Электронная библиотека » Лидия Савельева » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 18 января 2022, 20:40


Автор книги: Лидия Савельева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Да… Мы бы с тобой, дочка, не ехали сейчас, если бы не Шурка… Например, еще в первый раз… Тогда сволочью оказался один наш офицеришка, дрянной такой лейтенантик. Вообще-то всегда еще заранее видно, кто есть кто. Всегда он лопал свой паек отдельно, чтоб солдаты не видели. Не то, что был у нас… Потапыч, капитан, тот обязательно скармливал свои «деликатесы» больным, всегда чуял таких, кому плохо. А от таких, как этот лейтенантик, Шура был прав: всего жди… И вот как-то в Бессарабии, ближе к вечеру, мы оказались на совершенно открытом поле сразу за речкой. Когда прервалась связь, которую мы с Шуркой как раз и проводили, он послал одного вновь прибывшего солдатика найти разрыв соединения. Тот только начал ползти, как его тут же подкосили выстрелом из незамеченного окопа. Только что был жив, за водой на речку ползал, для всех старался… мальчишка зеленый… хоть бы старика какого выбрал! Можно было совсем немного подождать до сумерек, но этот дурак спокойно послал другого солдата. Конечно, опять убили. Совсем стало ясно: людей по-глупому посылал на явную смерть. Стреляли то ли из одного длинного окопа, то ли из разных. Шурка сказал ему: «Да хватит уже, подожди темноты!..» А тому – хоть бы хны! Дескать, эй ты, солдатня, помалкивай! Опять послал связиста – уже третьего!!! Потом, после верной его смерти, увидели точно: все поле простреливается. Не только Шура, весь батальон загомонил, останавливая идиота. И тут он приказывает: «Савельев! Выполняй задание!» Я собрался уже ползти, но Шурка не выдержал и как даст ему по носу, кричит: «Четвертой смерти, гад, захотел?!» А тот побоялся тогда перед всеми связываться, утерся… Сказал: «Светозарова отдам под трибунал!» Но… то ли не до того в ту беспокойную ночь было, то ли перед начальством струсил… А дальше… зря я весь измучился за Шурку, назавтра же этого лейтенантика артиллерийским снарядом убило… Даже синяк не успел зажить… Скорее всего, права твоя бабушка: это его Бог прибрал!

Тогда же папа рассказал и много других случаев, подтверждавших его теорию бумеранга. Как другой «офицеришка» их полуштрафного батальона требовал обязательно идти по дороге строем, чтобы будто специально представлять собой прекрасную мишень: их колонну на бреющем полете легко расстреливали вражеские самолеты. Сам же он, якобы боевой командир, в это время шагал сбоку, в безопасности под кронами деревьев. Шагал-шагал и подорвался на мине. Или еще случай, когда сдавшийся в плен немец объяснял, показывая на свою медицинскую повязку и жестикулируя, что он только врач, хирург, который вытаскивает осколки, а офицер его не слушал и выстрелил ему в голову, а потом в тот же день еще расстрелял среди пленных ждущую ребенка немку. И что же? Его самого убили очень и очень скоро.

Бурно негодовал мой отец, когда видел развязанные войной стяжательные инстинкты и с неожиданной для его всегдашнего благодушия сердитой брезгливостью обвинял именно «мародеров в офицерских погонах». Когда же я засомневалась и спросила о простых солдатах, он сказал: «Конечно, дочка, они были не ангелами, но их грехи – такие крошечные, ну курицу чужую обезглавят, ну простыню на портянки стянут или пасеку подразорят, а что другое – мы с Шуркой не видели». Однако одну историю о ефрейторе, который в мирной жизни был фельдшером-стоматологом, я слышала раньше, старшеклассницей, когда у нас за столом сидели Светозаровы, и фронтовые друзья почему-то расслабились и вышли из своего обычного режима молчания. Этот ефрейтор носил с собой в табачном кисете специальный инструмент то ли для вырывания зубов, то ли для снятия зубных коронок и любил при случае «промышлять» после боя, собирая зубную дань с убитых. Смерть его настигла во время этой «золотой лихорадки»: друзья издали увидели, как его застрелил раненый немец, которого он принял за покойника.

