старый профессор Иван Васильевич Устинов, который к тому времени уже был реабилитирован и вернулся к работе в Московском педагогическом институте (тогда имени Ленина). К сожалению, мне неизвестно или просто не помню, в какие годы точно сидел Иван Васильевич, но знаю, что ему при аресте пришлось очень несладко: его избивали шомполами, выколачивая оговоры коллег-профессоров.
Разумеется, весь последний школьный год в нашем доме остро стояла проблема моего выбора будущей профессии. По этому поводу мнения, советы и рекомендации были самые разные, в том числе и у моих педагогов. Но музыку я всегда воспринимала только как сугубо личное дело, удовольствие для себя прежде всего, и никогда не представляла себе ее как дело жизни, а в самом конце десятого класса вообще вынуждена была с грустью исключить музыкальные занятия из своего плотного графика. Дело в том, что выпускные экзамены в музучилище по времени совпали с экзаменами на аттестат зрелости, а потому я не решилась рисковать и отложила получение музыкального диплома на будущее. Ольга Васильевна, несмотря на разочарование моим решением не экзаменоваться даже по фортепиано, заверила, что все это можно сдать в следующем году.
Хотя я действительно любила разбираться в любых логических задачках, обожала геометрию и тригонометрию, но технических вузов побаивалась из-за черчения и физики. Одно время, столкнувшись с медициной, я даже хотела стать врачом, о чем мечтали для меня убежденные поборники этой профессии в нашей семье – дядя Ваня с Мариной. Если бы в те времена была возможность домашнего видео, обязательно сняла бы крупным планом страстные пропагандистские речи своего дядюшки: «Та що цэ за дивча, оцэ дурнэ так дурнэ!!! Хиба трэба було дэсять рокив радуваты батькив успихамы та заробляты цю мэдаль, щоб пийты вчитыся на брэхологычный факультэт? Навищо? Люды плачуть вид боли, люды задыхаються, люды падають та ломають рукы-ногы, кожный дэнь жинки рожають, захворюють мали диты, а ты що робытымэш? Ля-ля-ля?» («Да что же это за девчонка, вот уж глупое так глупое! Разве нужно было десять лет радовать родителей успехами и зарабатывать эту медаль, чтобы пойти учиться на брехологический (так он насмешничал над филологией) факультет? Зачем? Люди плачут от боли, люди задыхаются, люди падают и ломают руки-ноги, каждый день женщины рожают, заболевают малые дети, а ты что будешь делать? Ля-ля-ля?»). Но меня приводила в дрожь перспектива с первого курса работать в морге, да и вообще казалось очень страшным и героическим решением посвятить свою жизнь человеческой боли и страданиям, к которым, как знала я себя, никогда бы не смогла привыкнуть.
Наиболее же подготовленной я чувствовала себя к изучению филологии. Однако больше всех против этого был, увы, мой отец, который желал, чтобы я выбрала ту профессию, которая менее всего зависит от идеологии, притом востребована безусловно и повсеместно. В девятом классе, когда я лежала в больнице и просила что-либо почитать по языкознанию, он, как я теперь понимаю, нарочно передал мне в больницу «Старославянский язык» А. М. Селищева88
Селищев А. М. Старославянский язык: Учеб. пособие для студентов и аспирантов филол. фак. ун-тов и фак. рус. яз. и литературы пед. ин-тов. М.: Учпедгиз, 1951. Ч. 1.
[Закрыть], наверное надеясь, что сложность этого курса начисто отобьет мои неясные идеалистические ожидания. Увы, он не учел моего упрямства. Кроме того, к тому времени я начиталась, хотя и в отрывках, стоявших у него на самых доступных полках книжек по языкознанию А. С. Чикобавы, Р. О. Шор – Н. С. Чемоданова, даже в Н. Я. Марра заглядывала, ничего не поняв, а также толстого тома «Русского языка» академика В. В. Виноградова99
Виноградов В. В. Русский язык: (Грамматическое учение о слове): учеб. пособие для высш. учеб. заведений. М.: Учпедгиз, 1947.
[Закрыть], которым он неустанно восхищался и который я уже привыкла привлекать во всех спорных случаях. Когда же я заикнулась о журналистике, он мгновенно перечеркнул подобные фантазии своим твердым убеждением, что это самая зависимая профессия, очень далекая от самовыражения.
И вот уже позади и последний школьный звонок, и последняя экзаменационная страда… О нашем выпуске 1954 года еще долго ходили в Полтаве легенды. Дело в том, что даже для очень хорошей школы в нашем городе 9 медалистов на 110 выпускников были рекордом, притом 7 золотых и одна серебряная медалистки – все из моего класса! Я часто потом благодарила судьбу за то, что с младенчества она не позволяла мне чувствовать себя слишком «отличной от других» и наращивать непомерную самоуверенность, которая многим людям потом явно мешает в жизни. Хорошо учиться у нас считалось просто нормальным. Что касается перспектив учения, то, конечно, поскольку медали тогда открывали дорогу практически в любой вуз, наши медалисты разлетелись и в Московский университет (2), и в Ленинградский (я), и в Киевский политехнический (1), и в Харьковский мединститут (3), и в Харьковский химический институт (1). Три девочки из остальных успешно сдали вступительные экзамены в Харьковский университет, а около 20 человек рассеялись по трем полтавским вузам, которые, знаю, нередко потом оканчивали с отличием.
Несколько иначе сложилась судьба моей любимой Томы Штанько. Летом, когда шли вступительные экзамены, она их не сдавала: так решили ее родители, учитывая, что ей было только 16 лет. Почти сразу семья переехала в Киев, где Тома повторно окончила вечернюю школу и получила золотую медаль, с которой поступила в Киевский институт легкой промышленности на факультет нашего родственника дяди Саши Репетина. Она потом долго подбивала меня уйти из филологии ради ее механического факультета, на котором, по мнению свято верившей в меня подружки, мне очень просто было бы учиться.
Однако к тому времени я уже была не такой глупенькой, легкомысленно порхающей с предмета на предмет и хватающейся за все и вся, какой меня знала Томка в школе. Мой дядя Саша, можно сказать, сразу спустил меня на землю и объяснил все «на пальцах».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.