Электронная библиотека » Лидия Савельева » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 18 января 2022, 20:40


Автор книги: Лидия Савельева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Блажен, кто смолоду был молод…», или Сладкая каторга филологического учения

Известная строка Пушкина из «Евгения Онегина» выражает ту мысль, что у каждого возраста, и молодости в частности, есть свои привилегии, сопряженные, конечно, с возможностями. Они не только всеобщи, но каждый случай уникален по-своему.

Вот и наша студенческая жизнь, несмотря на удивительно напряженный режим труда во всех его формах (семестровые обязательные, выборочные и свободные занятия; устрашающие зачетные и экзаменационные сессии, по-своему сложные и часто непредсказуемые практики; сверхобъемное домашнее чтение и пр.), была буквально пронизана яркой восприимчивостью жизни в радуге ее красок. Молодые энтузиазм и энергия, конечно, касались не только учения (а у нас оно было именно «сладкой каторгой», не случайно филологи гордо распевали: «А мы и в сессию стихи читаем!»), но и обычного поведения в быту, а также активного познавательного отдыха в замечательных ленинградских музеях и на спектаклях ведущих театров, а тем более в филармонии и любимых, очень доступных (20 коп. за билет) кинотеатрах. Естественно, что студенческий возраст отличался как своим здоровым «аппетитом» по части новых знаний и впечатлений, так и становлением собственного круга друзей и нередко судьбоносных встреч и расставаний. Именно юная распахнутость души сплачивала, а иногда и отталкивала или разъединяла моих сверстников, жадно познающих тайны окружающего мира.

Если справедливы строки Анны Ахматовой о дружбе («Души высокая свобода, Что дружбою наречена»), то моя душа и в школьные, и в студенческие годы почему-то выбирала друзей (как я только теперь поняла) с одной общей чертой – явным трудолюбием, при всем различии характеров, темпераментов и даже иногда интересов. С некоторыми однокурсницами мы были очень дружны в свое время, но на всю жизнь душевные связи сохранились только с тремя-четырьмя по известной присказке «Старые друзья рождаются в молодости».

Сближение с Ларисой Мальцевой поначалу было случайным. Когда ее узнала получше, меня очень привлекли ее легкость характера и искренность, как и замеченная мною ответственность, с которой она сразу отнеслась к учебе. Она окончила с золотой медалью вечернюю школу и без проблем поступила в университет, имея, кажется, швейную рабочую специальность. Жили они с мамой в одной комнате большущей старой коммунальной квартиры в районе одноименного Мальцевского (бывшего Некрасовского) рынка, над чем она шутила, уверяя, что он переименован в ее честь. У Лариски дома я бывала нередко, так как она была счастливой обладательницей рояля, которого мне остро не хватало. Не забуду, как впервые меня буквально поразило их (как потом оказалось, достаточно типичное для Ленинграда) жилище полным несоответствием шикарной, чуть ли не мраморной лестницы (с затейливым чугунным литьем и широкими перилами) и просторного подъезда, хоть и в запущенном состоянии, огромной, захламленной донельзя утробе их коммунальной квартиры. Поразила уже дряхлая входная дверь с множеством застарелых неаккуратных бумажек с указанием количества звонков в каждую из десяти комнат этого ковчега и запомнился ударяющий в нос спертый воздух с запахами сильно залежавшейся пыли, кухни и почему-то керосина. Вид заставленного, как в мебельном магазине, Ларисиного семейного жилья в одной, хоть и большой комнате отражал, наверное, всю трудную и долгую жизнь ее уже пожилой матери, ее швейные, художественные и даже кулинарные вкусы и возможности. Заветный рояль, к которому я протиснулась между диванчиками с затейливыми подушками, тоже был в удивительно запущенном состоянии – шипел, дребезжал, от педали странно гудел, две клавиши западали, а уж настолько расстроен, что я порой не узнавала знакомую мелодию. Тем не менее, разлученная со своим пианино, я соблазнялась между университетом и «Публичкой» на Фонтанке забежать на часик к ним, где ее мама всегда меня радушно встречала, кормила любимой жареной картошкой и, к моему великому сожалению, усаживалась слушать эти жуткие звуки, пока дочка крутилась у зеркала. Иногда же, просидев весь день в одиночестве, она очень эмоционально торопилась рассказать мне еще один страшный сюжет ленинградской блокады, которую она пережила с двумя детьми (у Ларисы была и старшая сестра), а я не смела ее торопить и замирала от ужаса. В частности, она обвиняла какую-то свою соседку в том, что в голодовку та съела двух своих младенцев. Тогда я подумала, что это ее фантазии, и заподозрила неладное, так как трудно было в полной мере сохранить рассудок в эту пору.