Кстати, в тот день со слов дяди Шуры я поняла, что и он приписывает папе свое выживание на фронте: он говорил, что только благодаря его технической смекалке и на редкость быстрым рукам много раз им удавалось избежать гибели под пулями и осколками, не говоря о помощи при переправах (отец всегда хорошо плавал и на моей памяти уже после войны в разное время спас двух утопающих).

И все-таки в том харьковском поезде, в феврале 1957 года, когда я слушала папины уроки войны, наибольшее впечатление на меня произвел его рассказ без комментариев, просто один бескровный эпизод из этой ужасной бойни:

Беспросветно черная ночь. Ни луны, ни огней. Колонна связистов который день уже не шагает, бредет по широкому шоссе в незнакомой пустынной местности. Давно не ели, не спали, не отдыхали. Ног под собой давно не чувствуют. Все молчат, многие спят на ходу. Катушки, как я поняла, с ними неразлучно. И вдруг… в абсолютной темноте и тишине раздаются точно такие же изнемогающе шаркающие звуки от встречной колонны. Кто это? Свои или враги? Никто не знает!!! Стрелять? Но в кого? Наверное, и другой вопрос может встать: зачем?

И две невыносимо уставшие колонны воинов молча расходятся…

Этот символический эпизод, как мне кажется, просто просится в какой-то пацифистский фильм.

Возвращаясь к первому послевоенному году, не могу промолчать о том, что к нам в дом после папиного возвращения с фронта, как и в других подобных случаях в нашем классе, по своей инициативе однажды пришла в гости Анна Яковлевна. Предлогом для посещения было желание познакомиться с «героем войны» и одновременно наконец «ознакомиться» с условиями жизни своей ученицы. У меня в памяти совсем не осталось следов этой домашней встречи, видимо, она была малоинтересной. Но очень показательным для того времени мне кажется сейчас то, что я узнала из более поздних школьных источников. Оказывается, внимание моей учительницы больше всего тогда привлекли в нашем доме совсем не мои родители, не книги/ноты, даже не старинная мебель (осколки которой спустя десятилетия с благодарностью подобрали полтавские музеи) или женский портрет маслом над пианино, бросающийся в глаза хотя бы своим размером (кстати, чудесный портрет одной из моих двоюродных бабушек работы ее учителя живописи Леонида Осиповича Пастернака). Нет, ее поразил дорогой ковер Янкелевичей и Галочкино пианино, которые, судя по ее словам, могли обеспечить надолго сытую жизнь всем нам, и якобы эти вещи папа привез чуть ли не с фронта (!). Наверное, и в других домах уцелевших фронтовиков ее более всего интриговала ощутимая конкретика – то, что папа считал страшным позором и именовал «плодами мародерства», следы которого в виде мехов и, как тогда говорили, «мануфактуры» я действительно замечала потом у двух своих одноклассниц вплоть до выпуска. Что это было у нашей Анны Яковлевны: частный ли интерес материально озабоченного человека или отражение определенной реальности да и духа времени, зараженного вредоносным вирусом? Сейчас мне трудно судить об этом.

Ужасный сорок седьмой…

Два послевоенных года оказались неимоверно тяжелыми не только из-за последствий войны и разрухи, но и из-за катастрофической засухи и общего неурожая в 1946 году. Особенно это коснулось всего Черноземья, Украины в первую очередь, в результате чего уже с осени там стала нарастать массовая голодовка. В Полтаве ели тогда все, что только напоминало еду: макуху (жмых из перемолотых семечек подсолнечника, особенно противен застаревший), отруби, какое-то сборное продаваемое на рынке «людьскэ сино», а весной – почки черной смородины и липы, крапиву, лебеду, траву мокрицу, ботву моркови и свеклы, листья одуванчика и т. д. Все это ели и как салаты, и как овощные супы, и в смеси с мукой, и сушили на зиму. Жмых и отруби тайно или явно подмешивали в хлеб, который выдавался по карточкам. Или нормы были все же несопоставимы с блокадой Ленинграда, или я не помню их колебаний, но у меня в памяти почему-то засело «кило шестьсот» на нашу семью из четверых. Не исключаю, что давали сразу на два дня. Нельзя сказать, чтобы государство не помогало: работали какие-то специальные столовые для иждивенцев, которые назывались «пунктами питания», обеды там выдавали по талонам. Я была прикреплена к подобному пункту от папиной работы и ходила пешком очень далеко, за Корпусный сад, например, ради маленькой тарелочки фасолевого супа без хлеба и двух ложек вермишели с яйцом. Коля был прикреплен к другому пункту, много ближе. Как обедали тогда мои родители, мы и не видели, и помню, я даже лила слезы, когда папа, сильно исхудавший и еле державшийся на ногах, не поверил, что я наелась, и не хотел брать мою горбушку. Хорошо, что бабушка самый свирепый период, зиму 1947 года, пробыла в Ленинграде, в семье дяди Саши.

Мы эту зиму пережили, как всегда говорила мама, только благодаря посылкам. Во-первых, по возможности регулярно присылала нам кукурузу Марина из Дзауджикау (тогдашний Владикавказ), где она нашла в госпитале почти умирающего от амёбной дизентерии дядю Ваню и выхаживала его. Наш отец тогда искренне был уверен, что ничего вкуснее мамалыги не едал в своей жизни. Во-вторых, несколько очень калорийных посылок пришло из Ленинграда, причем не от наших Данилевских, которые сами еле сводили концы с концами (ведь тетю Галю долго не брали на работу из-за пребывания в оккупации), а от двоюродной маминой сестры по отцу тети Аннуси и, главное, ее мужа – прекрасного человека и ученого-радиохимика Иосифа Евсеича Старика. Он всего лишь заподозрил, что в Полтаве его дальним родственникам было несладко.

Некоторые эпизоды взаимовыручки даже в это ужасное время, когда в Полтаве многие пухли от голода и был настоящий разгул послевоенного бандитизма, дистрофии и порой уличных смертей, забыть просто невозможно. Как тетя Валя Окунева буквально уговаривала мою маму взять у нее ведро картошки, трогательно расхваливая свой «богатый» урожай с крошечного огорода в тени очень раскидистой груши; как мать Виты, работавшая на железной дороге и привозившая откуда-то продукты, рано утром прибегала и совала через нашу дверь с цепочкой на пол какие-то съестные свертки, боясь нас разбудить и слышать слова благодарности; как Тамара Петровна присылала издалека свою племянницу чуть постарше меня с тем, что «нам Бог послал, а вам нужнее». Наверное, и наши родители старались помочь тем, кому особенно плохо, раз не только наша тетя Мара так считала, но и тетя Паша Хоменко потом говорила бабушке, что без мамы не выжила бы. Да и не она одна, так как у папы всегда были «крестники» из детей сослуживцев. Но, разумеется, и тогда тоже люди жили по-разному.

Так, в наш коридор, ставший коммунальным, выходила одна из «институтских» комнат, где поселилась очень колоритная и уже немолодая супружеская пара: высокий плотный и совсем седой полковник и его моложавая черноглазая жена. Теперь понимаю, что это был тот типичный случай социального лифта, о котором как обычном варианте в Красной армии 30-х годов размышлял маршал Г. К. Жуков. Бывший бухгалтер и красный политрук, Владимир Александрович романтически «умыкнул» свою красавицу Марусю из казачьей станицы в 16 лет, детей у них не было, и всю жизнь Марья Тимофеевна ездила за ним по воинским частям, даже не делая попыток учиться или работать, но тщательно следила за собой и гордо держала марку «супруги полковника Малинина». К счастью для них, тогда еще он не был демобилизован и, видимо, получал достаточно весомое денежное содержание. В самую жуткую голодовку общительная Марья Тимофеевна приносила с рынка живых кур, о которых не очень осмотрительно всем встречным знакомым объявляла: «Вот, глядите, несу котлетки для полковника Малинина». При этом всегда носила этих несчастных пернатых в сетчатых авоськах и оставляла на стуле в коридоре перед своей дверью. Но курам в преддверии казни не молчалось, и они понемногу начинали кудахтать, причем это нарастающее кудахтанье, а потом и сводящий с ума аромат бульона или котлеток разносились не только по всему нашему дому, но и по всему двору. Голодному народу из наших соседей оставалось только вдыхать давно позабытые запахи и бурчать что-то вроде «Опять покушает полковник Малинин за всех нас». Сама же Марья Тимофеевна вела себя очень комично. Она время от времени выглядывала в коридор и уговаривала будущую жертву: «Погоди, курочка, погоди, милая, сейчас, сейчас, я тебя зарежу!» Ее успокаивающие слова так смешили папу, что он тут же расширил свой педагогический репертуар: стал ими стращать проштрафившегося Кольку наряду с ремнем, о котором обычно грозно вспоминал: «Где мой Песталоцци?» (Отец справедливо подозревал, что Коля о таком педагоге – противнике насилия не слыхивал, и брат долго простодушно считал незнакомое слово чем-то вроде синонима ремня.) Конечно, куриных котлеток никому, кроме полковника, никогда не перепадало, а вот на забракованные куриные останки и щедрые картофельные и прочие очистки Марьи Тимофеевны претендовали многие, а потому зорко караулили ее пищевые отходы, однако все же стесняясь этого и стараясь не попадаться на глаза соседям.

В поле зрения нашей семьи оказался и другой пример безбедного существования и в тот голодный год тоже. По непонятной мне тогда причине это стало почему-то моральной проблемой моей бабушки. Во всяком случае, я слышала, как она обещала Борису Николаевичу поговорить со священником и молиться за них. Наш сосед Борис Николаевич, или Борюсик, как его громко капризно звала через стенку жена Клавдия Степановна, был нам хорошо знаком, так как любил петь с бабушкой и постоянно прибегал к нам с другого конца дома со своим непредсказуемым примусом (его понимала лучше всех моя мама) или с какими-то секретными разговорами, сначала к маме и тете Гале, а позже и к возвратившемуся с фронта папе. Я только слышала в сердцах сказанные нашим соседом слова: «Но не хочу я купаться в масле!» или: «Но не могу я все время жить на вулкане!» или: «Господи, да как же разрушить их тандем?» Один раз я даже заметила явно красные глаза встревоженного Бориса Николаевича. На мои вопросы об этом мама говорила, что у него проблемы с женой, но это не должно меня интересовать. Жена его никогда к нам не приходила, в отличие не только от мужа, но и от собственной сестры, общительной и очень упитанной для этого времени Полины Степановны, живущей неподалеку и приехавшей вместе с ними и со своей семьей из Черновцов. Она постоянно туда ездила и говорила, что «за мануфактурой», потому что была, как тогда говорили, «модисткой» женской одежды. Помню, мы с Колей терялись в догадках по поводу секретов Бориса Николаевича, который даже в голодовку категорически не хочет быть «сыром в масле». Уже взрослую, меня на этот счет просветила тетя Галя: «Да ты что, до сих пор не поняла? А как же те женщины, которые часто разыскивали Клавдию? Она ведь была гинекологом и занималась частной практикой! Полина еще ей этих пациенток регулярно поставляла… Мужья обеих были в ужасе, да где им, подкаблучникам, было обуздать корысть сестричек? Одна – махровая спекулянтка, другая продавала свои строго запрещенные тогда операции, и, говорят, по бешеным ценам! Но потом ведь обе эти семьи распались… Мужья не выдержали…»

Да, предприимчивый народ выживал по-своему, порой ходя по лезвию ножа. Сейчас понимаю, как жаль было нашей бабушке Бориса Николаевича, не просто славного человека, а, как оказалось, еще и выросшего в семье униатского священника и искренне страдающего за грехи своей жены! Советское общество, несмотря на громкую казенно-атеистическую риторику, было более консервативным, патриархальным и, может быть, даже викторианским, чем ныне, и глас народа однозначно осуждал тогда подпольные детоубийства.

И все-таки в наше время, когда даже один из столпов Российский академии наук в эфире центрального канала (программа Сергея Брылева) сетует, что в современном обществе недостаточно востребованы знания, мне приятно, что хотя бы в прошлом в нашей стране торжествовал справедливый приоритет знаний. В голодном 1947 году самыми обеспеченными оказывались люди, представляющие собой действительно золото нации, честно взошедшие на вершины социальной лестницы и признания – нет, не тем, что ловко срывают с уст зрителей усмешку, не безголосым и назойливым верчением в ящике телевизора, не удачной перекупкой ценных акций, а исключительно своими яркими успехами, мощным интеллектом, развитым многими бессонными ночами и напряженным трудом мысли. Это мне видно не только в случае с учеником академика В. И. Вернадского членом-корреспондентом И. Е. Стариком, чьи «Основы радиохимии»44
  Старик И. Е. Основы радиохимии. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1959.


[Закрыть]
переводились на английский, немецкий и японский языки. Так, в 1968 году приехал в Полтаву повидаться с моей бабушкой и ее детьми, то есть со своим детством и семьей, которую считал для себя взлетной площадкой, академик Владимир Николаевич Челомей, один из создателей ракетной техники и космонавтики СССР, четырежды лауреат Государственной премии, пятикратный кавалер ордена Ленина, дважды Герой Социалистического Труда и т. д. Он, кстати, учился в моей полтавской школе, еще до раздельного в ней обучения55
  См. о нем и его восприятии бабушкиной семьи подробно: Бодрихин Н. Г. Челомей. М.: Молодая гвардия, 2014. (ЖЗЛ).


[Закрыть]
. От бабушкиных рассказов о 1947 годе он пришел в ужас и сказал, что тогда уже он твердо стоял на ногах, потому что научные работники – конструкторы обеспечивались государством в полной мере, и он был бы счастлив помочь им в те годы.

Сейчас, когда пишу эти строки, невольно сопоставляю психологию свою и своих близких в этот «ужасный сорок седьмой» и вспоминаю общее ощущение страшного унижения голодом. Не допустить, чтобы посторонние заметили зверский голод, не потерять человеческое лицо и я все время старалась изо всех сил, хотя, разумеется, меня так никто из старших не учил.

Тогда в голодной Полтаве ходили упорные слухи, что обнаружены бандитские притоны в развалинах и что там убивали людей и даже изготовляли пирожки с человечиной. Причем указывали на конкретные дома, как, например, разрушенное и не разобранное еще здание бывшего Театра имени Гоголя (позже кинотеатр «Колос» на улице Котляревского), задняя часть которого смыкалась со школьным двором. Такая информация, чуть ли не поддержанная нашей Анной Яковлевной, наполняла ужасом воображение девчонок, боявшихся даже выходить на большую перемену. Много говорили также и о ночных разбойничьих налетах на жителей частных домов, которые доверчиво открывали запоры на знакомые голоса, за что легко расплачивались жизнями. Думаю, далеко не все слухи были ложными, так как тогда увидеть на обочине дороги распухшее от голода тело не было событием, а до крайности голодный человек легко становится зверем.

И вот в такой-то напряженной обстановке с глухой улицы, причем на редкость морозной ночью, в наше зарешеченное окно кто-то постучал и раздался женский всхлипывающий возглас: «Помогите!» В доме из мужчин были только папа и полковник Малинин. Папа и решил, что им будет достаточно безопасно: ведь у него был молоток, а у соседа оружие! Но поднятый с постели вояка Владимир Александрович испуганно и категорически отказался участвовать «в этой безумной затее» (папа потом шутил, что из его «офицерских кальсон» тут же «пошел дух от котлеток»). Что делать, он решил сам: вылез в сад через лаз в подвале и тихонько разведал, кто там под окнами. Оказалось, действительно одинокая немолодая уже женщина, врач инфекционной больницы напротив, у которой двое неизвестных отобрали пальто и теплый платок. Она возвращалась со срочного вызова домой, достаточно близко, торопясь к больной и старой матери. Если бы не вовремя подоспевшая помощь, она бы просто замерзла, а так ее все же как-то отогрели, закутали, провели до дома.

А я была разочарована: как же, еще недавно Владимир Александрович помогал мне придумывать и рисовать плакат от нашего пионерского звена о выборах «блока коммунистов и беспартийных» (в таких случаях папе было некогда), он так радовался, что растет смена «нам, старым большевикам», и вот… Однако очень скоро мой отец простил ему его пугливость, искренне жалея старика, когда за год до получения полковничьей пенсии его неожиданно демобилизовали. Марья Тимофеевна, на удивление быстро отбросив былую вальяжность, бурно рыдала в общем коридоре, сидя на «курином» стуле под своей дверью. Хорошо хоть, что потом его устроили работать в банке.

Весна 1947 года, конечно, была очень трудной. Тогда-то я и попробовала впервые салаты из почек липы и черной смородины – блюдо вполне съедобное и полезное (кстати, много позже вычитала в одном старорусском лечебнике о вареньях из этих почек, которые с удовольствием ели наши предки), но уже летом народ стал понемногу отходить от голода.

В то лето наконец я увидела своего Сережика и еле его узнала в голом краснокожем индейце, украшенном цепями из желтых водяных кувшинок. Прежнего Сережку выдавал только льняной кудрявый чубчик на слишком беспощадно остриженной голове. При этом еще я с огорчением заметила, что на смену его прежней малышовой робости пришли мальчишеское ухарство и обидная для меня самодостаточность, увы, хорошо знакомые мне по старшему братцу. Правда, я тут же про себя возложила вину за это на других. Его явно забаловала целая орда студентов-биологов Ленинградского университета, проходивших практику в старейшем, еще со времен Петра I, лесостепном заповеднике Лес на Ворскле, расположенном в Белгородской области. Я сразу же определила из них трех-четырех девушек для своей ревности. Какое-то время этим университетским заповедником (во всяком случае, в сезонный период) заведовал дядя Саша, который и пригласил в Борисовку всю нашу семью повидаться, тем более что здесь работала столовая для студентов, вполне приличная и недорогая. Было грустно, что Сережка был уже совсем другой и я теперь не «больно нужна», когда вокруг еще и ватага детей сотрудников приблизительно его возраста и они все целыми днями плещутся в заросшей кувшинками речонке.

А потому в самое пекло я засела в нашей общей дощатой продувной хате, найдя на подоконниках стопки интересных книг, происхождение которых поняла не сразу, а только после знакомых росписей «Н. Старицкая» на самых редких из них. Конечно, эту подборку книг привез сюда для студентов дядя Саша. Там я впервые прочла чудесные записки Аксакова об охоте, рыбалке, о собирании бабочек и изданные для детей рассказы о животных Сетон-Томпсона, занимательно-сюжетные, написанные с огромной любовью к дикой природе. Если подборки рассказов Чехова, Куприна и «Белый клык» Джека Лондона мы с Колей хорошо знали к этому времени, то роман Лондона «Майкл, брат Джерри» я здесь с восторгом и слезами прочла впервые. От книг меня с трудом «отколупывали» тетя Галя с мамой (выражение моей тетушки), чтобы сводить в студенческую полупоходную столовую, где я взахлеб пересказывала им свои очередные впечатления, торопясь поскорее проглотить еду и бежать обратно. Почему-то не помню жующей мужской половины семейства и подозреваю, что все четверо целыми днями пропадали на речке или в лесу, со студентами или без, обходясь походными условиями. Так и осталось в моей памяти: я получила экобиологическое образование в университетском Борисовском заповеднике, да еще и в бывшем частном владении графа Шереметева, хотя и просидела почти весь срок в дощатой избушке.

Для моего родного братца Борисовка оказалась раем небесным. Если он не сидел рядом с папой, заядлым рыбаком, с удочкой, то носился по всему заповеднику впереди студентов, к изумлению и даже восхищению дяди Саши, показывая и разъясняя им, в каких местах, под какими деревьями и когда водятся такие-то жучки и такие-то бабочки. Дядя Саша тогда и сказал, что Коля – прирожденный биолог и не стоит его ориентировать на что-то другое. Действительно, все мое детство в нашем доме постоянно сменяли друг друга то собака Тузик, которую застрелил эсэсовец; то ежики, которые чуть ли не сами заползали в саду к Коле в руки, чтобы пожить немножко в его любви и заботе; то кролик Зая, которого он аккуратно кормил морковкой и капустой, пока у нас хватало корма, потом его под всхлипы Коли отдали деду Мыкыте; то чудесные игручие Микины козлята; то перепелочка, у которой была повреждена лапка и которую потом он выпустил на волю; то удод, в которого Ленька Бука нечаянно попал из рогатки; то полевая мышка и т. д., всего не упомнить. Почти два года у нас жил кобчик Коба, совсем ручной, которого легко отпускали погулять, и он, немного полетав поблизости, садился на ветки высокой старой липы или на крышу, а на зов «Коба, Коба» спускался на плечи брата. Не помню, как он оказался у Коли. Но его пребывание у нас совпало с голодовкой, когда обеспечивать несчастную птицу мясом было очень и очень проблематично. Как ни старались находить для него корм (Коля приносил ему то кузнечиков, то стрекоз, то майских жуков), как он сам ни пытался зорко выглядывать воробьев, а однажды даже стащил у Марьи Тимофеевны куриную голову из миски, он умер у папы на ладони декабрьской полночью 1947 года, скорее всего, от неправильного питания. Умер под наши горькие слезы…

Дяди-Сашино признание Коли как натуралиста своим прямым следствием имело то, что папа пообещал ему разрешить снова завести собаку, о чем тот до этого только мечтал. И действительно, как только вернулись в Полтаву, у Коли появился замечательно чистенький щеночек-дворняга Джек, как определил наш папа, «цвета соснового полена» и при этом с блестящими и черными, словно бусинки из маминого ожерелья, глазами.

Осенью же папу в связи со смертью его отца срочно вызвали на родину, в город Скопин Рязанской области. Своих дедушку с бабушкой с папиной стороны я совсем не помнила, хотя и сохранились наши довоенные совместные фотографии. К своим десяти годам я знала, что дед никогда не одобрял папиного брака, по-пролетарски глубоко презирая «голубую кровь» и не прощая маме, что она «погубила нашего Володьку», который якобы только из-за нее вынужден был расстаться с Москвой. Здесь, наверное, уместно сказать, что в силу своего кругозора мой дед так до конца и не понял драмы своего сына, который после окончания московского вуза был назначен на место завуча школы НКВД, где училась, кстати, и Светлана Аллилуева. Там же в 1938 году стала работать «Лесная школа» НКВД, для преподавания русского языка в которой привлекли и моего отца, хотя он и был беспартийным. Очень скоро мой отец понял истинное назначение этой «школы» (подготовка заграничной резидентуры, отсюда и более позднее название – Академия внешней разведки), куда вначале собрали студентов разных специальностей 3–4-го курсов. Шантажируемый дворянскими истоками жены, да еще и после бесед со своим студентом-скрипачом, насильно мобилизованным из Московской консерватории, отец не исключал такой же для себя участи, совсем не чувствуя к этому призвания и, разумеется, не желая оставаться в самопожирающей системе. Оттого он и воспользовался предлогом тяжелой болезни моей матери (она действительно со своим прободным аппендицитом долго находилась при смерти в институте Склифосовского), чтобы вырваться из Москвы.

Сам Аким Сергеевич был чертежником, притом неплохим, судя по тому, что в связи с Всемирной выставкой 1913 года, проходившей в Бельгии, заработал такие деньги, что, по словам отца, спился и для бабушки и их четверых детей стал неузнаваемым. Однажды после какой-то физической расправы с восьмилетним Володей она, очень любившая его, для отрезвления мужа скрепя сердце отдала сына на воспитание своей сестре – молодой учительнице, которая только приступала к работе в школе родного Скопина. Папа рос и воспитывался тетей Олей больше четырех лет, пока она не умерла от тифа, что стало для него первой жизненной трагедией. Когда он вернулся к родителям, отец стал к нему относиться хотя бы уважительно, иногда не без ехидства подсмеиваясь над его приобретенной «культурностью» и даже величая на вы, а мать не чаяла в нем души, впрочем, как и он в ней. Он сам признавался, что в детстве дрожал по поводу ее здоровья, больше всего боясь ее смерти после потери тети Оли. И вот отец, суровый, но, как говорил папа, все же справедливый, скончался внезапно, и рядом с ним оказался только младший сын, инвалид войны, так как папины сестры были далеко: одна, учительница, с мужем и детьми – где-то в Тамбовской области; другая, самая старшая, Зоя, геолог, – далеко в Монголии. Уезжая после похорон, папа оставил свою мать и дядю Колю в полной растерянности, не зная, как строить жизнь дальше, и в нетерпеливом ожидании деловитой и решительной Зои.

Когда же в декабре 1947 года была отменена карточная система и деноминированы деньги, тут только папа узнал, что по настоянию Зои они продали свой скопинский дом, чтобы купить какое-то жилье в Москве, но все эти деньги в ходе реформы у них почти сгорели, так как сумма уменьшилась в десять раз! Если у реформаторов, как они объявили, были благие намерения ударить по массовой спекуляции, то на самом деле дельцы теневой экономики только выиграли, зато у населения фактически были конфискованы все накопления. В бабушкином случае из-за нерасторопности (держали полученные перед реформой деньги дома, а не в сбербанке) пришелся самый сильный удар по наименее приспособленной к практической жизни семье.

И все же они как-то исполнили свое желание переехать в столицу, купив половину (удивительно, но так тогда разрешалось) большой комнаты в подвале на Таганке. Но, по словам моей бабушки Прасковьи Николаевны, окончившей три класса церковно-приходской школы, «Бог нас хранил и назначил в соседки» одинокую милую женщину, с которой они потом сроднились и даже плакали при разъезде, оставшись на всю жизнь близкими людьми.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации