Электронная библиотека » Лидия Савельева » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 18 января 2022, 20:40


Автор книги: Лидия Савельева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Страшные похоронки добрались и до нашего класса. Это случилось у двух моих одноклассниц. Особенно я запомнила реакцию класса на скорбную весть для семьи Гали Семдяшкиной. Во время урока Анну Яковлевну вызвали за дверь, какое-то время она отсутствовала, и мы весело расшалились. Вдруг она возвращается с измененным лицом и просит Галю выйти со своей школьной сумкой за дверь, где ее ждет сестра. Непонятно почему, Анна Яковлевна не сердится на нас из-за гомона в классе и ведет себя необычайно тихо и торжественно. Постепенно класс сам успокаивается, и тут наша учительница говорит: «Дети, в семье Гали большое несчастье. Ее маме сегодня утром почтальон принес извещение о гибели мужа на фронте. У них четверо детей. Галин папа погиб за всех нас. Сделаем перерыв». Тут Анна Яковлевна поднесла к глазам платок и быстро ушла в учительскую. Что тут поднялось! Кто-то плакал из-за Галиного горя, кто-то вспомнил о несчастьях в собственной семье и плакал тоже, кто-то не мог устоять, когда все ревут… Потом в класс вернулась Анна Яковлевна и, немного успокоив нас, сказала: «Давайте думать, чем мы можем помочь Гале Семдяшкиной». Тут уже загомонили все по делу, и было решено, что родители постараются собрать деньги для семьи Гали (что потом и сделали). Девочки не было в классе целую неделю, кажется. Потом она вернулась еще более бледная и тихая, чем обычно. Она слабо улыбалась и благодарила, когда перед ней поставили почтовый ящик с какими-то продуктами и мелкими школьными радостями. Помню, что я сунула в его фанерную утробу со свертками новенький толстый карандаш с двумя грифелями – красным и синим, который меня безмерно радовал и который мне достала тетя Ира.

Странно, но когда я пытаюсь вытащить из подвалов памяти эпизоды полуголодной жизни времен своей начальной школы, я всегда вспоминаю почему-то ощущение явной неловкости, даже стыда перед Анной Яковлевной за то, что у нас чего-то нет или не хватает. Не случайно старалась с вопросом «Можно выйти?» исчезать из класса, когда Анна Яковлевна зорко наблюдала, кто и что ест из домашней снеди, и с охотой принимала предложения «что-то попробовать». Подозреваю, что это ощущение сложилось не сразу, но к третьему классу точно. Почему так? И задним числом уже соображаю, что, видимо, всегда чувствовала ее неровное отношение к девочкам с разным достатком в семье. Например, кто был у нас в классе самой первой, самой любимой ученицей, которую всегда называли с соответствующим суффиксом? Конечно, Раечка Спекторова. Кто из нас всегда был самой нарядной, самой веселой и, как теперь говорят, самой раскованной? Конечно, Раечка Спекторова. Кто первый всегда поздравлял с праздниками от имени всего класса, дарил подарок и целовался с Анной Яковлевной? Сомнений не могло быть, обязательно она же. С одной стороны, это было естественно: действительно, Рая была способной и исполнительной девочкой, да еще такой румяной, хорошенькой, с двумя тугими рыжими косичками, всегда так красиво одетой, что, наверное, просто грех было такого ребенка не расцеловать. (Жаль, что не знала ее после четвертого класса, так как они потом переехали.) Но… случайно ли я запомнила непонятные мне до конца и по сей день слова «потребсоюз» и «райпотребсоюз», которые с почтением, если не с придыханием, произносила наша учительница и которые имели отношение к родителям сразу двух ее учениц?

Однако гораздо хуже, что были примеры и противоположного свойства, так как безжалостные двойки и суровая холодность порой подозрительно совпадали с нуждой и заброшенностью моих одноклассниц. Так что, ничуть не умаляя достоинств моей первой учительницы, с грустью не могу не признать ее «имущественного почтения» или даже трепета перед родителями, особенно если они еще и часто появлялись в школе. Конечно, дети это чувствовали, и это, разумеется, не могло не отравлять рабочую атмосферу и нередко расхолаживало любознательных девочек. Таких, как Варя (фамилию не помню), с которой мы вместе возвращались из школы (она жила около Николаевской церкви) и которую поджидали дома бабушка и младшие братья-близнецы. Она ведь не случайно потом перевелась в параллельный класс.

Кроме таинственного «потребсоюза» в классе я еще слышала загадочное слово то ли «ленлиска», то ли «лендлиска», тоже связанное со съедобными продуктами. Слово это засело в детской памяти, и только много-много позже я узнала, что так, видимо, чьи-то родители и Анна Яковлевна называли то, что в домашнем быту у нас обозначалось как «американские подарки». В нашей полуголодной семье овощеедов иногда бывали праздничные застолья, когда перед ждущими чуда детскими глазами появлялись маленькие консервные темно-зеленого цвета баночки без надписей, содержимое которых никто почему-то не знал заранее. Один раз нас порадовала божественного вкуса желтая молочная сгущенка, но чаще всего там оказывались лапша или бобы в мясном соусе, картошка вперемешку с чем-то вроде яичницы из порошка (такая банка разочаровывала мою маму), а иногда, к бурному восторгу Сережки, несколько слоев разных конфет (разумеется, отнюдь не шоколадных) и каких-то непонятных сухих сладостей. Наверное, эти «подарки» получали по талонам, к тому же думаю, что среди них бывали баночки и побольше, и покалорийнее, но до нас они, увы, не доходили.

Происхождение этих подарков осознала уже в 2000-е годы, когда то ли по телевидению, то ли в газетах прошла информация о том, что Россия окончательно выплатила долг США по программе «Lend-lease» (в переводе с английского что-то вроде «взаймы-внаем»), по которой в 1944–1945 годах поставлялось союзникам не только вооружение, но также продовольствие и другие товары. Конечно, именно об этих таинственных «лендлисках» и толковали почему-то Анна Яковлевна с приближенными родителями. Понимаю, что все, в том числе и наша одинокая учительница, тогда жили в полуголодном режиме. Как говорится, Бог ей судья!

Не знаю почему, но день победы для нас оказался незабываемой «ночью победы». В ту майскую ночь, еще сравнительно прохладную, нас разбудил стук. В окно с улицы стучали через фигурную железную решетку. Стучали громко и настойчиво. Пришлось маме приоткрыть ставни. Мы с братом тут же с беспокойством вскочили и при ярком свете то ли каких-то огней, то ли салютов увидели в окно около десятка людей, высыпавших на улицу, в своеобразный курдонёр перед боковой стороной нашего дома. Это были сбегавшиеся из двух-трех окружающих домов соседи, которые обнимались и громко выкрикивали: «Ура! Вставайте, вставайте! Победа, победа! Ура! Ура!»

Поскольку окна только нашей комнаты выходили на улицу, еще полураздетый Колька, как молния, с радостным и пронзительным визгом: «Победа! Конец, конец войне!» – сломя голову ринулся по коридору будить остальное семейство и живших тогда у нас киевских беженок. По прошествии многих лет мне кажется очень показательным, что какая-то неведомая сила буквально вытолкнула весь разбуженный народ и заставила всех соседей собраться непременно вместе, именно воедино. Выбегали матери с маленькими детьми на руках, выбегали подросшие дети, выходили старушки и редкие старики вроде Алкиного Титькú. Из своих углов «выскочили» с костылем и палочкой очень, очень старенькие бабушки Сидоренчиха и Хоменчиха, которые никогда не покидали свой дом даже под бомбежками. При этом одинокая Хоменчиха (мама называла ее тетей Пашей), потерявшая в тридцать третьем году от голода всю семью, всегда замкнутая и суровая женщина, длинная, как жердь, и вся испещренная морщинами, решительно отбросив свою палочку, вдруг согнулась и выхватила из рук тети Гали нашего Сережку. Он прижимался к своей маме, мало что соображая со сна. Неожиданно она стала его целовать, не вытирая своих струящихся слез с его заспанной мордашки, и это нечаянное умывание, изумив меня, буквально врезалось тогда в память… Поздравляя друг друга с концом войны, все, даже мало знакомые собравшимся киевлянки, обнимались и трижды целовались друг с другом, совсем так, как бабушкины гости на Пасху. Ведь конец войны для всех тогда означал конец мукам – смертям, разлуке близких, голоду, разрухе… Многие повторяли: «Живые!.. Мы живые!.. Теперь все вернутся домой!..» Помню впервые увиденный мной прилюдный плач нашей обычно очень стеснительной тети Иры (она, конечно, оплакивала оборванную войной жизнь дяди Антона, так как всегда была уверена, что его можно было вылечить), рядом с ней глотали слезы счастливые мама с тетей Галей. Мы же с Лидой обнимали за ноги и пытались хоть немного успокоить высокую и шумную тетю Валю, ее маму, потерявшую своего «любимого Андрейку» уже в первые дни войны, а потому у нее с радостным и лихорадочным смехом чередовались всхлипы и горестные причитания.

К сожалению, у меня не хватает слов, памяти да и необходимого поля моего детского взора, чтобы хотя бы приблизительно обрисовать эту завершающую ночь полтавской военной жизни.

Когда я вспоминаю бурную тогдашнюю радость, ликование и слезы обитателей нашего двора, почему-то инстинктивно сбившихся в какую-то детскую кучу-малу, то мне представляется, что вот оно, исконно русское соборное восприятие такого чудесного слова «победа» как «того, что следует после, за бедой», то есть понятием тоже соборным (а не индивидуальным, как «горе» – понятие изначально личного вкусового ощущения). Знаю, что авторитетные ученые считают такое происхождение слова «победа» этимологией народной, то есть ложной, но лично во мне по этому поводу бунтует если не разум, то душа. Ведь в своем раннем детстве я видела воочию, какой неоспоримой всеобщностью и могучей надеждой на лучезарное будущее обладало одно-единственное слово «победа» для всех, кто его тогда услышал.

Так неужели эта этимология народная может считаться неистинной?

После войны и фронта

Возрождение Полтавского строительного института в бывшем Дворце Кочубея и еще совсем недавно немецком штабе началось почти сразу после освобождения от оккупации. Вскоре бабушка поняла, что для нас это соседство может стать выходом из острой жилищной проблемы. Ведь двумя бомбежками наш дом был сильно разрушен и срочно требовал капитального ремонта, на который денег, конечно, не было. И вот бабушка заключила со строительным институтом юридический договор: для расселения его работников она отдает ему в собственность половину дома, а за это институт обязуется сразу же перекрыть крышу и осуществлять капитальный и текущие ремонты.

Для нас, детей, все это обернулось самыми противоречивыми чувствами в связи с начавшимся после победы «переселением народов», которое совпало с постепенной демобилизацией армии и другими ощутимыми переменами. Уехали наши киевлянки, причем все мы трудно расставались с ними, особенно с веселой тетей Женей Васильевой, возвратившейся в свой родной кукольный театр и до конца дней поддерживавшей с моей мамой связь.

На Западную Украину, куда-то сначала в Турку, потом в Дрогобыч или Жидачов, была по долгу службы послана моя тетя Ира, которая после долгих сомнений не смогла оставить Галочку и все-таки решилась забрать ее с собой, еще не понимая всех опасностей, ожидавших ее, руководителя отряда землеустроителей, в бандеровских местах33
  Имеется в виду Западная Украина, где были сильны позиции украинского националистического подполья, проводившего теракты против коммунистов и органов советской власти; счет погибших шел на десятки тысяч. (Примечание редактора.)


[Закрыть]
. Почти сразу после победы засобиралась в Ленинград тетя Галя, и они с Сережей, которому вскоре пошел пятый год, фактически сидели на чемоданах, ожидая вызова.

Почему-то я совсем не помню момента, когда в нашей полтавской жизни появилась тетя Мара (Мария Николаевна), моя двоюродная бабушка. Но знаю, что она не успела эвакуироваться из Киева, попала в оккупацию, а когда немцы отступали, ее захватили в облаву для угона в Германию. По дороге к Харькову она как-то сумела выпрыгнуть из теплушки и пешком добралась до Полтавы, совершенно без всяких вещей, но с кошкой Настей за пазухой. Это была одна из трех младших сестер моей бабушки, жизнь которой до той поры протекала на каких-то других меридианах. Старшая сестра, насколько помню, всегда считала младшую на редкость легкомысленной и часто иронизировала по этому поводу. Тетя Мара добралась до своего родного дома: ведь она недолго работала классной дамой в одной из полтавских гимназий, но после революции переехала в Киев, где жила вдвоем с другой своей сестрой-погодком и продолжала преподавать сначала французский, потом русский язык. Замечательная красавица с правильными чертами лица и огромными голубыми глазами, наиболее яркая из всех сестер, она была очень похожа на свою мать Марию Александровну Пушкину-Быкову, но судьба ее во многом повторила жизнь другой ее тезки-красавицы – старшей дочери Пушкина, которая во второй половине жизни воспитывала детей и внуков брата. В жизни незамужней тети Мары была драма: герой ее романа, избранник из киевских дворян и единственный сын в семье, будучи не в состоянии примириться с советскими реалиями, после смерти матери ушел в монахи Киево-Печерской лавры и находился там до самого закрытия ее советской властью в 1930 году. Куда он исчез после этого, тетя Мара так никогда и не узнала. Но поскольку он был очень религиозным и принципиальным человеком, она осталась в убеждении, что он сгинул где-то в лагерях.

Хотя они с бабушкой были далеки и по возрасту (до своего замужества бабушка знала сестру только жизнерадостной и не особенно старательной девочкой), и по характеру, и по жизненным устремлениям и в последующем жили врозь, бабушка, конечно, с радостью приняла ее под свое крыло, забыв все свои упреки в легкомыслии, несовместимом с собственным отношением к жизни. Впрочем, эти упреки сегодня кажутся очень смешными, судя по тому, что три младшие сестры приводили мою серьезную и уже замужнюю бабушку в ужас тем, что возвращались с прогулок через окно после четырех часов дня, хотя отец строго запрещал им такие вольности.

Тетя Мара оказалась человеком необыкновенно живым, деятельно-изобретательным, самоироничным, неприхотливым, не унывающим ни при каких обстоятельствах. Они сразу очень сблизились с мамой, а после возвращения папы с фронта – и с ним. Что касается меня, то я очень благодарна судьбе за то, что тетя Мара буквально украсила собой мое детство и отрочество, в частности приобщив меня к театральным спектаклям и постановкам, а также ко множеству ремесленных поделок разного рода.

Вскоре наш дом чуть-чуть подлатали (помню слезы полуобманутой бабушки), и сразу же в отданную половину въехали с двух ее входов институтские работники. В бывших комнатах тети Иры и дяди Антона поселилась сравнительно молодая пара – очень славный преподаватель, кажется, геодезии Борис Николаевич с женой-врачом. Я не упомянула бы о них, если бы потом это не обернулось для бабушки моральной проблемой, типичной для послевоенного времени, хотя и недетской (об этом скажу позже). Со второго входа, в бывших комнатах Коннона и двух других немцев, поселилась семья преподавателя физкультуры по прозвищу Гыря. Его дочке, двухлетней Валечке, было суждено послужить мне пусть слабым, но пластырем на душу, тяжело и надолго раненную отъездом маленького Сережи (увиделись только через два года).

Приблизительно тогда же сменились обитатели соседнего дома, и нашими соседями по двору стали жена бывшего начальника отдела кадров строительного института с двумя девочками-погодками – Лерой и Кирой, причем старшая из них оказалась моей ровесницей. Они, как и мы, ждали папу с фронта, но наш папа опять долечивался, а Матвея Ивановича уже демобилизовали, и он вот-вот должен был вернуться. И он вернулся очень ранним утром, по словам соседей, до рассвета, на большом крытом грузовике, который разгружали очень долго, пока все не проснулись и не увидели во дворе эту громадину.

Было жаркое утро, и мы с Лидой Окуневой и Сережкой брызгались водой из бочки, стоявшей рядом с нашей скамейкой, когда к ней подбежали счастливые девочки и Кира радостно и не без гордости объявила нам с Лидой, что их папа приехал и привез из Германии много ящиков с подарками. Но только мы развесили уши, чтобы услышать самое интересное, как появился их папа, которого мы видели впервые, и я просто застыла от изумления. То, что он строгим голосом позвал дочек домой, ничуть меня не удивило, но он был в майке, а из-под майки… на плечах, руках и спине… пробивалась мохнатая шерсть! Такого я еще ни у кого не видела и просто ахнула про себя, вспомнив сказку Аксакова (впечатлившая меня художественная обработка народной сказки об аленьком цветочке), о чем немедленно с благоговейным ужасом сообщила своей подружке. Но она, не по годам рассудительная, как всегда говорила о Лиде моя мама, сказала, что вообще так иногда бывает у людей, она слышала, и надо к нему еще приглядеться. Ох, как она оказалась права!

В то же лето, когда я готовилась поступать в музыкальную школу, узнала, что Лера уже учится там, и к тому же ее записали в общеобразовательную школу имени Короленко, как раз в третий «А». Так что моей одноклассницей оказалась девочка из нашего двора! Я была просто счастлива и не могла понять, почему мама и бабушка, да и тетя Мара не проявляют радости.

Впрочем, бабушка и я были в это время заняты серьезным делом: готовили программу (это было новое и очень страшное для меня слово) для экзамена по музыке. К сожалению, не помню третьего номера этой программы (что-то полифоническое), но этюд Черни, сонатину Клементи и заключающие ее «Вариации на русскую тему» Майкапара помню до сих пор. На экзамен я ходила вместе с бабушкой, в старое двухэтажное здание на Пушкинской, рядом с Березовым сквером. К бабушкиной радости, по результатам этого экзамена меня взяла к себе в класс считавшаяся одной из лучших, а для меня и, безусловно, самая лучшая учительница Ольга Васильевна Шкляр, и я, таким образом, попала в третий класс музыкальной школы.

Исполнилась мечта всей жизни моей мамы, то, чему в ее детстве не суждено было осуществиться. Прабабушка очень хотела научить любимую внучку игре на фортепиано и, конечно, познакомила с музыкальной грамотой, но все же это длилось только два-три года, да и нерегулярно, когда мама могла ходить к ней и ее инструменту из подвала на Монастырской (если еще были обувь и подходящая одежда), и мама потом немножко играла только по слуху, благо у нее он был абсолютный. Зато при ней всегда был еще и голос, не сильный, но приятного тембра, думаю, лирическое сопрано, само собой разумеется не обработанное особым вокальным образованием. Разве только советами бабушки и Федора Николаевича Попадича, известного композитора, дирижировавшего хором ее керамического техникума – единственного, куда ее приняли, несмотря на происхождение. При этом она необычайно любила многоголосие, но часто и солировала в любимых ею самодеятельных хорах. Меня же всегда особенно восхищало их исполнение с бабушкой-аккомпаниатором и по совместительству меццо-сопрано «Дуэта кошек» Дж. Россини. Мы с папой воспринимали его с восторгом как «арию из оперы “Областная кошачья богадельня” (попечитель – тетя Мара)». Оно звучало восхитительно остроумной параллелью реальным серенадам под нашими окнами хвостатых ухажеров Насти – «удочеренной» кошки тети Мары. В молодые годы я долго охотилась за концертным исполнением этого дуэта в Ленинграде, но, к сожалению, без успеха, как и за многими другими вокальными миниатюрами из репертуара бабушки (например, очень драматичный романс-диалог матери с умирающим ребенком «Дитятко, милость Господня с тобою…» В. Пасхалова, «Старинный романс» А. Гурилева – тот самый, который она пела при поступлении в консерваторию, – или романс Глиэра «Я жить хочу»).

Когда в Ленинграде более менее утряслись проблемы с жильем (дяде Саше оставила свою квартиру на улице Большой Морской переехавшая (1940 год) в Москву семья Б. Д. Грекова, но в полуразрушенном Ленинграде ему заменили ее на холодную мансарду в том же доме), уже ранней осенью дядя Саша приехал за своим «главным тылом», как он называл Сережу с тетей Галей.

И тут я позволю себе немного отвлечься историческим экскурсом и порассуждать о цепи случайностей, правящей миром и в данном случае в конце концов определившей и маршрут моего жизненного пути. В далеком марте 1917 года, как известно, отрекся от престола император Николай II, и это очень потрясло старшего брата моей бабушки Сашу. Саша воспитывался сначала дома, а потом, как правнук Пушкина, в Императорском Александровском лицее (из Царского Села он тогда уже переехал в Петербург), при выходе из которого присягал на верность императору. Поскольку образование его было историко-юридическим, к 1917 году он работал старшим товарищем прокурора в Симферополе и второй год был женат на молоденькой красавице Тамаре Михайловне Филатовой (Франческо), у которой первый брак оказался неудачным. Когда Александр Николаевич привез молодую жену в Полтаву к родителям, его отец и мой прадедушка, человек консервативных взглядов, всю жизнь так боявшийся для своих дочерей судьбы раскованных «эмансипэ», видимо, не мог скрыть своего разочарования женитьбой сына и определенной холодности. На этом фоне к ней очень тепло и по-родственному отнеслась моя бабушка, уже мать семейства. Она пригласила молодых к себе в Олефировку (а это под Миргородом) в гости, и очень скоро ее дети, среди которых был шестилетний Саша, полюбили «веселую тетю Тамару», как и она их. Отречение императора не только чрезвычайно расстроило, оно буквально потрясло бабушкиного брата Александра Николаевича, который категорически отказался присягать Временному правительству. Не видя смысла в дальнейшей жизни, он застрелился…

Тамара Михайловна очень тяжело перенесла его внезапную смерть. Но молодость взяла свое, и через три года она снова вышла замуж за профессора Таврического университета Б. Д. Грекова, по рождению дворянина-миргородца, что сразу же ей напомнило покойного Сашу. Ее третий брак оказался счастливым, родился сын, и семья переехала в Петербург, где шла в гору карьера Бориса Дмитриевича, выросшего в известного историка, специалиста по Древней Руси. Их сыну было уже шесть лет, когда Тамара Михайловна узнала горе бабушки, потерявшей возможность образования своего сына Саши, исключенного из средней школы (после газетной статьи «Кто загрязняет наши школы» о детях бывших дворян, среди которых фигурировал в первую очередь «сын помещика Данилевского»). Муж Тамары Михайловны перед этим сам попал под подозрение в нелояльности к советской власти и даже некоторое время сидел в тюрьме, пока не был вызволен хлопотами своего научного руководителя. Посовещавшись друг с другом, Грековы пригласили уже шестнадцатилетнего бабушкиного сына к себе в Ленинград для дальнейшего обучения. Здесь он и окончил среднюю школу и даже смог поступить хоть и не в университет, но в Ленинградский институт прикладной зоологии и фитопатологии, который и окончил с отличием. Когда в 1935 году из ссылки он вернулся в Ленинград, Борис Дмитриевич, который сам пережил потрясения в связи с ленинградским «Академическим делом», помог фактически выращенному и уважаемому им Саше Данилевскому устроиться на работу. Война застала моего дядю начинающим преподавателем Ленинградского университета.

Сейчас, философствуя через сто лет после начала рассказанной истории, я чувствую, видимо, по-старчески остро, как судьба трудилась целый век, прихотливо переплетая случайности с закономерностями, чтобы по этой цепи привести меня через моего дядю на мою вторую родину – русский Север.

Пережить разлуку с тетей Галей и Сережей нам всем помогло ожидание папиного возвращения с фронта. К нему мы готовились. После длинных обсуждений с мамой Коля решил порадовать отца отрывком из пушкинской «Полтавы» (ах, как замечательно он размахивал палкой, когда показывал: «швед, русский колет, рубит, режет») и стихами К. Симонова «Жди меня». Я не хотела уже ничего декламировать, а потому думаю, что к этому времени полностью излечилась от своего дошкольного рвения. Но под руководством тети Мары мы с Колей разыгрывали в лицах басню «Демьянова уха», причем для репетиций она нас загримировывала, мудро учитывая, что актерский кураж обоих разгорается, а то и полыхает от такой малости, как приделанные пеньковые усы. Вдвоем же с мамой мы готовили специальную программу, где коронным номером было ее пение бетховенского «Сурка» под мой аккомпанемент. Еще мы с нею готовили романс Глинки «Жаворонок», так как его всегда любил папа. С моей же Ольгой Васильевной мы учили к возвращению что-то из «Детского альбома» Чайковского.

Все это было после отъезда тети Иры с Галочкой, так как праздничная встреча вызревала уже на Галочкином пианино, переехавшем в нашу комнату, раз тетя Ира в командировке, которая неизвестно еще когда закончится.

В один из октябрьских дней папа вернулся с войны очень буднично и незаметно: просто пришел со своим вещмешком с вокзала пешком, пока мы с Колей были в школе, а мама дома, так как была сильно простужена. Конечно, радости нашей не было предела. Концерт был отложен до лучших времен, когда поправится мама и отдохнет от долгой дороги в теплушке папа со своей натруженной ногой. Помню и большущую банку тушенки, которую он выменял для нас по дороге домой на часы. Их у него оказалось несколько – плата за его умелые руки (и это не преувеличение: например, очень долго у нас хранился действующий миниатюрный замочек с ключиком, сделанные им из монетки). Искусный часовщик, он всегда чинил часы всем, в том числе в госпитале и врачам, и санитарам, и раненым. Как прошел наш концерт, я помню смутно, хотя уже потом, позже, папа время от времени не уставал шумно восхищаться нашей программой встречи. Во всяком случае, помню, как в связи с нею он нас смешил, потешно закатывая глаза, особым образом вытягивая руки со сплетенными пальцами и уверяя: «Ах, я так люблю искусство!» Это, думаю теперь, он вспоминал какую-то из своих ролей в разыгрываемых в молодости водевилях.

После его возвращения с фронта сначала по своему возрасту я не замечала больших изменений в отцовском поведении, только то, что он стал реже шутить и всегда отказывался говорить о войне, даже по просьбам Коли. Он сразу же переходил на смешные эпизоды своего детства: как они с Венькой (двоюродным братом) пугали ночью соседей в роли призраков с горящими глазами, держа на палке прорезанную тыкву со свечкой внутри и закрывшись простынями; как с Венькой же бежали в Америку, стащив у деда ведро меда, и т. д. В общем, отвлекал нас. Знаю, что из своих наград (орден Красной Звезды и три медали, за которые отец первое время получал даже какие-то деньги) он больше всего ценил медаль «За боевые заслуги», выданную за то, что его умение хорошо плавать сослужило ему хорошую службу – он первым форсировал широкий Одер с тяжеленной катушкой и установил для командования связь. Вообще тогда он нам доступно объяснил, как зачастую случайно и не совсем справедливо награждают на войне. Во всяком случае, в их полуштрафном батальоне не награждали и не повышали в званиях тогда, когда действительно следовало бы. От наших с Колей расспросов он сразу становился серьезным и всегда повторял: «Война – это грязно и неинтересно, совсем не для детей». О двух причинах своей счастливой участи – остаться живым в этой невероятно жестокой бойне – бабушке и маме говорил очень четко: во-первых, это разум и плечо «Шурки»; во-вторых, никогда и никому не делал того, чего не хотел бы себе, включая противника, всегда помня Коннона. На фронте у него нарастало убеждение, что любое моральное преступление обязательно возвращается бумерангом. Не знаю, рассказывал ли он что-то маме в наше отсутствие. Думаю, да, хотя и далеко не все. Ведь однажды случайно я услышала слова тети Мары, адресованные заплаканной маме: «Ничего, Тусенька, поверь: он еще отойдет!»

И действительно, как только он начал работать в своем пединституте, готовиться к лекциям, охотиться за книжками, помогать главному библиотекарю делать в их полуразваленной библиотеке какой-то важный переучет, то явно повеселел и снова замурлыкал песни по утрам во время бритья. При этом мама смеялась, удивляясь, как это ему удается петь все песни на один мотив.

Из его редких тогдашних разговоров, связанных с войной, мне запомнился тот, который он случайно завел со мной, когда я ему «помогала» развешивать под липой на толстом железном проводе очень тяжелый персидский ковер Янкелевичей – папиных коллег, уехавших в эвакуацию и оставивших нам на хранение свои дорогие вещи. С двумя их тяжелющими коврами (тогда ведь еще слыхом не слыхали про пылесосы) очень мучились мама с тетей Галей: сначала эти предметы искусства висели в нашей комнате, бывшем зале, как просили Янкелевичи, потом их прятали в подвале от заинтересованности немцев, но один из ковров из-за сырости пошел пузырями. Пришлось их незаметно выветривать, затаскивать на чердак для просушки и пр. Теперь труд по выбиванию и проветриванию взял на себя папа, который пусть с усилием, но один поднимал даже больший ковер. Тогда он сказал: «Видишь, как хорошо, что твоя мудрая бабушка догадалась их спрятать от немцев, а то что бы мы сказали Янкелевичам, когда они приедут? Вот бы опозорились! Думаешь, все немцы такие, как наш Коннон? (Он всегда говорил о нем «наш». – Л. С.) Или тот немец, который предлагал маме за ковер корову? Черта с два!!! Если свои, русские, хапали при случае загребущими руками, даже не понимая, как это потащат! Сволочи! Одна радость, что война подчищала их в первую очередь! Барахольщики бесстыжие! Мы с Шуркой насмотрелись… Вот один у нас был такой, офицер поганый…» Но папа осекся: к нам в калитку заглянули с каким-то вопросом Лера с Кирой.

Я, конечно, в свои то ли девять, то ли уже десять лет не задумывалась о том, почему по-разному возвращались с фронта демобилизованные солдаты и офицеры. Но уже тогда обратила внимание: мой папа после фронта очень настороженно стал относиться к офицерам и всегда интересовался, в каких войсках они служили и какая у них была воинская специальность. Мне даже кажется, что и относился к ним соответственно со своими представлениями о фронте. И еще осталось впечатление, что о самом страшном они с дядей Шурой не говорили ни с кем и никогда. Сами же явно гордились тем, что были пехотинцами, рядовыми солдатами-связистами, которые прошли по дорогам Украины, Румынии, Венгрии, Чехословакии, Германии пешком, порою по 50 км в сутки и больше. Они хорошо знали, что такое спать на ходу, да еще и с катушкой.

Чтобы уже закончить военную тему, приведу и другие, более поздние наши с папой беседы.

Когда я, уже будучи третьекурсницей Ленинградского университета, возвращалась с зимних каникул, он провожал меня до Москвы, куда ехал к друзьям своей молодости и, главное, к моей второй бабушке, которую я узнала только после войны. В харьковском поезде мы оказались вдвоем в холодном полупустом вагоне, в дальних купе которого гомонили и пели песни, в том числе и фронтовые, какие-то молодые солдаты. Думаю, именно они неожиданно пробудили в моем отце военные воспоминания, которые и попытаюсь воспроизвести как можно ближе к его крепкой стилистике, обычно ему не свойственной:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации