Текст книги "Кто ты будешь такой?"
Автор книги: Любовь Баринова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Мама собрала тебе посуду, еще что-то. – Он поставил сумку на пол.
Подняла голову.
– Спасибо. А тут, оказывается, рядом парк. Его видно, даже когда просто ходишь по комнате.
– Когда-то это был поповский дом.
После семьи священника, расстрелянной в революцию, в этом доме недолго располагался первый городской совет, затем редакция газеты «Красный путь», потом много лет тут находилась начальная школа. А уже с восьмидесятых годов прошлого века сюда стали селить учителей, которые приезжали в Медвежьи по распределению из института. Дом стоял на одном из холмов, внизу расстилался городской парк. Сейчас деревья в парке начали желтеть и краснеть, и он стал похож на обложку сентябрьского номера журнала, одного из тех, что детстве выписывала мать.
На улице еще вчера распогодилось, но в самой комнате было темно, сыро, пахло мышами, моющим порошком. Тут давно не жили. Кровать была застелена знакомым покрывалом, скатерть на столе Жуковский тоже узнал, как и коврик, – мать постаралась придать уют.
– Если тебе нужно вкрутить лампочку или что-то в этом роде… то я мог бы…
– Андрей Андреевич. – Спустила ноги, встала со стула, сжала деревянную спинку обеими руками. – Вы слышали про художника Крушина? Владимира Крушина?
– Я не интересуюсь художниками.
Сцепила руки. Взгляд напряженный, глаза красноватые.
– Его картины были на той выставке, ну, о которой сейчас везде говорят. Этот художник отказался лечиться, сознательно решил умереть. Но не потому, что в самом деле хотел умереть, а потому что считал, что новое душевное состояние, предчувствие, ожидание скорой смерти позволят ему сделать рывок, выйти на более высокий уровень, написать лучшие свои картины.
– Вот как?
Жуковский не очень понимал, как с Соловьевой себя вести, – теперь он не ее преподаватель.
– Как по-вашему – это глупо?
Он чуть было не переспросил, о чем это она.
– Не знаю. Искусство не по моей части. Меня интересуют разве черепки, из которых люди пятьсот лет назад ели кашу.
Он устал стоять на пороге, но не решался пройти и сесть. Так и стояли друг напротив друга в разных концах комнаты. Жуковский уже бывал тут раньше. Мать всегда опекала новеньких учительниц. Слева стол, кровать, полка с книжками, справа буфет с посудой, электрическая плитка. Никаких удобств, кроме отопления.
– Ну, а если бы речь шла не об искусстве? А о чем-то, что вы… ну, уважаете? Что вам очень дорого? Наука, например. Помните, английский врач заразил себя чумой, чтобы исследовать эту болезнь, и умер? По-вашему, он герой или дурак?
– В исторической науке вряд ли что-то такое возможно. Так у него получилось? У художника, про которого ты говоришь?
– По мнению критиков, да. Я вообще-то тоже в живописи не очень понимаю. Но особо известным он не стал. Хотя, если бы не эти пять картин, его бы вообще никто не знал.
– Ну, раз получилось – значит, не глупо. – Жуковский коснулся усов, чтобы почувствовать подушечками пальцев ребристость волосков, а с ней вещность, настоящность происходящего, привычная реальность вдруг начала уплывать от него. – Каждый волен распоряжаться жизнью как хочет.
– А если бы не получилось? Самопожертвование было бы напрасным, так ведь? И тогда бы он выглядел смешно?
Что за странный разговор? Жуковский взглянул на нее внимательнее. Чего она в самом деле хочет? Болезнь, чума… Может, Соловьева неизлечимо больна? Узнала недавно и… Это бы все объяснило. Ее растерянность, точно она заблудилась. Спросил об этом напрямик. О болезни.
– Нет, – засмеялась. – Если бы это было так, мерзкий старикашка, наверное, запрыгал бы от радости. Нет, нет, Андрей Андреевич, я здоровее всех здоровых. Просто хотела бы знать ваше мнение. Стоит ли искусство, наука человеческой жизни?
Она что, подсмеивается над ним?
– Послушай, у меня сегодня еще много дел. Мама просила передать, что, если тебе что-нибудь понадобится, ты не стесняйся, обращайся к ней. Ну, или, – добавил он с неохотой, – ко мне.
– Хорошо, спасибо. Может, подскажете, где тут поблизости купить юбку и пиджак? Завтра первый рабочий день, а у меня только джинсы.
– На проспекте Королева есть торговый центр со всеми этими магазинами. Если ты о них. – Помолчал. – Есть еще универмаг на Ленина. Старого типа. Там продается приличная одежда из хорошей ткани. Женский отдел тоже есть.
На улицу вышли вместе. Жуковский объяснил, как добраться до магазинов. Пройдя несколько шагов, обернулся – девушка шла с горки вниз, разглядывая дома восемнадцатого и девятнадцатого веков по обеим сторонам улицы. Осенний свет радужно сиял вокруг ее волос. Остановилась у окошка, где Махмуд продавал орехи и сухофрукты. Купила что-то в целлофановом пакетике и тут же, немытыми руками, касавшимися денег, нетерпеливо принялась поедать… арахис? грецкие? фисташки? Что с ней все-таки случилось? Впрочем, теперь она сама по себе, Жуковский с матерью помогли как смогли. А, кстати, на что Соловьева собралась покупать одежду? Он видел сиротливые монеты в ее кошельке. Мать спонсировала? Или где-то припрятала-таки ворованное?
В следующее воскресенье Анна Иоанновна заявила:
– Сегодня Аля придет к нам обедать.
Она произнесла имя девушки так, будто держала на языке тающую конфету.
Жуковский не любил чужих в доме, а вид Соловьевой вызывал у него нечто вроде ноющей зубной боли, он до сих пор не был уверен, что она не выкинет что-то вроде того, что сделал Эдик. Иногда, как объяснил ему психотерапевт, с которым работал их клуб, человек может стойко держаться в стрессовых условиях, но едва ситуация улучшается, тут же и ломается.
А вот с матерью с появлением Соловьевой начали происходить чудеса. Последний год Анна Иоанновна не выходила на улицу, перемещалась по дому в ночной рубашке, не расчесывалась, готовила на ужин слипшиеся макароны или пустой куриный суп. Таблетки пить отказывалась, уверяя, что с ней все в порядке. «Это просто старость, Андрюша». При этом следила за костюмом Жуковского и каждое утро заваривала ему термос с чаем, правда, иногда, забывала перед этим термос промыть. Сама мало что ела. Худела, глаза увеличивались и пустели. Жила у телевизора, с телевизором, а то и просто сидела часами в кресле в тихой комнате. Жуковский весной привозил психиатра домой, но мать отказалась с ним беседовать, закрылась в своей комнате, а потом еще два дня не разговаривала с сыном. А теперь вот, когда он уже перестал на что-то надеяться, очнулась. По утрам опять принялась делать упражнения, как это было много лет, да что там – с тех пор, как Жуковский себя помнил. Раскатывала коврик, включала музыку и махала руками и ногами. У нее появились планы. И все они включали в себя Соловьеву.
В воскресенье Соловьева пришла раньше и вызвалась помочь с обедом. Опять свитер, джинсы. На треть выбившиеся волосы, пучок на затылке весь расплылся. В какой-то момент, зайдя на кухню за чаем, Жуковский застал ее одну – мать в своей комнате гремела банками, искала что-то. Соловьева резала морковь. Неумело, крупно. Оранжевые буйки раскатывались по деревянной разделочной доске. Запах сырой моркови, напоминающий запах ржавой воды, перебивал все остальные, даже уже нашинкованного лука-слезогонки. Когда Жуковский зашел, девушка задумчиво держала острый нож над оттопыренным мизинцем.
– Хочешь отрезать палец?
Не повернулась, ответила не сразу.
– Я недавно прочитала статью о людях, которые любят причинять себе боль. Режут, истязают до глубоких рубцов. Дескать, они так наказывают себя за что-то. Но это неправда. Автору, который писал статью, надо было получше подумать. Ничего они не наказывают. Просто боль затмевает собой все остальное. Ничто больше так не действует. Только боль заставляет прекратить думать то, о чем без конца думаешь.
– Так что с тобой случилось?
Пожала плечами.
– Провели, как дурочку. Вынудили сделать кое-что.
– Тебя обманули? Кто?
Принялась кромсать морковь дальше. Потом взглянула на Жуковского, задумчиво покрутила лезвием, ловя солнечного зайчика.
– Самое ужасное, Андрей Андреевич, есть микроскопическая вероятность, что я совершила не глупость, не мерзкую подлость, а что-то вроде самопожертвования ради… ну, высокой цели, скажем так. Вроде как тот художник, про которого я вам говорила. И вот я все не могу решить, кто я: идиотка или Зоя Космодемьянская.
Мать возникла с пыльной бутылкой вина, торжествующе подняла ее вверх:
– Настоящее французское! Подруга из Прованса привозила. Алевтинушка, я патриотка, но только не в том, что касается вина.
За обедом мать разговаривала только с Соловьевой, не сводила с нее влюбленных глаз. Будто сына тут и не было. Она надела темно-синее платье с кружевным воротничком, брошь, начистила туфли на каблуках. Тщательно расчесала короткие седые, просвечивающие на свету волосы. Жуковский даже уловил знакомый запах духов – за три года, пока мать ими не пользовались, они настоялись и превратились в ядреный концентрат. Анна Иоанновна то потчевала гостью, то, торопясь, рассказывала о бесчисленных событиях своей жизни. Дошло и до этого:
– Когда я была в твоем возрасте, Алечка, я приняла решение никогда не выезжать из Медвежьих Гор. И до сих пор не нарушила обета.
Соловьева, перемещавшая еду слева направо, с удивлением посмотрела на Анну Иоанновну.
– То есть вы никогда не видели ничего, кроме этого городка?
Жуковский не раз наблюдал реакцию людей на признание матери и подозревал, что та всякий раз получает удовольствие от изумления на лице собеседника.
– Да. Я считаю, здесь есть все, что нужно. Для того чтобы жить. Работать. Для того чтобы узнавать мир и людей.
– Но ведь это скучно, – сорвалось у Соловьевой, и Жуковский мысленно пожал ей руку. – Провести в одном месте всю жизнь. Зачем? Есть столько разных интересных мест.
– А кто сказал, что не должно быть скучно? – Анна Иоанновна отпила вина. – Да и мне тут скучно бывает редко.
И это сказала мать, которая совсем недавно дошла до того, что могла целый день не двигаться с места и смотреть в одну точку в пространстве.
– Мама считает трусостью, слабостью желание большинства людей уехать, менять города, мотаться по свету. Все, что нужно, считает она, есть рядом, только руку протяни.
– Да, это мой принцип.
– Глупый принцип, – сказал Жуковский. – И отец так считал.
– Все принципы глупые, Андрюша, но надо какой-то выбрать и держаться его.
– Ну почему глупый. Мне так не кажется. – Соловьева с интересом посмотрела на Анну Иоанновну. – В этом есть что-то захватывающее.
– Я вовсе не осуждаю других людей, Алюшка, – мать встрепенулась, обрадовалась поддержке девушки. – Каждый волен выбирать. Как там у Кушнера?
Уехав, ты выбрал пространство,
Но время не хуже его.
Действительны оба лекарства:
Не вспомнить теперь ничего.
Наверное, мог бы остаться —
И был бы один результат.
Какие-то степи дымятся,
Какие-то тени летят.
Мать начала, а Соловьева закончила:
Потом ты опомнишься: где ты?
Неважно. Допустим, Джанкой.
Вот видишь: две разные Леты,
А пить все равно из какой.
Взглянули друг на друга понимающе, а Жуковский почувствовал что-то вроде… ну не ревности же, конечно, досады.
– Мам, я смотрю, ты оставила фальшивку?
«Зима в Дугино», постер, который он купил в музее, все еще висел на стене.
– Знаешь, Андрюша, она мне по-прежнему нравится. Только, конечно, надо закрасить имя Грабаря. А то как-то неудобно. У меня где-то был штрих. На столе в моей комнате.
– Я принесу, – Соловьева поднялась.
Спустя несколько минут девушка закрасила «подпись» Грабаря белой тонкой линией.
– Когда станет известно имя настоящего художника, напишем его здесь.
– Да нет, мам. – Жуковский встал, собираясь сбежать к себе. – В этом-то и смысл, как меня уверили. Здесь и не должно быть имени художника. Я пойду. Мне еще нужно посмотреть студенческие работы.
– Иди, Андрюш. Мы кофе тебе в комнату принесем. Алюшка, я хотела показать тебе фотографии. Помнишь, я говорила про…
* * *
В октябре у кабинета ректора возникли двое, чья осанка и скрытно-пронзительные взгляды вызывали холод в позвоночнике. Среди преподавателей поползли слухи. Выяснилось, что пришли по поводу скандальной выставки в галерее братьев Юдиных. Как оказалось, на ней работал старшекурсник Павел Эбале-Конго, его и искали. Несколько проданных на выставке картин оказались подделкой, и были основания считать, что Эбале-Конго в этом замешан. Идейный скандал, устроенный эпатажным режиссером Константиновичем, утих довольно быстро, а вот скандал с мошенничеством только разгорался. Один из покупателей, приобретший фальшивые полотна, был связан с криминальным миром и угрожал сам разобраться с мошенниками. Братья Юдины исчезли, исчез и сотрудник Третьяковки, дававший экспертное заключение на большинство полотен.
Пришедшие поговорили с ректором, потом опросили преподавателей и студентов. Выяснилось, что Павла Эбале-Конго не видели с конца сентября. Вместе с ним скрылась и его девушка Кира Ястребцова. Вернувшись домой, Жуковский рассказал обо всем этом матери. А на следующий день Анна Иоанновна сообщила, что студенты, которых искали, были друзьями Али.
– Девочка так расстроилась, когда я передала ей то, что ты мне рассказал. Она сказала, что Кира ждала ребенка. Они очень хорошие люди, Андрюш, и Аля уверена, что их подставили.
– Ну… – Жуковский пожал плечами, навертел на вилку спагетти, отправил в рот. – Может, это так, а может, и нет. Этого Эбале-Конго я помню. Скользкий тип. А Ястребцова сама художница, следователи думают, что она принимала участие в создании подделок. Сорвали куш и сбежали. Обычное дело… Так, значит, Соловьева сегодня заходила к тебе?
– Да, мы с ней испекли печенье, попили чаю.
– Мне осталось?
– Ну, Андрюша, конечно. Тебе понравится, рассыпчатое, с апельсиновыми цукатами.
Одиннадцатого ноября было заседание кафедры, совпавшее с днем рождения завкафедрой Вадимыча. Разговор вышел интересный, старый Вадимыч не только сам знал историю, но и умел хорошо рассказывать и смотреть на проблемы с неожиданной точки зрения. Говорили о Прутском походе, ошибках Петра. Жуковский тоже высказал свое мнение и даже схлестнулся с Инной Владимировной, не очень умной женщиной, ставящей себя по значимости в мире на второе место после Бога, если тот есть, конечно. Инна Владимировна не сомневалась, что спустя непродолжительное время этот кабинет, захламленный и прокуренный, будет принадлежать ей. Она бросала собственнические взгляды на шкафы, углы кабинета, засохший цветок на подоконнике, полный окурков, и поджимала губы.
Почти так же, как на кабинет, она посматривала и на находящихся в нем людей. Жуковский как самый молодой сотрудник пока для нее вовсе не существовал, она с трудом сфокусировала на нем взгляд, когда он поправил ее сначала в дате, а потом опроверг ее глупое высказывание. После бессмысленной перепалки, перешедшей на личности (со стороны Инны Владимировны), Жуковский понял, почему никто никогда не вмешивается, когда она лепит ошибки и несет чушь, но остановиться и отступить уже не мог, пока сам Вадимыч не спас его, объявив сперва тост, а потом уведя разговор в другую сторону. Спустя некоторое время Инна Владимировна ушла, чтобы не разводить панибратства с подчиненными, хоть и будущими. После ее ухода вечер стал и вовсе прекрасным. Разошлись уже к ночи.
На вокзал Жуковский поехал на такси, чтобы успеть на последнюю электричку. Мокрый снег плевался в стекла, снежные плюхи с трудом счищали дворники. Водитель слушал шансон, и, будучи в благостном состоянии, Жуковский в этот раз почти постиг этот вид музыки. Он даже приготовился подпевать, ощутил дрожь доселе не испытанного удовольствия, но тут показался вокзал. Снег перешел в дождь, фонари на перроне превратились в гигантские лейки и щедро поливали асфальт и крышу стоявшей электрички. Зонт Жуковский забыл в такси, и шерстяное пальто, когда он вбежал в поезд, пахло промокшим щенком.
Электричка тронулась, Жуковский направился в начало состава: все, кто ехал в Медвежьи, всегда садились во второй вагон, так как тот останавливался на станции напротив моста через пути. В одной из перемычек, темной, страшно грохочущей, Жуковский уловил тайную мысль, вечно убегающую от него: когда-нибудь ему не нужно будет возвращаться из Москвы в Медвежьи Горы. Не нужно будет каждый вечер глядеть в глаза матери. Когда-нибудь… да, да, да, подтвердила электричка…
Во втором вагоне сидела Соловьева. Он почему-то не удивился. Опустился напротив. В руках девушка держала бутылку вина. Взглянув на Жуковского, поднесла бутылку к губам и отпила довольно большой глоток.
– Хотите?
Покачал головой.
Очередная порция дождя ударила в окно, разнеся на фрагменты Москву с ее многоэтажками, высотками, трубами, башенками и крошечными движущимися машинками. Соловьева сидела нога на ногу, шерстяная юбка, зеленая длинная курточка расстегнута. Волосы от влажности закурчавились, потемнели. Бледна или освещение тут такое?
– У вас, Андрей Андреевич, бывало в детстве такое? Вы играете с ребятами в прятки, спрятались надежно, отличное место нашли, радуетесь. Но вот время идет, а вы все сидите, и вам начинает казаться, что что-то не так. Может, слишком серьезно отнеслись к игре, которая уже всем наскучила, и ребята давно убежали, а вы глупо сидите в своем укрытии и не понимаете, что делать. Верить, что игра продолжается и тебя скоро найдут, или не быть посмешищем и выйти?
Жуковский попытался вспомнить.
– Нет, не помню. Но у меня была одна книжка. Там мальчика назначили часовым в игре и взяли слово, что он не убежит, пока его не сменят. Про мальчика игроки забыли и ушли, а он все стоял на посту. Уже стемнело, парк опустел, а он все стоял. Плакал, но не уходил, так как дал честное слово. Она мне очень нравилась, эта книжка.
Засмеялась.
– Вы такой милый… И маменькин сынок, а это так трогательно.
Пока Жуковский раздумывал, стоит ли встать и уйти, добавила:
– Если бы Анна Иоанновна была моей мамой, я бы с удовольствием стала маминой дочкой.
– А твои родители, – он откашлялся, – знают, где ты?
– Никто не знает. – Отпила еще вина. – Никто и не должен знать. Это условия игры, – она как-то неприятно усмехнулась.
– Но ведь они наверняка переживают за тебя?
– Кто? А… – опять засмеялась. – Мать еще летом выслала все мои документы, а в качестве прощального подарка прислала банку варенья. Я вылила варенье в унитаз и положила в банку черный перец. А отец для меня – столь же мифическое существо, как Болконский или Чичиков.
– Что ты имеешь…
– Послушайте, Андрей Андреевич. На самом деле мне не хочется об этом говорить. Я не считаю все это таким уж важным. Отношения с матерью, вот эту всю хрень… Вот лучше скажите – как мне перестать думать ужасные мысли? Может, песни петь, а? – И она в самом деле запела: – Пое-е-еде-е-ем, красо-о-отка, ката-а-аться, давно я-я-я тебя-я-я поджида-а-ал…
Жуковский, хоть и сам был пьян, покраснел от стыда перед еще тремя пассажирами. Мало того, что пение было неуместно, так и фальшивила Соловьева ужасно. Пропев куплет, слава богу, перестала.
– Не помогает. – Глотнула еще вина. – Зачем вы носите усы, Андрей Андреевич? Простите. Не знаю, как пережить сегодняшний день. У вас шикарный шарф, кстати. – Голос ее дрогнул, на глазах появились слезы.
И вот уже расплакалась по-детски. Жуковский не знал, что делать. Замер, окоченел даже как неживой, не в силах не то что встать и обнять, но и просто пошевелить рукой или ногой или вымолвить хотя бы слово. А Соловьева все плакала и плакала, губы ее вспухли, глаза покраснели, отяжелели.
Электричка, как ледокол, разрывала тьму. Летом в это время еще светло, лягушки, птицы поют, а сейчас темень такая, будто само время исчезло. Спустя несколько минут Соловьева успокоилась, вытерла слезы рукавом. Лицо ее после слез просветлело. Зачем она ездила в Москву? «Медвежьи Горы», – объявил машинист.
На улице дождь почти перестал, зато подул ветер.
– Я тебя провожу, – сказал Жуковский.
– Не стоит. Я и сама дойду.
– Мама меня на порог не пустит, если узнает.
Пожала плечами. Однако, когда дошли до учительского дома, сама попросила зайти. Поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Пахло дождем и разогретым вчерашним супом. В углу стояли детские санки, хотя снег в Медвежьих еще не лежал. Подошли к двери. Соловьева раскрыла сумочку, начала рыться в поисках ключа, вытянула, как из шапки фокусника, русский платок – неяркие голубовато-зеленые цвета, расплывчатые темные загогулины, бахрома. За платок зацепились и упали на пол темные очки и какой-то билет. Жуковский поднял упавшие вещи. Билет оказался в театр. Балкон, правая сторона.
– Ты ходила в театр? Что смотрела?
– Ничего. – Нашла ключи в связке. – Хотела пойти, но не пошла. – Вставила ключ, повернулась к Жуковскому. – Как там? Не оглядывайся назад и не пытайся посмотреть, пока не выйдешь на свет. Оглянешься – потеряешь навеки!
Снимая пальто и разуваясь, Жуковский гадал, к чему она процитировала строчки из мифа об Орфее? Девушка меж тем включила электрическую плитку под чайником, поставила две чашки на стол. Жуковский поискал гостевые тапочки, но ни о чем таком тут и не слышали. Прошел в носках, сел за стол.
По пакетику в чашку. По два кусочка сахара. Сколько Соловьевой лет? Двадцать, двадцать один? Жуковский достаточно отодвинулся во времени, чтобы смотреть на нее с расстояния, понимать, что она очень молода. Он и сам для многих молодой. Но все-таки уже в другом измерении. Наливая кипяток, Соловьева держала чайник за темную ручку обеими руками – совсем детскими. А грудь, обтянутая шерстяной тканью платья, пожалуй, и идеальная.
– Когда я был студентом, мы обсуждали этот миф про Орфея на одном из семинаров. – Жуковский отпил чая, он бы не отказался от печенья, но того на столе не было. – Я всегда считал, что это правильная, естественная концовка.
Аля внимательно посмотрела на него.
– Это почему же?
– Ну, а если бы Орфей не оглянулся? – продолжил Жуковский. – Они бы оба вышли на свет. И что было бы дальше? Эвридика побывала мертвой – вряд ли бы она стала прежней, когда вернулась с ним на землю.
– Аид обещал, что вернет ее такой, какой она была.
– Мало ли что он обещал. Греческие боги были своевольны.
– То есть, по-вашему, Андрей Андреевич, – сощурила недобро глаза, – вся эта затея, когда Орфей спустился в ад, была обречена с самого начала?
Кивнул:
– Это такое иносказательное описание прощания, думаю.
Замолчала, сцепила руки. Минута, вторая, третья. Волна враждебности ударилась в Жуковского. Он посмотрел на свое пальто.
– Я, наверное, пойду. Поздно уже.
– Посидите еще, – выдохнула. Злой дух выпорхнул из нее и улетел в темную ночь через открытую форточку. – Расскажите о себе – Подняла голову, поставила локти на стол.
Взгляд Соловьевой снова стал доброжелательным, открытым. Кожа на шее, в вырезе платья, – нежная, совсем бледная в ночном электрическом освещении. Обычно женщины на это место надевают бусы, цепочки, ожерелья. У нее, наверное, просто нет.
– Почему вы выбрали историю? Почему поступили на исторический?
Что ж, о истории Жуковский мог говорить часами. Он увлекся, рассказал даже о том, как в детстве лазил в деревне по заброшенным домам, надеясь найти там древности, но обнаруживал только пожелтевшие газеты, пустые бутылки да пыльные дырявые резиновые сапоги. Вдруг почувствовал тишину. Замолчал, посмотрел на Соловьеву: она спала, опустив одну щеку на скрещенные руки на столе, вторая щека разрумянилась, ресницы подрагивали. Огляделся. Вещи, предметы в комнате глядели на него, подталкивали – уходи.
Оставить Соловьеву спать вот так, в неудобной позе на столе? Попробовал разбудить, но не вышло. Тогда он взялся одной рукой за ее плечи, другую поддел под колени. Поднял. Вот уж дудки, что женщины легкие, еще какие тяжелые, оказывается. От Соловьевой пахло вином и духами – сладковатым приторным ароматом. Духи вряд ли дорогие – Жуковский разбирался в парфюме, тратил на него, как и на одежду и книги, довольно много денег. Запах был простоватый, но была в нем цветочная нотка, так подходившая Соловьевой, ее коже, шее, вырезу на груди. Какой-то луговой цветок, из тех, которые видишь каждое лето, но название так за всю жизнь и не узнаешь. Девушка бессознательно прижалась к нему во сне.
Остановился у кровати. И вот как положить Соловьеву так, чтобы она не упала, не проснулась и не подумала бог знает что? От своих же мыслей покраснел. Наклонился, с трудом удерживая вес, и как можно аккуратнее опустил девушку боком на кровать. Белье, знакомое ему по детским гриппозным ночам, в мелких синих цветочках, не менялось, видимо, с того сентябрьского дня, когда Анна Иоанновна его застелила. Так, сначала тело, потом ноги. Панцирная сетка скрипнула и прогнулась под тяжестью. Изгиб у бедра девушки, тесно обтянутого зеленой шерстью платья, очертился глубоко и четко, между сомкнувшимися грудями появилась складка, на тонкой щиколотке выступила косточка. Он отвел взгляд. В комнате было холодно, пятки у Жуковского совсем застыли. На краю кровати лежали шерстяные носки. Большого размера, бело-серые, как вывалявшийся в пыли котенок. Жуковский натянул носки на ноги Соловьевой, потом подошел к вешалке, оделся, обулся. А что с дверью? Оставить незапертой? На гвозде, вбитом в стену, висела связка ключей. Одинаковые, металл новенький. Отцепил один ключ. Вышел, осмотрел дверь – да, можно открыть с двух сторон. Выключил свет, запер дверь, опустил ключ в карман. Потом отдаст.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.