В «читалке» же мы с Лариской всегда замечательно «сотрудничали», обсуждая друг с другом прочитанное и экономя время во всевозможных очередях, начиная и кончая раздевалкой, заказами литературы, буфетом и пр. Наш удачный учебный симбиоз укрепило Ларискино двухнедельное пребывание в нашей семье по приглашению моих родителей, которые познакомились с ней в Ленинграде (кстати, в Полтаве ее хроническую болезнь на ногах успел подлечить дядя Ваня), а главное, после первого же курса – и совместная экспедиция в Архангельскую область в рамках диалектологической практики.

Именно с ней навсегда связалось в памяти мое первое и по-настоящему глубокое знакомство с Россией, здесь даже более подходит другое ее название – с Русью. Меня потрясла реальность, за которой стояла пушкинская игра слов в одном из эпиграфов «Евгения Онегина», где он дает юмористический перевод по случайному созвучию латинского слова «rus» («деревня») как «Русь». Ведь нас, двух романтически настроенных совсем молоденьких девчонок, руководствуясь программой практики, судьба на две недели занесла в самую глухую деревеньку – в буквальном смысле медвежий уголок посреди высоченных корабельных лесов Русского Севера (1955 год). По таким же глухим деревенькам были попарно отправлены остальные практиканты со строгим предписанием отметить свои командировки в ближайших административных пунктах и детально изучить по специальной программе местную речь старожилов.

Такая форма учебного процесса, как диалектологическая практика, имела свои, для многих непреодолимые сложности. Прежде всего, она в первый (и обязательный) раз проходила еще до лекционного и практического курса диалектологии, который читался в последующий год. Тем не менее напечатанный опросник (около 300 вопросов) включал все: фонетику, грамматику, словарь и фразеологию. На каждый вопрос, даже с подпунктами, собиратель должен был за десять дней ответить, руководствуясь анализом записей речи в тетрадках. Разумеется, при отсутствии знаний о реконструкции «ять», например, или типов склонения-спряжения практиканту приходилось пользоваться своей интуицией, отсюда и некачественные материалы, которые многим приходилось потом дорабатывать до новой сессии с экзаменом по диалектологии. Так что путешествия по далеким «медвежьим углам» были далеко не прогулкой.

Нас с Ларисой тут же встретили неприятные и непредсказуемые сюрпризы: 1) богатырский запой председателя сельсовета (из-за него до последнего дня мы не могли, объяснив свою «миссию», зарегистрировать документы); 2) большая проблема с поисками стариков-информантов, поскольку большинство из них оказались сосланными из южных регионов и не могли поэтому представлять для нас интереса. Зато они не на шутку пугали двух глупых девиц таинственностью своей биографии. Кажется, только благодаря расторопности Лариски и ее внезапно проснувшемуся мудрому практицизму мы вышли, наконец, на нашу чудную неграмотную бабушку Петровну – кладезь не только народной мудрости и выразительной речи, но и доброты, радушного гостеприимства, хотя жила очень бедно и одиноко. Однако та же практичная Лариска, честно сказать, частенько увиливала от самой неинтересной будничной работы по проверке записей и их обобщению, с удовольствием доверившись в этом мне.

Для нас обеих крайняя нищета здешних жителей оказалась очень печальным открытием, поскольку в городах она была уже преодолена к этому времени. Поразили и обеденная «тюря» с черным хлебом на кипятке, присыпанная перьями лука, и всеобщий искренний восторг от привезенных нами банок с тушенкой, и чуть ли не поголовные рахиты младенцев и детей, не знавших сахара, и самовар как заветный показатель благосостояния. Не случайно мы, вернувшись с практики, не могли успокоиться, пока не отправили нашей Петровне этот вожделенный самовар вкупе с леденцами – предел мечтаний старушки. Но не могу не заметить, что во время второй и факультативной моей практики (через три года) жизнь северной деревни улучшилась на порядок. Тяжелые последствия войны здесь ярко сказывались никак не менее десяти лет.

Кроме открытой нужды, нас тогда поразила и всеобщая малограмотность или даже полная неграмотность здешних колхозников. Пока я, по папиному обычаю, возилась с малышами, всячески просвещая их, Лариса, с ее искренней простотой и душевностью, неожиданно оказалась необычайно востребована у деревенских ровесниц как долгожданный писарь. Она записывала под диктовку или даже просто сама сочиняла (!) от их имени любовные послания возлюбленным в армию.

В этой архангельской глухомани мы с ней трижды были на волоске если не от гибели, то от больших неприятностей (в глухом лесу, где встретились с медведицей; когда стоя ехали на грузовике под управлением очень пьяного водителя и на переправе через бурную реку Пинегу). Лариска везде была молодцом и надежным товарищем!

Однако на втором курсе моя Лариса немного заленилась. Вдруг начала пропускать занятия и тем более перестала регулярно бегать в «читалку», объясняя разного рода недомоганиями. Потом пропала, и меня замучили расспросами наши очень милая латинистка (О. А. Гутан) и требовательная англичанка (М. М. Касабова). Телефона тогда у нее не было, и я терялась в догадках. Когда через какое-то время пришла к ее маме, та удивилась: как так, она каждый день ходит в университет! Секрет оказался очень простой: наша Лариса влюбилась, а ее тогдашний «предмет» (одноклассник) не учился и не работал. Когда она призналась мне в этом, я ахнула, но ничем, кроме конспектов, не могла помочь ей, по макушку заросшей «хвостами». Слава богу, тогда все обошлось, и она все-таки сдала сессию пусть не на пятерки, как раньше, но на простую стипендию. Зато опомнилась от этого безответственного обожателя, который только бродил с ней по кинотеатрам и улицам, рассказывая о себе небылицы, и о котором, как выяснилось, она практически ничего не знала. Я, конечно, «зудела» и повторяла ей бабушкину реакцию на девичьи успехи моей сестры Галочки: «Танцплощадка? Ф-у-у, там даже некому представить тебе молодого человека!»

Мой зудеж в какой-то степени повлиял на ее следующий выбор возлюбленного: на этот раз им оказался человек, который все время был у нас на виду, сам в единственном числе напросился в девичью «шестую русскую», был постоянным предметом подтруниваний (после них только удовлетворенно расцветал) и всегда получал пятерки по двум причинам: слишком заикался при ответе и имел такой плохой почерк, что преподаватель не мог прочитать им написанное (зато при выпуске он получил диплом с отличием). Это был Володя, которым девчонки любили пугать друг друга как альтернативой статусу старой девы.

Так вот, после самой яркой и самой вызывающей любви и хождения с ним исключительно за ручку в течение четырех месяцев, после совершенно расстроившейся системы занятий Лариса вдруг совсем исчезла (второй курс!), оставив, как мы считали, своего друга «с носом».

Разумеется, метания Ларисы и, наконец, ее отчисление не могли не обсуждаться у нас дома. Как ни странно, но тут мнения разделились. Женщины ей сочувствовали. Баба Леля, помню, вспоминала какую-то свою заблудшую невинную подругу из стародавнего пансиона. А тетя Галя все твердила об «игре гормонов», что для меня тогда вообще было биологической загадкой. Мужская же часть моих домашних Ларису осуждала. Сережка с его возрастным максимализмом приговаривал: «Ну и дура: бросила учебу!», а дядюшка рекомендовал «сдать на перевоспитание»… китайскому землячеству.

Она появилась на моем горизонте только через пять лет в самое горячее время моей аспирантуры и объявила, что она уже многодетная мать. Имеет двух детей, ждет третьего и просит помощи в написании диплома (в чем ей помог уже мой новобрачный муж).

После этого Лариса совсем пропала из моей жизни, но уже другая моя сокурсница встретила ее в научных залах Публичной библиотеки на Садовой. Лариска тогда поманила ее пальчиком и повела в раздевалку: там в каком-то несусветном ящике (!) мирно спал крошечный младенец в ожидании из справочного отдела своей легкомысленной мамочки. «Шестой!» – счастливо похвасталась она.

В конце жизни я вспоминаю свою заблудшую подружку, вышедшую на тысячелетиями проверенную женскую дорогу и так явно отвергшую путь пушкинской «папессы Иоанны», совсем не с осуждением или удивлением, а скорее, наверное, с определенной завистью.

Другая моя университетская подруга, Майя Болденко, была тоже из нашей группы. Конечно, мы с ней общались и раньше, но подружились к концу второго курса. Дело в том, что с начала учебного года русистов по желанию разделили на два просеминара для написания «прокурсовых» работ – по литературоведению и по лингвистике. В лингвистический просеминар записалась из нашей «шестой русской», кроме нас с Ларисой, только Майя. Она была очень энергичной и исполнительной студенткой, легко все усваивала и, как мне казалось, успевала больше других, и меня в том числе (это даже стимулировало меня, инертную по природе). Школу она окончила в Брянске, тоже отличницей, и оставила дома любимую бабушку, с которой жила, и мать со второй семьей.

Как хорошо зарекомендовавшую себя студентку, ее чуть ли не сразу поселили в общежитие с иностранцами, на Мытне (рядом с университетом). Жила она очень скромно, а потому старалась заработать стипендию побольше. При этом Майю горячо опекал ее бывший учитель математики, тридцатилетний Федор Федорович. Опекал настолько, что чуть ли не через день присылал до востребования письма и заваливал подарками все первые четыре года. Майя считала его будущим мужем, который с нетерпением ждет, пока она выучится. И вела себя соответственно, регулярно бегая на ближайшую почту.

Хотя Мария Ивановна Привалова, руководитель лингвистического просеминара (позже она читала у нас принципиально новый курс истории литературного языка), отправила меня писать прокурсовую под начало более квалифицированного специалиста – историка языка, но общие лингвистические занятия, где студенты читали и обсуждали главы своих реферативных сочинений, я с удовольствием посещала, активно в них участвуя. Майя тут мне была прекрасной соратницей, и впоследствии до конца университета Мария Ивановна оставалась ее неизменным научным руководителем.

В Доме ученых М. И. Привалова тогда уже вела общегородской теоретический семинар лингвистов. Видимо, для массовости она приглашала туда всех студентов, но время для этого находили только мы вдвоем, и это за полгода нас особенно связало. Помню собственный доклад Марии Ивановны по стилистике, который мы вряд ли поняли по существу проблемы, но материал – изречения Козьмы Пруткова – заставил не только вспомнить одного из любимых авторов бабушки (имя Жемчужников для нее было и личным воспоминанием) и моего отца, но и по-своему зауважать Марию Ивановну, живую и остроумную, которую так ценят коллеги. Тогда же я запомнила и выступление Сакмары Георгиевны Ильенко, доцента пединститута имени Герцена, посвященное, кажется, стилистическим возможностям синтаксиса. В то время я не могла и предположить, что она станет моим вторым после Ю. С. Маслова оппонентом по кандидатской диссертации в Ленинградском университете, академиком Российской академии образования, человеком огромной эрудиции, прекрасным пушкинистом, с которым не только я, но и моя семья поддерживали достаточно близкое общение до самой ее недавней кончины.

Возвращаясь к Майе, хочется подчеркнуть ее замечательное владение речью, которое было, конечно, прежде всего результатом ее общей начитанности. Это ей очень помогало на экзаменах, так как сразу брало в плен сердца преподавателей, которые ее видели даже в первый раз. На ее примере я тогда убедилась, что «пропускная экзаменационная способность» зависит не столько от знаний конкретного, пусть и нужного материала, сколько от умения произвести впечатление наличия этих знаний! Далеко не всегда у экзаменатора есть время на вопросы по прочитанному. Иначе невозможно объяснить тот факт, что человек, случайно не читавший «Даму с собачкой», сумел с блеском сдать экзамен чеховеду профессору Г. П. Бердникову.

Вместе с Майей мы занимались больше в читальных залах факультета и «Горьковки» (общеуниверситетской библиотеки на Менделеевской линии), поскольку она не любила далеко отходить от своей Мытни и своего почтового подвальчика с заветными письмами. Каково же было мое удивление, когда приехавший ко мне мой брат Коля практически сразу стал объектом ее чрезвычайной заботы и интереса! Поскольку это заметил даже он сам, я поняла, что бедный Федор Федорович, видимо, напрасно возлагает на Майю свои матримониальные надежды.

Мои предчувствия чуть позже оказались не случайными, и Майя вдруг оказалась давней подругой венгра Ференца из ее общежития, высокого красавца и покорителя женских сердец. Среди них была и ближайшая соседка Майи по комнате, трогательно опекавшая ее как младшую. И вот Ференц, ходивший к ним в гости к своей невесте, вдруг, прервав романтические отношения со страдающей девушкой, обратил свой милостивый взор на Майю, на ее кудрявое густоволосие и румянец во всю щеку, которая, увы, не смогла перед ним устоять. Их бурный роман совпал, как потом оказалось, с нашей педагогической практикой в школе, во время которой Майя, к моему удивлению, показала себя не с лучшей стороны, так как все отметили ее нетоварищеское поведение с элементами подхалимажа перед учителями-методистами. Думаю, по своему еще возрастному максимализму я была всем этим настолько разочарована, что наши отношения охладели.

Когда же сразу после поступления в аспирантуру я случайно в административном корпусе встретила Майю, она была беременна и ждала уже корреспондента Ференца из Венгрии для оформления документов о браке и выезда за границу. «А как же Федор Федорович?» – спросила я. Ответ был категоричен: «Ну, Федор – это прошлое».

Майина история была бы самой обычной житейской, если бы не одно но…

Только лет через десять (!) я узнала от Марии Ивановны страшный конец ее любимой выпускницы-дипломницы. Майя тогда действительно уехала в Венгрию после регистрации брака и родила в Венгрии дочку. Но она попала в страну совершенно другой культуры, даже другого, не индоевропейского языка, переживающую фактически гражданскую войну и экономический кризис, притом без знания средства общения долго была в квартирном заточении. Ференц оказался, как и следовало ожидать, тоже не готов к бытовым трудностям. А в стране, где часто красовались лозунги «Русские, домой!» или «Смерть госбезопасности!», ее окружала ненависть к русским, только недавно (1956) вторгшимся к ним со своей вооруженной армией. Жестокость, с которой подавили революционный мятеж венгров советские войска, у большинства вызывала в памяти тысячи репрессированных. Обратная сторона (жестокость в отношении коммунистов и их приверженцев) учитывалась только отдельными лицами. Тогда даже наш посол в Венгрии Юрий Андропов, давший в МИД телеграмму о необходимой военной помощи расквартированным там советским войскам, многое пересмотрел в своих воззрениях. По слухам, бытующим в Карелии, где он начинал свою политическую деятельность, повешенные на фонарных столбах коммунисты и советские офицеры навсегда стали его «кошмаром жизни».

И Майя, наивная, книжная Майя, оторванная от родных и друзей, преданная единственным близким человеком в его бесконечных любовных похождениях, выбросилась из окна многоэтажного дома, оставив пятилетнюю дочку.

Так частная судьба моей подруги попала в водоворот политической истории XX века и исчезла в ее воронке.

К счастью, мои воспоминания о других и самых главных студенческих друзьях не столь трагичны. Это прежде всего целых три мои близкие подруги – Элла, Женя и Ира. Обстоятельства и время разбросали нас удивительно и развели по очень разным жизненным путям, но я благодарна ей, что до последнего позволила сохранить очень теплую и бескорыстную душевную связь на долгие годы.

Наша «могучая кучка» была родом все из той же «шестой русской». Смешно, но свою подружку Эллу Шалахову я присмотрела себе в очень славненькой и аккуратной девочке с легкими белыми кудряшками и уже в очках. (Кстати, при поступлении только двое из нас были в очках, а при выпуске только пятеро из 24, хлебнув непомерные объемы чтения, сумели сохранить свое зрение.) Она ничего не видела и не слышала, уткнувшись в книжку и сидя на подоконнике среди шумно бурлящей толпы первокурсников, проходивших медицинскую комиссию. Тогда Элла только поступила на биологический факультет нашего же университета (но уже в первом семестре, разочарованная «кормежкой только бесконечными грибами», с небольшими проблемами перебежала на филологию). Я сразу ее узнала при появлении в нашей группе. Она оказалась ленинградкой, тоже принятой по собеседованию, хотя и не к нам. Жила с бабушкой на Староневском, отдельно от мамы и отчима. Элла оказалась очень компанейской, совершенно лишенной каких-либо «карьерных соображений» и бесстрашной в отстаивании правды, и, мне кажется, поэтому, несмотря на ее сопротивление, мы дружно выбрали именно ее комсоргом нашей группы, предпочтя двум жаждущим этого поста. Наверное, главным следствием такого шага стало твердое ощущение защиты в непредвиденном случае, так как она всегда была готова бросаться на амбразуру ради товарища, постоянно доказывая это и в мелочах, и в трудных ситуациях.

Память сохранила полукомичный эпизод на практическом занятии по английскому. Наша преподавательница Мария Михайловна Касабова, хоть и строгая, но любившая пошутить (увы, не всегда удачно), заметила отсутствие Ларисы Мальцевой вкупе с нашим единственным «мистером» Володей. Их совместное «инобытие» она прокомментировала: «Ну что, Лида Савельева, увел-таки Володя от вас Ларису Мальцеву? Вот тебе и девичья дружба! Она теперь побоку?» Я еще не успела открыть рот, как Элла, почувствовав обидное для меня и не только для меня предположение, ринулась в бой: «Как это? По-вашему, дружба – это только Ленин и Сталин, Герцен и Огарев? Володьки приходят и уходят, а дружба остается!» К нашему удивлению, «англичанка», опешив, залилась краской (сейчас думаю, убоялась опасной иронической ассоциации, но быстро нашла и другое объяснение): «Господи, Шалахова, сколько вам лет? Восемнадцать? Девятнадцать? А уже такой цинизм!!!» Тут уж не выдержала я: «Мария Михайловна, да она просто защищает весь наш женский пол! Девичья дружба не слабее мужской!» – «Ну разве что…» – вроде бы успокоилась наша бдительная наставница.

На втором курсе в семье нашей подруги Жени возникла тяжелая ситуация: серьезно заболел уже пожилой ее отец, за квартиру ей платить стало нечем, семью охватило не только полное безденежье, но и отчаяние. Деятельная и настойчивая Элла в ответ на это убедила свою бабушку переселиться из собственной комнаты к семье дочери, освободив место для Жени, а тем временем настойчиво сумела добиться для нее студенческого профилактория, где ее и подкормили, и подлечили.

Заниматься вместе с Эллой нам приходилось редко и только в сессии, так как «прожженный циник» Элка первая из нашей группы выскочила замуж и стала жить в Пушкине. Ее счастливым избранником оказался Саша Лебедев, который тогда был шестикурсником английского отделения после «китайского» разгрома восточного факультета. Их сдружила, чтобы затем поженить, студенческая «картошка» второго курса. Брак был по взаимной любви и даже бурным страстям, оттого был вначале, в студенческие годы, заметно нервным. В ожидании ребенка Элла только хорошела и держалась молодцом, поскольку методично, как всегда ей было свойственно, не только следовала указаниям врачей, но и не пропускала занятия и все экзамены сдавала до сессии. Хорошо помню один из них. Это был экзамен по древнерусской литературе, который принимал у нее Игорь Петрович Лапицкий (он вел у нас несколько практических за профессором-тезкой И. П. Ереминым). Встреча по этому поводу была назначена на историческом факультете. Я тоже пошла для поддержки. Задав вопросы (история летописания и протопоп Аввакум), он оставил обеих в коридоре у окна и удалился (просто расхаживал за углом по коридору). Это было совершенно напрасно: Элла все знала, тем более про его любимого «неистового» старообрядца, но нас он растрогал своей неожиданной деликатностью. После сдачи экзамена у окна (я сидела на соседнем подоконнике), когда мы остались вдвоем, Элка сказала, что он даже ничего, кроме плана ответа, не спросил по Аввакуму, и подвела итог: «Джентльмен, он и есть джентльмен, даже в роли ученого мужа». Поскольку у нее неожиданно получилась ритмическая проза, то я подхватила: «Аввакума он даже презрел: / Дескать, тут он не очень и нужен». И мы облегченно расхохотались. Тогда еще все экзамены сдавались очень честно, даже в ситуации беременности.

Хотя мы и симпатизировали друг другу, но сблизились не сразу. Помню ее чудесный голос, который услышала в первый раз, когда на первом курсе она пела «Жаворонка» Глинки вслед за моим «Прелюдом» Рахманинова, доставившим мне столько мучений. Голос звенел нежно, как колокольчик, и я тогда остро позавидовала ее дивному природному инструменту, сопоставив его в моем случае безголосия с Ларисиным недужным роялем.

На третьем курсе родилась дочка Талечка, первое и последнее в нашей группе студенческое дитя, предмет обожания родителей и, конечно же, заинтересованных девчонок, предчувствующих свое будущее. Девочка была замечательная и, на мой тогдашний взгляд, точь-в-точь похожая на картинку краснощекого младенца на коробке с зубным порошком. Хорошо помню, как Саша, шедший по другую сторону улицы и несший на руках эту красавицу в вязаном ярко-желтом пальтишке, гордо мне кричал: «Мое произведение!»

Матерью Элла оказалась фанатичной. Буквально помешанной на всевозможных инфекциях, гоняющихся за этим пупсом. Я только ахнула, как она отчитала незнакомку, посмевшую дать ребенку двух лет виноградину из кулька: «Какой ужас, немытая!» – и тут же забрала дочку с прогулки домой – поить марганцовкой. Мой дядя Ваня, врач, позже увещевал ее (запрещающую четырехлетней дочери есть чудесные молочные продукты с полтавского рынка) приучать измлада к микробам и вирусам, приводя в пример цыган. Помню, как, сопротивляясь материнским запретам, сообразительная девчушка уверяла меня насчет малины: «А это доктор сказал: “Ежедневно по большой куче”».

Сейчас задним числом только удивляюсь, как смогла такая сумасшедшая мамочка без всяких академических отпусков, без нянек и постоянных помощниц прекрасно окончить университет вместе с нами и блестяще защитить диплом по Пушкину в семинаре профессора Б. С. Мейлаха. Это была не только Голова, но и Характер!

Вспоминая яркую личность пушкинистки Элеоноры Сергеевны Лебедевой, не могу умолчать о ее редкой, удивительной даже среди филологов, любви к Пушкину с ранних детских лет. Ее неожиданная юношеская измена в пользу биологии была окончательно и с корнем вырвана едва ли не одним месяцем бесед с абитуриентами-биологами и несколькими микологическими лекциями. Впоследствии никакие перипетии судьбы и замужней жизни не могли разлучить ее с жизненным компасом «Пушкин», и она напряженно работала по этому неисчерпаемому направлению до последних дней, всегда умело концентрируя вокруг себя таких же единомышленников-фанатиков, будь то любимый Царскосельский лицей, Всероссийский музей-квартира Пушкина на Мойке, пушкинский сектор Пушкинского Дома или научные коллеги по всему миру.

Скажу больше – наверное, только с годами смогла оценить ее влияние на формирование наших эстетических вкусов. При всех открывающихся поэтических мирах, часто захватывающих и самодостаточных, пушкинский взгляд для нее всегда служил высшим эталоном, формируя и определяя оценки самой высокой эстетической пробы.

На филологическом факультете у нас, конечно, трудилось немало перьев явных и скрытых поэтических «первопроходцев», действовало даже литературное объединение во главе с уже печатающимся старшекурсником Ильей Фоняковым (мы с девчонками забегали туда только пару раз: слишком пугали серьезные слушания и почти хирургические методы разборки). Получить же одобрение от Эллы – это надо было серьезно постараться!

Очень показательно, как легко и профессионально она первая раскрыла корни литературного казуса явно салонно-элитарного типа и даже возмущалась невзыскательностью нашей большой филологической стенгазеты, когда познакомилась на страницах в целом неплохого студенческого издания с творчеством одного, но характерного нового студента. На четвертом курсе в нашу академическую группу добавили двух пареньков, и один из них, с оперным именем Аскольд, без ложной скромности (хотя в других отношениях выглядел достаточно стеснительным) сам себя отрекомендовал «поэтом-новатором». Сначала Эллу просто ошеломило дурноквусие его стихов в стенной газете, поражающее антиэстетическим эпатажем. Приведу один, наименее вызывающий: «Я искал в кармане монету / Нищим дать, чтоб они не хромали, – / Вечер, нежно-сиреневый цветом, / Оказался у меня в кармане. / И я подумал, что монетный звон, / Не укротивший дервишей страданья, / Утешил их хотя б очарованьем / Моих изысканных кальсон».

Когда подобные «изыски», да еще и с будуарными мотивами, попались на глаза нашей «англичанке» Марии Михайловне, та от смеха долго не могла продолжать занятие. А потом не преминула сыронизировать: «И правда, как это изысканно! На моей памяти восторгались “мороженым из сирени”, но вы, Аскольд, смело пошли дальше!» И посоветовала юному сочинителю направить свой творческий пыл на переводы байроновской лирики. Однако его стихи, единожды промелькнув в стенной факультетской газете, успели наделать шума своим то ли ребячеством и пустотой, то ли антиэстетизмом. После этого каково же было удивление, когда на факультете довольно быстро распространились слухи о том, что «Голос Америки» объявил о политическом разгроме студенческой организации Советского Союза под претенциозным названием «Голубая лошадь» – символ Пегаса, парящего в голубых небесах, объединяя «свободных инакомыслящих поэтов». Да, мы весело похохотали над пижонистыми стишками, однако между тем все были серьезно озадачены, когда Аскольд Богданов (проучившийся с нами не больше года)… так же таинственно исчез, как и появился. И вот недавно я с удивлением прочла в интернете, что «Голубая лошадь», основанная в 1957 году харьковскими детками вышестоящих партийных чиновников (под общей новой кличкой «стиляги»), действительно существовала. Назывался даже организатор – студент Политеха Евгений Гребенюк, который потом отсидел два с половиной года. По этим сведениям, число членов доходило чуть ли не до пяти тысяч, и их более всего объединяло не только желание, по выражению Игоря Северянина, «популярить изыски» в виде престижных отцовских машин, мотоциклов, зарубежных вещиц разного рода и самой модной танцевальной музыки, но и «интеллектуальные» тенденции – снова ввести в моду жеманные стихи массовой культуры начала века. Они более всего подходили по своей скандальной репутации петербургской богемной «Бродячей собаке», как и «двусмысленной славе» «короля поэтов» Игоря Северянина.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации