Электронная библиотека » Лидия Савельева » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 18 января 2022, 20:40


Автор книги: Лидия Савельева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Из нередких его докладов два я слышала, по-моему, на теоретическом семинаре лингвистов факультета. Они касались, казалось бы, очень разных областей знания: один на тему, существовала ли балто-славянская общность (она с юности остро интересовала Бориса Александровича), а второй – об эстетике слова. И оба собирали полную аудиторию, причем на втором из его докладов выступали и преподаватели литературных кафедр.

Чисто человеческие качества нашего декана, конечно, на таком далеком расстоянии мне бы остались неизвестными, если бы моя очень демократичная по своему духу Мария Александровна не делилась со мной своими рабочими радостями и печалями. Так, она рассказывала об очень искренних извинениях Бориса Александровича. Накануне он не пожелал вслушиваться в ее доводы по какому-то вопросу, а потом позвонил для того, чтобы попросить за это прощения. «Вообще люблю его: он всегда умеет признавать свою вину», – тогда сказала она.

Еще больше мы узнали о своем декане во время его юбилея, когда, несмотря на его активное сопротивление, прошло торжественное заседание факультета в самой большой аудитории, которая была до отказа забита желающими его поздравить. Помню Бориса Александровича на самом расчищенном месте, импровизирующем сцену, который сидел рядом со своей очень милой женой Натальей Яковлевной вначале очень смущенный вниманием, а потом, как мне показалось, несколько оживившийся, когда выступающие перешли к конкретным воспоминаниям из его долгой жизни, наполненной тревогами.

Так, запомнились выступление академика В. В. Виноградова из Москвы, вспоминавшего их еще юношеские близкие контакты, и академика В. М. Жирмунского, приехавшего тогда с перевязанной рукой специально на это торжество. Он рассказал о Борисе Александровиче, который протянул ему руку помощи в самый острый момент, когда он остался без работы из-за направленных против евреев репрессий. Тогда, вопреки всему, он, сам прошедший через кампанию «борьбы с космополитизмом», убедил начальство взять на себя ответственность и сохранить для науки выдающегося специалиста. Тогда же я впервые рассмотрела и услышала молодого ректора нашего университета, выдающегося математика (чуть позже академика) Александра Даниловича Александрова, которому удалось вписать едва ли не лучшие страницы в его историю (1952–1964). Смело и настойчиво он преодолевал подводные камни кадровой политики советского времени, о чем не раз говорили и мой дядюшка, и Мария Александровна. Увы, я была еще настолько легкомысленна, что в его речи меня поразил только демократизм – случайное упоминание о спальном мешке, общем с не то аспирантом, не то студентом, в его горнолыжных приключениях.

Возвращаясь же к заслугам нашего декана Б. А. Ларина, нельзя не упомянуть его огромную организационную работу по созданию коллективных трудов лингвистов-лексикографов. Ведь любой словарь – это сокровищница слов языка со своими принципами словотолкования. Труд по составлению таких кладовых языка огромен и требует участия очень многих собирателей и толкователей. Так, горьким трауром в истории петербургской лексикографии отозвалась передача лет за 5-6 до нас в Москву Картотеки древнерусского словаря (КДС), собиравшейся даже в советскую пору самыми известными учеными и преданными энтузиастами. Среди них был и погибший в блокаду муж моего научного руководителя, и сам Б. А. Ларин. Бескорыстная и огромная самоотдача Б. А. Ларина этому благородному делу не могла не вызывать восхищения. К сожалению, именно по этому поводу ему приходилось бороться с некоторыми партийными деятелями, которые не спешили включаться в работу без предварительного финансирования. В связи с этим на моих глазах уже в аспирантскую пору были попытки поставить Ларина под партийный контроль, в том числе и со стороны заведующей кафедрой русского языка Э. И. Коротаевой. Отсюда брал свои корни и конфликт моего научного руководителя с ближайшим начальством.

Второй академик нашего факультета Виктор Максимович Жирмунский более всего в лингвистике был известен как выдающийся германист и грамматист-теоретик, и для моего выпуска было большой удачей слушать впервые появившийся в программе курс общего языкознания в оригинальной трактовке этого ученого с мировым именем. К сожалению, в моей памяти, памяти русистки прежде всего, многое покрылось естественным туманом, но помню, что основу его лекций составила серия собственных статей, которые мы потом разыскивали, чтобы дополнить и не упустить важное. Особое внимание он уделил развитию сравнительно-исторического языкознания и принципам своего теоретического подхода к языку. Лично мне он понравился горячей защитой моих любимых младограмматиков и прежде всего Пауля (как он представился, в научном мире он считал своим «отцом» родоначальника германской филологии в России профессора Ф. А. Брауна, а глава Лейпцигской школы Герман Пауль получался его «дедушкой»). Однако он считал принципиальным дополнение лейпцигских реконструкций дальнейшими сопоставительно-сравнительными исследованиями отдельных языков, включая их диалекты. Зачет, к которому мы готовились с некоторой дрожью, остался в памяти как почти формальный, видно, он сам еще не очень представлял уровень требований от недостаточно зрелых разумом девиц.

Так случилось в моей судьбе, что я выбрала еще на первом курсе свою дорогу, так как практически сразу, с начала второго курса, писала свою первую прокурсовую как индивидуально-исследовательскую работу (обычно же этим термином называли у нас первую курсовую-реферат без руководства специалиста в какой-то определенной области лингвистики или литературоведения). Семинары на втором курсе с общими руководителями всех, кто выбрал специализацию, были прообразами авторских спецсеминаров старшекурсников. Но именно по поводу меня, уже «зараженной» историей языка, как я уже упоминала раньше, наш общий руководитель (доцент М. И. Привалова) договорилась с профессором Марией Александровной Соколовой, ученицей известного историка русского языка академика С. П. Обнорского, который в свою очередь был любимым учеником великого академика А. А. Шахматова.

Мария Александровна, таким образом, представляла собой Ленинградскую (Петербургскую) историко-лингвистическую школу с ее непременно широкой фактологической базой, на которой только и можно выстраивать теоретические обобщения. Это прежде всего она, всю жизнь скрупулезно изучавшая памятники письменности, за время моего становления как филолога оказала на меня ни с чем не сравнимое влияние во всех отношениях, часто вдохновляя и подталкивая мои занятия не только историей русского языка, но и сравнительной грамматикой славянских языков, а также греческим и литовским, которые я выбирала как спецкурсы.

Ее слова всегда были необыкновенно искренними. Два тезиса она не уставала повторять почти на каждой индивидуальной консультации: 1. «Мы ведь друзья, не так ли? А потому…» 2. «Лида, я в вас верю!» (даже на подаренных книгах эта мысль повторяется дважды, одна – после защиты кандидатской диссертации). Обычно первым тезисом начиналась наша встреча, после чего следовали или ее замечания по прочитанной рукописи, или какие-то новости, или даже признания, а вторым тезисом встреча заканчивалась, и я уходила всегда хоть и окрыленная, но под необычайным грузом ответственности, чтобы работать, работать.

Лекции, опубликованные позже под сверхскромным названием «Очерки по исторической грамматике русского языка» (1962) и удостоенные ежегодной первой премии Ленинградского университета за лучшее исследование или лучший учебник, она читала обстоятельно, вдумчиво, с массой исторических комментариев к языку известных авторов, предлагая студентам по ходу мысли иногда каверзные вопросы. И очень любила, когда после лекции к ней подходили, спрашивая о каких-то языковых формах. Я поначалу стеснялась это делать и писала ей записки анонимно, пока она мне на консультации не рассказала, что кто-то из курса задается интересными вопросами, над которыми иногда надо подумать, и назвала мой. Я тогда призналась, что это я, и она обрадовалась, что я уже в ее семинаре. Моя курсовая по историческому синтаксису переросла в дипломное сочинение, которое на защите было оценено оппонентами как отлично с отличием, после чего кафедра рекомендовала меня в аспирантуру.

Я пишу только о научном воспитании студента в практике Марии Александровны. Таких, как я, у нее было только на моей памяти, наверное, с десяток. Как она умела радоваться успеху своих учеников, как была счастлива заявить, что «Володя Колесов давно превзошел меня», как умела грудью пробивать дорогу в науку тем, кто заслужил ее твердую веру, – это отдельная благодатная тема. Не зря у нее, матери единственного и талантливого сына – Сергея Борисовича Лаврова (ставшего выдающимся специалистом по экономической географии, председателем Географического общества и бесстрашным «аристократом науки», как я прочитала недавно в одной из мемориальных статей), и бабушки пятилетнего внука, последними словами перед смертью были: «Свету, Свету не забудьте!» Это была ее дипломница Светлана Аверина, тихая скромная девочка с большими творческими задатками, и последние мысли нашего Учителя были о ней. Володя Колесов, который потом возглавил кафедру, эти слова и принял как ее завещание.

Главное же, она осталась в памяти как очень честный и принципиальный человек, никогда не изменявший самым высоким нравственным принципам и именно поэтому, думаю, не очень удобный ближайшему начальству кафедры (заведующему и парторгу).

Мария Александровна вела предмет на редкость точный, а потому для большинства студентов гуманитарного склада очень сложный. Вокруг ее труднейшего экзамена часто бушевали страсти, и даже коллеги-литературоведы нередко ходатайствовали за своих подопечных. Но она не боялась обид, если студент не «тянул» на требуемую оценку, и, всегда готовая защищать самые основы русистики, была как скала, которую невозможно раскачать. Один такой эпизод из своей жизни она рассказывала мне с ужасом. Как-то к ней в новую квартиру на Васильевском острове позвонила неведомая раньше ей заочница с просьбой принять экзамен. Неизвестно, кто дал ей адрес и почему она решила действовать таким образом. Мария Александровна, необыкновенно добрая по натуре, хотя и готовила в это время срочно рукопись к печати, не смогла отказать настырной девице. Но, как и следовало ожидать, студентка была совершенно невинна в истории языка, и даже текст на древнерусском ей ничем не помог. Мария Александровна сказала, что она еще не готова и пусть позанимается по таким-то и таким-то учебникам. Девица ни в какую не уходит и пускается в длинные объяснения, почему ей надо непременно сдать.

Терпение Марии Александровны подходит к концу: «Все. Пожалуйста, покиньте мой дом». – «Мария Александровна, я вам всю правду скажу: у меня любовь несчастная!» – «Боже мой, сколько вам лет? Двадцать? Ну, так еще будет счастливая!» – «Нет-нет, Мария Александровна, у меня ведь бабушка сейчас фактически умирает». – «Но я не сумею бабушке помочь даже пятеркой!» – «Тогда умру я, и только вы, вы будете в этом виноваты», – говорит студентка, вынимая из сумочки нож. С напуганной старушкой инфаркт не случился только потому, что помешал вовремя вернувшийся сын, и только он заставил незадачливую девицу ретироваться.

Жизненная стойкость и высота нравственной позиции моего руководителя были воспитаны суровым временем, выпавшим на ее долю. Дочь члена судебной палаты в далеком Томске, она приехала учиться в тогдашний Петроградский университет после переезда сюда из Томска ее неизменного руководителя историка-лингвиста Сергея Петровича Обнорского, позже ставшего академиком. Сам предмет ее пристального изучения (Архангельское евангелие XI века), а также непролетарское происхождение и клеймо «сына священника» на ее муже Б. В. Лаврове, в будущем авторе оригинальной монографии по историческому синтаксису русского языка, заставили ее в полной мере вкусить отношение новой власти к «бывшим»: долгое время в 20-е и 30-е годы она не могла устроиться на постоянную работу. Она стала доктором наук и профессором года за три-четыре до моего знакомства с нею, пройдя блокаду, в которую потеряла мужа, и ад войны, оставшись одной с убитым горем сыном-подростком.

Только уже после смерти Марии Александровны в 1970 году я узнала от ее любимой студентки (будущего известного профессора славистики и, к великому сожалению Марии Александровны, ее несостоявшейся невестки) Галины Алексеевны Лилич о страшных деталях пережитой ею блокады. С ужасом я воображала при этом хорошо известное мне место действия – старую квартиру, старый дом и мрачный, по типу колодезя, двор на улице Скороходова, пересекающей нынешний Каменноостровский проспект. Мария Александровна, очень любившая своего мужа, на всю оставшуюся жизнь была потрясена его трагическим уходом из жизни от голода. Блокадной зимой накануне смерти он, оказывается, ее просил: «Знаешь, Марусенька, говорят, белковый суп творит чудеса… Там, во дворе, много мертвых… Может, если отрезать какую-нибудь часть…» – и больше говорить не мог. Мария Александровна тогда сжала зубы и, взяв нож, спустилась к лежащей во дворе горке замерзших трупов, но… отважиться на это так и не смогла. Она говорила, что всю жизнь казнила себя, коря и сомневаясь, правильно ли поступила.

Моя пожизненная благодарность моему научному руководителю и Учителю с большой буквы еще и в том, как твердо она верила в меня и как бескомпромиссно боролась в университете, добиваясь для меня по выходе из аспирантуры с готовой диссертацией преподавательского места на кафедре. Зная, что у меня есть ленинградская прописка, она добилась-таки дополнительной ставки ассистента, пока я работала на птичьих правах по договору. Но я… я к тому времени была уже замужем, обстоятельства складывались не в пользу Ленинграда, а потому запись в моей трудовой книжке о начале работы в Ленинградском университете осталась только как очень добрый знак духовной связи с ним на долгие годы.

Профессор Э. И. Коротаева читала нашему курсу синтаксис современного русского языка. Читала его принципиально просто, редко акцентируя внимание на проблемах, но много и долго приводя примеры русской классики из тогда только появившейся академической «Грамматики русского языка». Для нашей академической группы оказалось счастьем, что практические занятия вела молодая и начинающая ее ассистентка Галина Николаевна Акимова. Именно ей, как никто умеющей найти и обнажить проблему научного синтаксиса, обязана я тем, что в истории языка я от любимой исторической фонетики повернулась к синтаксису. Мне даже было удивительно, что в семинаре Э. И. Коротаевой созрело такое яркое противостояние научно-методических позиций. Но я, конечно, не могла и предположить, что где-то в середине моей жизни и до своего конца профессор Галина Николаевна Акимова и ее муж станут мне и моей семье по-настоящему очень близкими, а главное, она будет важнейшим стимулятором и рецензентом моей докторской диссертации.

Экзаменатором Элеонора Иосифовна оказалась неожиданно суровым. Мы были потрясены единственной тройкой в зачетке, поставленной ею моей подружке Ире Тужик за то, что та не заметила необычного места подлежащего в привычном стихе Крылова: «На ель ворона взгромоздясь…»

Косвенно с Элеонорой Иосифовной оказались связаны и мои треволнения и печали. Дело в том, что на третьем курсе я пережила своеобразный кризис: вдруг вздумала бросить филологию и перевестись на механический факультет Киевского института легкой промышленности, которым уже давно искушала меня моя школьная подруга Тома Штанько. Все мои близкие и в Полтаве, и в Ленинграде были в шоке. Так хотела, так старалась входить в глубины филологии, языкознания, и вот такое странное и необъяснимое решение…

А мои печали упирались, как я теперь понимаю, в три пункта.

Во-первых, моя определенная тоска по будущему коллективному, а не индивидуальному труду. Как ни крути, а филолог всегда одиночка, живет наедине с книгой и потому несколько изолирован. Как я завидовала биологам, которые вместе работали на полевой практике, вместе ставили эксперименты и даже вместе праздновали праздники и замечательно пели хором «Крамбамбули», причем профессора, студенты и аспиранты были на равных. Демократического духа на факультете мне явно не хватало.

Во-вторых, у филологов, где много девушек, я вдруг почувствовала что-то вроде, как теперь говорят, гендерной дискриминации. Девичья часть студентов заранее рассматривалась как слабая. После абсолютного равенства учеников в моей девчоночьей школе это оказалось в новинку. Неравенство постоянно сквозило, как мне казалось, в излишнем внимании к сильному полу и даже определенной преподавательской гордости, если в семинар записались именно мальчишки. Так, особое мое негодование вызывал один ленивец из параллельной академической группы (а надо сказать, у нас тоже со временем прибавилось два мальчика), на которого «пахали» целых четыре глупые старательные девицы, обеспечивая ему конспекты пропущенных занятий, заказывая ему заранее книжки, в «читалках» и буфетах пропуская без очереди и пр. Но при этом кое-кто из преподавателей не уставал превозносить его чуть ли не как открытие филологии! Мне же это казалось каким-то интеллектуальным гаремом.

И, наконец, в-третьих. В первом семестре третьего курса я то ли по любознательности, то ли по глупости перешла от занятий исторической фонетикой у Марии Александровны в спецсеминар к нашему лектору-«современнику» профессору Э. И. Коротаевой. Прошла пара месяцев, и я вдруг почувствовала себя неуютно в этом довольно многочисленном семинаре (человек 25, набежавших, как оказалось, к ней как заведующему, а не как к специалисту по современному синтаксису). Хотя Элеонора Иосифовна меня даже щедро хвалила, когда мой отец подошел к ней на московском совещании заведующих кафедрами русского языка, я на нее затаила большую обиду. Сейчас даже смешно вспомнить, из-за чего: она своей волей забрала выбранную мною «полуисторическую» тему (А. А. Потебня, которого мне наказывала «грызть» Мария Александровна) и отдала ее какому-то немцу Курту, а мне и еще трем сокурсницам поручила писать курсовые на одну и ту же тему (при разном материале)! А это было так понятно: первая тема реферативная, и иностранцу было вполне под силу как минимум переписать известное, наша же учетверенная тема помогала ей собирать трудоемкий синтаксический материал в карточках для собственной научной работы. Курт и другие иностранцы явно привлекали к себе больше внимания нашего руководителя. Так или иначе, но я вдруг почувствовала себя невостребованной на факультете и считала, что если уйду, то никто и не заметит.

Все эти мои сомнения прекрасно снимались в случае смены факультета, о чем мне все время «пела в уши» моя Тома Штанько, ставшая киевлянкой, тем более наш дальний родственник поддержал бы меня, будучи деканом. Вот и получилось, что я привела в шок и родителей, и особенно дядю Сашу, расстроенного, что его «антиклюквенные» уроки оказались безрезультатными. «Неужели тебе не жаль того, что ты за это время получила? Какой бред – перечеркнуть, чтоб в двадцать лет начать осваивать азы!»

В общем, по своей инициативе он решил действовать иначе и попросил младшего брата Лиды Лотман, об успехах которого был наслышан, образумить меня. Так я оказалась на скамейке в вестибюле Библиотеки Академии наук на нынешней площади имени А. Сахарова на встрече с еще молодым Юрием Михайловичем Лотманом, чуть позже получившим признание как большой оригинальный ученый, глава Тартуской научной школы. Тогда он работал над своей докторской диссертацией в читальных залах этой библиотеки. Очень жалею сейчас, что получасовая неформальная беседа с одним из лидеров филологии на кризисном этапе моей студенческой жизни в памяти не сохранилась в деталях, но главную ее тему забыть невозможно.

Когда он спросил, что больше всего меня смущает, у меня хватило соображения оставить при себе упомянутые сомнения, наверное понимая, что они несерьезны.

Но я задала вопрос, нужна ли филология для жизни: ведь в точных и инженерных науках гораздо больше пользы! А он объяснил, что это совсем разные области знания: наука о природе и способах подражания ей и наука о культуре как проявлении духовной природы человека, и обе области не могут существовать друг без друга. Человек научился силой мысли преодолевать пространство и время, а не просто проживать в одном месте и в определенное время. Филолог же, который по своему определению любит слово и книги, благодаря своим знаниям получает возможность не только преодолеть их, но даже прогнозировать с достаточной степенью точности поведение людей разных культурных предпочтений и традиций. «Я вам не завидую, если уйдете из филологии: всё будет казаться пресным, когда полет мысли сменится получением конкретного ремесла» – эту мысль, если не эти слова я запомнила как главное в нашей беседе. И еще он много говорил о субъективном начале, которому нет места в точных науках, но благодаря которому и на его основе развивается филология.

Так или иначе, но спустя три-четыре дня после нашей встречи я успокоилась, и жизнь потекла по выбранному руслу. Трудно сказать, что больше всего тогда меня удержало. Знаю, что свою большую роль сыграла не только эта встреча, но и опасение за здоровье близких, на шее которых я должна была сидеть три лишних года. Этот эпизод моего взросления можно было бы не вспоминать, если бы не Юрий Михайлович.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации