Текст книги "«Печаль моя светла…»"
Автор книги: Лидия Савельева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Бунинской крайне правой критике, которая категорически отказывала советской власти в праве на достояние многовековой культуры, подвергалась ведь и новая орфография русского языка (без букв «ер», «ять», «фита» и с другими упрощениями написаний). С ядовитой иронией он называл ее «заборной орфографией». Между тем она хотя и была принята в 1918 году советской властью, но была хорошо обоснована и подготовлена еще до революции выдающимися учеными-русистами, академиками Ф. Ф. Фортунатовым и А. А. Шахматовым. Она реально облегчила резкое сокращение всеобщей неграмотности за два прошедших десятилетия.
Последующие годы для потомков «культового» предка назвать очень легкими нельзя, так как их жизнь складывалась по-разному. Большинство все-таки сумело добиться образования, пусть не того, о котором мечтали (как трое из бабушкиных детей), и не так просто. Знаю, что очень пострадала праправнучка Пушкина Наталья Воронцова-Вельяминова из-за раздела Польши в 1939 году. После тут же последовавшей экспроприации ее муж, хозяин польского имения, был арестован и через два года расстрелян, а сама она с детьми как «чэсэиры» (члены семьи изменника родины) была выслана в Северный Казахстан. Там они жили в землянках, построенных в степи своими руками, терпели всю войну и годы после нее крайнюю нужду и тяжелый физический труд, пока им не позволили переехать в Павлодар, где можно было найти другую работу, по силам. Большинство же мужчин – потомков Пушкина, оставшихся на родине, героически сражалось в Великую Отечественную войну против фашистов, дойдя и до Берлина. Однако и это не спасло, например, праправнука А. И. Писнячевского, моряка с фронтовыми заслугами и маминого двоюродного брата, который после войны на шесть лет был репрессирован за слишком откровенный разговор в вагоне поезда о положении английских докеров (позже, психологически надорванный, он покончил с собой).
И вот через 12 лет, вместивших в себя и годы массовых репрессий, и финскую, и Великую Отечественную, и японскую войну, и послевоенную разруху и голод, снова приблизилась круглая пушкинская дата, на этот раз действительно праздничная – 150 лет со дня рождения поэта.
Как я теперь понимаю, новое юбилейное торжество носило не столько показательно политический характер, сколько характер просветительский. Поэтому размах мероприятий был несколько поменьше. И все-таки он был достаточно широким и явился импульсом для многих направлений культуры: открытие Пушкинского заповедника в Михайловском и множества выставок во всех культурных учреждениях, начало издания Полного академического собрания сочинений Пушкина (1937–1959, фактически в 20 томах), начало осуществления замечательного проекта академика В. В. Виноградова – «Словарь языка Пушкина» (в четырех томах), не говоря уже о миллионных тиражах отдельных его произведений с чудесными иллюстрациями лучших художников или с нотами многих композиторов, а также об оперных, балетных, драматических постановках и кинофильмах и пр.
Что касается нашей семьи, то празднование более всего коснулось бабушки и ее московской сестры, для меня тети Тани. Во-первых, они смогли встретиться с одной из своих парижских сестер, приехавшей вместе с племянницей, и наконец поговорить и сопоставить свои судьбы. В их случае жизни на родине бабушка нашла важные преимущества, так как все же трое из пяти ее детей, хоть и с трудом, сумели получить высшее образование, как и единственный сын Татьяны Николаевны, к тому времени студент МГУ, а вот дочка выехавшей за рубеж старшей сестры Елизаветы тогда могла похвастаться только хорошим социальным пособием. Во-вторых, и бабушка, и ее родные и некоторые двоюродные сестры, как и праправнук Г. Г. Пушкин, принимали участие не только в московских и ленинградских торжествах, но, главное, в Пушкиногорье и Михайловском, где глубоко религиозная бабушка поклонилась могиле прадеда. В-третьих, кажется, тогда же бабушке и тете Тане назначили пусть небольшую, но персональную пенсию как правнучкам (но не тете Маре, поскольку она была киевлянкой и хлопотать за нее в Полтаве было некому).
Неожиданной стороной Пушкинский юбилей коснулся и моей детской жизни, приобщив меня к студенческому театру.
До этого в моей биографии просматривалась, в основном, дворовая художественная самодеятельность, в ходе которой я изо всех силенок оттачивала столь любимое детьми сценическое ремесло. У нас в саду под липой обычно висел не только гамак, но и постоянный толстый провод для проветривания тяжелых вещей. Так вот именно он стал в полном смысле железной основой самой идеи театрального занавеса. Раза два в лето мы там устраивали «концерты», собирая всех соседей своими изобретательными то ли плакатами, то ли афишами, причем всегда аншлаг был полный. В качестве артисток подвизались одни девчонки, но мы не тужили и легко брали на себя и все мужские роли. Впрочем, однажды наш Колечка под напором тети Мары снизошел до роли гоголевского Ивана Ивановича в сцене ссоры со мной – Иваном Никифоровичем (обвязанным двумя подушками под рубашкой). Лида Окунева у нас была звездой художественной гимнастики (легко делала мостик и шпагат), Лера и Кира в унисон неплохо пели грузинскую песню «Сулико», и все вчетвером мы любили синхронно отплясывать матросское «яблочко», в том числе вприсядку. Душой же всех драматических сценариев, конечно, была моя тетя Мара. Помимо летних дворовых зрелищ под ее режиссурой (это чаще всего были сценки из Гоголя, особенно помню себя в роли собачки Меджи, пишущей письмо своей хвостатой подружке Фидель), в школе случались и другие представления, и там я всегда тоже развивала бурную активность. Когда же в нашем пятом классе еще перед Новым годом проходил педпрактику студент третьего курса Володя, он, в частности, ставил с нами ну необыкновенно новаторскую пантомиму «У лукоморья дуб зеленый…». После чрезвычайно трудных дебатов в ходе распределения ролей я в нем являла собой «царевну» и, обрядившись в корейский Маринин халат и новогодний кокошник (резная картонка с пришитыми цветными бусинами), «томилась» в темнице – перевернутой парте с решеткой, которую брат мне сделал из прутьев все той же сирени, широкой полосой отделяющей наш двор от соседей. Папа потом говорил, что его коллега по кафедре Мария Исаковна, руководитель практики, просто заливалась хохотом, когда рассказывала про эту зачетную пантомиму Володи и про «царевну», фантастически горестно тоскующую в чрезвычайно оригинальной темнице, поглаживая чью-то меховую шапку в роли «бурого волка».
Володя же, напротив, очень высоко оценил во мне сценическую фантазию в ходе этой великой «туги». Сужу по тому, что где-то в марте он снова появился в нашем классе, чтобы сагитировать меня участвовать в их студенческой постановке «Сказки о попе и работнике его Балде» в роли бесенка.
Дело в том, что к июньскому юбилею Пушкина студенты пединститута готовили большой концерт, в котором главным, конечно, был спектакль по поэме «Полтава». Кроме того, у них были действительно хорошие, серьезные музыкальные номера (романсы на стихи Пушкина) и монтаж из лирических стихотворений. Я же исправно бегала на репетиции к «Балде»-Володе, а папа готовил для нас из папье-маше большую голову кобылы: у нее были глаза из лампочек с нанесенными на них зрачками, а челюстью можно было шевелить за шнурок. После того как лепка высохла, он сначала пролевкасил ее (то есть покрыл смесью гипса и столярного клея), а потом, добившись наждачной бумагой гладкости, раскрасил масляными красками и приклеил гриву из крашеной пакли. Конская голова получилась хоть куда: одновременно и смешной, и как будто настоящей! Еще он сделал сивый хвост, чтобы второй человек, изображающий круп кобылы, мог им помахивать, что мне ужасно нравилось и чудесно стимулировало двигательную фантазию. Даже сегодня моя разбуженная память услужливо воскрешает бурные захлестывавшие чувства от этого замечательного театрального реквизита: помню, как мы с Колькой, накрывшись рыжим одеялом (тем самым, что таскали с собой в бомбоубежище) и не видя ничего под ногами (брат мог смотреть через ноздри только вперед), с диким восторгом носились по двору и саду, а дядя Ваня пытался остановить наши весьма рискованные пируэты: «Оце щастя так щастя! Нэ шкода и шию звэрнуты! Втим, воно нащо и шия, як нэма головы!» – «Вот счастье так счастье! Не жалко и шею свернуть! Впрочем, зачем и шея, если головы нету!»
Однако ставшей знаменитой голове суждено было многое: она не только производила фурор на всех повторных спектаклях пушкинской сказки, но потом играла и другие роли (Росинанта Дон Кихота, Осла в басне Крылова и Танцующей кобылки, за которую мы с братом получили первый приз на маскараде в городском саду, притом балетмейстером была, конечно, тетя Мара).
Когда подошло время праздничного пушкинского концерта в пединституте, мне был доставлен из театра настоящий костюм бесенка – с меховой шапочкой, к которой были прикреплены рожки, и с каким-то мохнатым комбинезоном, заканчивающимся копытцами. Он меня сам по себе так воодушевлял, что мою роль одобрили все домашние – и заядлая театралка тетя Мара, и дядя Ваня с Мариной, и даже Колька, и родители (кроме бабушки, взыскательной зрительницы, которая пропадала где-то далеко на торжествах). Больше всего меня беспокоило, как это я подлезу под кобылу из двух человек и подниму ее. Но мудро-практичный Володя раздобыл в театральных закромах две коровьи ноги, которые вместе с большущей и туго набитой сеном подушкой изнутри прикрепили к «сивой» попоне, и эти широкие коровьи копыта сошли за узкие кобыльи, а попона с подушкой – за ее телеса.
Студенческий праздник, посвященный Пушкину, удался на славу, и впоследствии мы его повторяли два раза, в том числе даже на сцене Театра имени Гоголя (в еще временном здании возле 23-й школы)! Особенно серьезно и проникновенно читала лирику Пушкина знакомая мне по педпрактике студентка-отличница Катя, и, помню, ее, конечно, не могло не задеть, что легкомысленная публика более всего реагировала на забавное, хохоча и хлопая, а ей выпадали аплодисменты обидно вялые. Я искренне сочувствовала Кате и, как могла, утешала, но все-таки чувствовала свою невольную вину перед ней и за нашу сказку, и за уморительную кобылу.
Видимо, полтавских потомков тогда тоже посещали корреспонденты, так как сохранилась профессионально сделанная фотография – улыбающаяся и нарядная тетя Мара, «родовым легендам» которой мы с Колей и Галочкой, приехавшей на каникулы, якобы внимаем на скамейке в соседнем парке (на самом деле просто болтали ногами). Маму же фотографировали в классе с учениками, судя по сохранившейся тусклой малюсенькой вырезке, кажется, из журнала «Работница», а наша Марина, с ее реальными фронтовыми орденами и заслугами, почему-то была обойдена журналистами: тогда она еще, видимо, не работала.
Отмечали ли юбилей Пушкина в нашей школе, совсем не помню. Но, наверное, отмечали, как и по всему Союзу. Пятый класс ведь распускали на лето в конце мая, так что я могла и не знать.
«Выбирай себе, дружок, один какой-нибудь кружок…»
Пишу и с удивлением узнаю, что расшевелившаяся память, оказывается, может выдавать скрытые до поры целые залежи ушедших в прошлое реалий, эмоций, деталей прожитой жизни. Вообще же человеческая память замечательно держит в себе прежде всего былые чувства и штрихи быта. Но часто плохо верится, что это была я, именно я, нынешняя, уже далеко не юная отроковица, но почти созревшая для вечности старушка, наверное снова впадающая в детство. И тем не менее…
В свои годы не могу не удивляться, как жадно в отрочестве бросается душа на каждую едва просматривающуюся новую сферу жизни, у которой порой имя – «кружок». Я – просто разрывалась: интереснейшие ботанические и драматические затеи, а еще кружок фехтования, кружок балета, кружок шахматный, «кружок по фото», а главное – музыкальная школа, перед которой всегда чувствовала ответственность! В те времена совсем не было такого, как сегодня, серьезного отношения к секциям, кружкам и клубам, которые чуть ли не с пеленок формируют будущую карьеру детей. Только чистый и бескорыстный интерес самих ребят приводил их в бесплатные спортивные кружки, которые необыкновенно легко возникали, но, увы, часто так же легко и без проблем рассыпались. Не знаю, хорошо ли это, наверное, нет. Но я, конечно, тогда ничего этого не понимала и ни о чем не задумывалась, а потому быстро загоралась, восторженно погружалась в новую сферу, чтобы по прошествии времени довольно безответственно остыть, почти не чувствуя неловкости.
Я осталась благодарной своим родителям, в частности, за то, что они стесняли мою физическую, а тем более духовную свободу по минимуму: запрещалось ходить без спроса в далекий лес, летом без взрослых на речку (наша Ворскла была очень коварной, и на моей памяти папа спасал двоих – незнакомого молодого парня, попавшего в водоворот, и нашу соседку Надю Соколову, Галочкину подругу, которая много позже и меня вытащила из-под коряги), нельзя было лазать по высоким развалинам и, разумеется, приходить поздно и т. д. В остальном родители полностью полагались на меня саму, всегда, впрочем, зная, какими проблемами я живу, так как еще с начала длинного коридора я уже начинала тарахтеть о последних своих школьных новостях (когда я уехала учиться в Ленинград, они даже жаловались на что-то вроде настигшей их информационной пустоты).
Поэтому они, разумеется, почти не влияли на мои увлечения, считая, видимо, что в этом уж я разберусь сама. Например, никто из них и никогда не обращал внимания ни на мое физическое развитие, ни на Колино. Тогда вообще спорт стоял на последнем месте, и считалось, что если дети не болеют, то все нормально. Тем более что с физкультурой у меня обстояло как бы все хорошо. Я исправно сдавала какие-то нормы ГТО: бегала на зачетное время по окружности Корпусного сада (это ровно километр), легко прыгала через козла в спортзале, делала нужные упражнения на кольцах, а уж по канату лазала как обезьяна, лучше и быстрее всех в нашей школе. Более того, у нас во дворе летом я порой бывала капитаном футбольной команды мальчишек; легко съезжала на лыжах с головокружительной высоты на чуть ли не отвесном спуске с примечательным названием Рыжина (возле соседей с фамилией Рыжие); еще в четвертом классе я отличилась тем, что бесстрашно ходила по шпалам высокого второго этажа в развалинах Театра имени Гоголя, демонстрируя свое равновесие (счастье, что не разбилась и никто из старших не видел); в шестом же классе едва не получила четверку по поведению за вторую четверть (обсуждали на педсовете, но все-таки пожалели) из-за того, что повела девчонок обследовать чердак и вылезла на скользкую крышу, доведя Прасковью Петровну, увидевшую с улицы «этот жуткий мираж», до сердечных капель. А вот на речке была позорно трусливой, так как тонула дважды, а потому так никогда и не научилась плавать по-настоящему и подолгу.
Кажется, в шестом классе к нам в школу пришел тренер, набиравший в кружок фехтования. Что это такое, я знала тогда исключительно из «Графа Монте-Кристо», не больше, разве что еще немножко имела представление о дуэли пушкинского Петруши Гринева со Швабриным на шпагах, но никак не предполагала, что в таком кружке могут понадобиться и девочки. Никто из моих знакомых не откликнулся на призыв (повторюсь, что статус спорта тогда был совершенно не сравним с нынешним: я никогда в то время не замечала, чтобы в массовом сознании присутствовала коммерческая или престижная составляющая спорта), но я решила пойти одна, так как фехтование мне представлялось чем-то древним, необычайно романтическим и даже изысканным. Спортзал был сравнительно недалеко от нашей школы, и я начала дважды в неделю посещать занятия по фехтованию на рапирах, где нас оказалось около двенадцати человек. Сейчас только удивляюсь: нам ничего не рассказали об этом виде спорта, не показали ни амуниции, ни даже ее изображения, только дали каждому в руки по рапире и стали учить, как ее держать, а также позициям, приветствиям судьям и противнику, боевой стойке, шагам и выпадам. Все это в одном ряду и без разделения на пары. Видимо, интерес к этому то ли искусству, то ли виду спорта в послевоенные годы только возрождался, а потому живой и эффективной методике наш тренер в провинциальной глубинке был явно не обучен. Я стойко и послушно продержалась месяца три, дома «тренируя» Кольку (он переносил терпеливо, но без восторга) и честно отрабатывая свои шаги и выпады. К тому времени из первоначального состава кружка осталась едва ли половина. Потом как-то часы фехтования совпали с концертом в музыкальной школе, следом – еще с чем-то, и я вдруг обнаружила, что весь мой пыл улетучился, и я ничего не потеряю, если расстанусь с этим случайным для меня и совсем не романтическим занятием. Поэтому, когда я иногда наталкиваюсь на телепередачу о фехтовании и по старой памяти вдруг правильно предсказываю следующее движение спортсменки, думаю: «Ага!.. Так вот для чего я потратила больше 300 часов своей отроческой жизни! Нет, современным родителям все же лучше вмешиваться в выбор детьми своих хобби!»
Когда же в моей жизни наступил период балетного сумасшествия, он продлился гораздо дольше фехтования, во всяком случае, год точно. Это было, конечно, потому, что балетный кружок был более понятен для всех, и туда записалась чуть ли не половина моих ровесниц из нашей школы. Сначала мы еле помещались в собственном спортивном зале, но через два-три занятия эта роскошная, неуправляемая и весело болтающая компания начала заметно сокращаться, и к моменту, когда мы освоили пять балетных позиций для ног и три главные позиции для рук, нас осталось не больше полутора десятков. И тут началось самое интересное: мы (из нашего класса задержались только две мои тоненькие длинноногие подружки Алла Головня и Вита Свидерская) начали готовить вальс из балета Чайковского «Спящая красавица». Надо сказать, что никаких пуантов у нас не было и в помине, танцевали в обычных тапочках с завязками, все время становясь на пальцы. Это уже много позже я с разочарованием узнала, насколько состав кордебалета да и хореография отличались в классическом исполнении, но тогда наша руководительница Татьяна Петровна очень убедительно уверила нас, что мы танцуем вальс в честь пробуждения от заколдованного сна царевны Авроры, танцуем его как радость от весеннего пробуждения природы и ликования цветов именно так, как его задумал великий балетмейстер Мариус Петипа. Не знаю, как других, но лично меня это очень воодушевляло, ведь о нем я много наслушалась от нашей тети Мары, которая, например, показывая реверанс, всегда приговаривала, что делает его так, как учил «сам Петипа». Впрочем, мы именно танцевали музыку, воплощая в движениях все перепады ее мелодии, даже мелизмы и ритмику важнейших тактов. Причем это было для меня очень полезно, тем более что этот вальс Чайковского я сама как раз тогда играла на пианино, и мы исполняли его то с букетами цветов, то с большими венками в руках, то выстраиваясь в ряд, то «изысканно», как мне казалось, рассыпаясь на тройки, причем в какой-то момент я, до ужаса счастливая и гордая, «примой-балериной» (с освобожденными руками в третьей позиции) проплывала под аркой из цветочных венков. Потом делала нечто вроде рэлевэ одной и другой ногой и пор-де-бра руками (со мной это специально отрабатывала Татьяна Петровна) и убегала на пальчиках за кулисы. С этим вальсом мы выступали несколько раз в школах. Родители, относившиеся несерьезно к моему балету, так и не видели меня танцующей, а вот верная тетя Мара ходила со мной даже в дальнюю 23-ю школу. Но потом настали каникулы, притом Алла с Витой, как мне тогда казалось, просто рожденные, чтобы быть балеринами, ушли в другой балетный кружок при филармонии, а без них и моя балетная страсть иссякла очень и очень быстро… Думаю, не последнюю роль сыграло и то, что я так и не научилась делать шпагат, а значит, всегда критически оценивала свои маломощные «рэлевэ» и в глубине души не считала себя способной ко всем тем чудным позициям, которые так легко получались у Татьяны Петровны.
Лет в пятнадцать я пережила настоящее наваждение – шахматы, которое сформировало к ним необычайно пугливое отношение. Случайный залетный шахматист в нашей школе только рассказал об этой старинной восточной игре и ее победном шествии по всему миру. За несколько занятий он познакомил нас с фигурами, их ходами, рокировкой и вообще с основными правилами игры, а затем просто исчез. Но к тому времени он, во-первых, уже посеял в моей душе свои семена, а во-вторых, Наталья Александровна Старицкая (бывшая классная дама бабушки) уже успела мне подарить замечательную книжку для начинающих шахматистов с описанием основных дебютов и эндшпилей и, главное, с массой прекрасных, удивительно интересных задач нарастающей сложности. Шахматы в нашем доме были еще от прадедушки, кажется. И вот я, идя по этой книжке, просто сходила с ума в поисках партнеров. Но так случилось, что в нашей большой семье этим никто не был заражен! Немножко играл папа, немножко тетя Мара, но их надо было долго упрашивать сесть со мной за шахматную доску, и потом они без всякого интереса легко сдавались. Больше всех для этой игры, конечно, подходила мама (она всегда очень любила всякие каверзные задачи), но в ее детстве было совсем не до шахмат! Поэтому я играла сама с собой! Ночами ломала голову над интересной задачкой и не на шутку сердилась, когда она не получалась. Оставить? Ни за что! И я могла сидеть до утра, пока не решу. Потом весь день шел кувырком. И вот в самый разгар этого наваждения, когда я который уж день не подходила к пианино и книжкам, папа, проснувшись среди ночи и увидев меня все еще сидящей за доской, сказал: «Ты что себе думаешь, дочка, неужели всерьез хочешь посвятить свою жизнь передвижению этих деревянных куколок? Это, конечно, может быть занимательно, но… стоит ли? Оглянись, на свете так много других достойных занятий – и для ума, и для рук! Вон ты еще даже Тургенева не всего читала!» То ли это было сказано вовремя (я так тогда устала от этой трудной задачки после рабочего дня и накануне утренней музыкальной школы), то ли действительно он убедил меня по существу, назвав фигуры «куколками», но я взглянула на себя со стороны и ахнула. И, встряхнув головой, сбросила с себя это настоящее умопомрачение. Между прочим, навсегда. И даже сейчас боюсь шахмат: начну – не кончу, по опыту прошлого знаю, что совсем не смогу их дозировать, как остальные люди, – так они напугали меня своей «приставучестью». До сих пор боюсь натолкнуться на последнюю задачку: мат черными в три хода, но, слава Богу, из уже забытых позиций.
Ослепительной фотовспышкой прошло также мое непомерное увлечение фотографией с лета после седьмого класса, которое длилось свыше двух лет. Все началось с того, что родители подарили мне по Колиному наущению ко дню рождения дешевый широкопленочный фотоаппарат «Любитель», который тем не менее мог при правильной наводке резкости выдавать приличные снимки, не то что узкопленочный и дорогой «ФЭД». Одновременно такой же аппарат привез старший брат-студент из Львова обитателю соседнего дома, моему ровеснику Леньке Кулику. Этот мальчишка, недавно приехавший с Западной Украины, почти сразу стал одним из лучших учеников в маминой школе, но он был несчастным сыном ужасной матери, с первых дней своего появления объявившей непримиримую войну всем ребятам нашего двора, начиная чуть ли не с двухлетних. Дама раздражительного властолюбия и неприятной бесцеремонности (боюсь, этот элемент характера усиливала ее профессия учительницы начальной школы), она по малейшему поводу и даже без него цеплялась к каждому и к своему безответному сыну особенно, даже выгоняя его из дому. Мама всегда жалела «бедного худышку» и не только подкармливала его, но даже часто оставляла его ночевать у нас, пока мой отец не «вливал здравого смысла» в дурную голову его мамаши. Тогда она на какое-то время «поджимала хвост», как говорил папа. Но Ленька всегда рад был улизнуть от нее, а потому готов и счастлив был составить мне компанию в наших фотозанятиях. Пик моих фотографических затей в памяти прочно ассоциировался именно с ним. Сначала мы, споря до хрипоты, а то и рукоприкладства (!), очень серьезно выбирали ракурс съемки, фоновый интерьер или пейзаж, освещение – все это потому, что в теории я много слышала от своей тетушки Гали, своим чудесным широкопленочным аппаратом «Киев» делавшей настоящие высокохудожественные снимки и к тому же активной читательницы журнала «Советское фото».
Позже в специально оборудованном уголке нашего балкона мы проявляли пленки, печатали самодельным (из довоенного папиного фотоаппарата) увеличителем снимки, развешивали все это на веревочках, под конец обрезали и аккуратно рассортировывали. До сих пор «горжусь» некоторыми из своих отроческих фотографий, среди которых, конечно, самый важный объект любования – хорошенькая, как куколка, сестренка Танечка: Таня полутора лет с подолом, полным роз, где главное – капли утренней росы на них, и это якобы символ ее «утра жизни» (на этом символе особенно настаивал Ленька); двухлетняя Таня на пляже на плечах Аллы и Виты – «новое поколение»; Танечка двух-трех лет с пальцем во рту в глубокой задумчивости перед портретом Гоголя – «все впереди»; она же после сна в отражении на стекле распахнутого окна – «Во всех ты, душенька, нарядах хороша…»; она же в хороводе с такими же забавными малышами и т. д. и т. п. Но групповых фотографий я никогда не любила, не чувствуя в них профессионального смысла. Из других снимков сохранился мой автопортрет в зеркале, бабушка за любимым дедушкиным «бюро» (по преданию, работы крепостных его рода), заставленным фотокарточками предков и потомков, то есть бабушка как «дух рода», и памятный портрет в парке на скамейке одной девушки, Гали Гусевой, из нашего двора. Она все жаловалась, что никто ее не может «нормально» отразить на фотографии: обязательно подчеркнут недостатки, которыми она считала кривоватые ноги и слишком крупный нос. Я же на спор взялась все сделать как следует. Помню, как вдвоем мы долго искали в городском парке напротив полутень и в ней скамейку без спинки. Я усадила ее полуанфас, добившись непринужденно согнутых в коленях ног, а голову повернув так, чтобы солнце осветило волосы и они отвлекли внимание на себя. Когда фотографию проявила, оказалось, что Галка вышла настоящей красавицей. Она заказала десять снимков и на радостях оборвала на своих грядках всю клубнику, чтобы притащить «настоящей художнице», тем самым познакомив меня с профессиональным тщеславием. Так что эта фотокарточка для меня до сих пор немного пахнет клубникой и кружит голову, пусть и чуть-чуть.
Страсть к фотографии требовала не только ощутимых материальных затрат на пленки, химикалии и пр., но и затрат временны´х – длительных бдений в темноте вдали от повседневного быта. Конечно, она становилась особенно неудобной в неканикулярное время. Поэтому, наверное, она и стала потихоньку сдавать свои позиции, хотя на всю оставшуюся жизнь оставила преклонение перед настоящими мастерами этого искусства: я всегда ценила выставки фотографов-пейзажистов и портретистов, почти так же, как художников. Конечно, я и потом делала снимки, но такого упоительного восторга при их проявлении, как в подростковом возрасте, к сожалению, уже не испытывала.
Впрочем, меня и сейчас хлебом не корми, только дай в собеседники любителя порассуждать о выгодных и невыгодных ракурсах, композициях, говорящих интерьерах, об объеме воздуха в пейзажной фотографии, о разных проблемах съемки через какую-то завесу, снимков водной поверхности и пр. и пр., но это уже в абсолютном отрыве от практики, а потому – суесловие…
Но нет-нет, и все-таки вздрогнет сердце, и оцепенеешь то ли от красоты, то ли от белой зависти к художнику, когда увидишь такие пронзительные лирические пейзажи, как, например, у Владимира Ларионова. Не знаю, может быть, кого-то это и не задевает, но у меня просто парит душа, когда сквозь причудливое кружево нагих веток открывается бездонная глубина неба да дивные облака или огромные снежные равнины, от чистоты и свежести которых буквально улетучиваются все случайные земные заботы. Или бьющая через край радость залитой солнцем золотой опушки майских одуванчиков, уходящей чуть ли не за горизонт. А захватывающая дух грандиозная панорама озерно-лесной Карелии, схваченная мастером откуда-то с поднебесья, да еще и ее изысканные переплетения водных и лесных троп, зовущих за собой? Неужели медицина до сих пор не ввела как процедуру лечение людей такими «эстетическими ваннами»? Любуясь всего лишь пейзажным календарем истинного художника в фотографии, в полной мере понимаешь, как много проходит мимо тебя неосвоенных дорог – не только в переносном, но и в прямом смысле слова.
Если охватывать взглядом хоть и не все, но главные увлечения детства–отрочества–юности, то, конечно, невозможно умолчать о непременных и самых затратных по времени занятиях музыкой. Конечно, это не было кружковым занятием, это была необъятно великая сфера жизни, к которой я минимально прикасалась своими слабыми природными силами, со всей дерзостью музыкальной невинности и удалью незнайки. Самую строгую ответственность я всегда чувствовала именно перед этими уроками. Сейчас только разбираюсь в себе почему и устанавливаю причины, которые в разные периоды взросления по-своему акцентировались.
Во-первых, это, конечно, бабушка и ее волевая установка. Она вообще по старинке не признавала для девочек образования без регулярных и длительных занятий фортепиано. Так было принято в ее благословенные времена. Она всегда считала чуть ли не обездоленной свою приемную внучку Галочку, которая мало училась музыке из-за войны, а потом из-за переезда на Западную Украину, где у них с тетей Ирой не было такой возможности. Казнила себя: надо было вмешаться и не пускать ее туда (как будто тетя Ира с ее памятью о покойном муже согласилась бы). Помню, когда я лет в пятнадцать вдруг попробовала отпустить ногти подлиннее, она сразу же отреагировала: «Фи… длинные ногти… Хочешь, чтоб издали было видно: эта девица к инструменту даже не подходит!» Оправдываясь, я возразила, что пальцы можно ставить под тупым углом, но она назвала это с гримасой отвращения «очень дурным тоном», рассчитанным «на фокстротики». Вспоминая эти слова бабушки теперь, должна сказать, что в этом она полностью солидаризировалась с «Жизненными правилами музыкантов» Роберта Шумана: «Никогда не играй ничего модного». Но справедливости ради замечу, что понятие легкой музыки исторически изменчиво: во времена Баха к ней относили оперу, во времена обучения Магомаева – неаполитанские песни, с 90-х годов в концертной практике даже оперных мэтров Лучано Паваротти и Пласидо Доминго популярные эстрадные мелодии в симфонических аранжировках соседствуют с оперными ариями. Так что моя бабушка с самим Шуманом, безусловно, были консерваторами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.